Колчаку казалось, что он вполне согрелся, что ему даже жарко, и ноги перестали ныть. Он поднялся с койки, скользнул взглядом по заиндевевшим стенам камеры, и лицо его внезапно исказила гримаса. Еще совсем недавно он грозил рассовать по таким камерам большевиков, чтоб потом уничтожить их всех до единого, всех, всех! Он неоднократно говорил об этом с в о е м у правительству и с в о е м у штабу, союзникам и казачьим офицерам. Он надеялся: на всех столбах его победной дороги будут висеть коммунисты и те, кто им сочувствовал. Никакой пощады, никаких сантиментов! И вот теперь ему самому грозит намыленная веревка, и он лично должен заплатить кровью за моря крови, пролитой им.
Нет, о будущем не стоит думать, лучше о прошлом. «Лучше»… Один бог знает, что хуже…
Двадцать девятого июля, вечером, он прилетел в Омск, и ему тотчас доложили, что под Челябинском идут бои, еще неведомо, чем они кончатся, но он уже вполне понимал, что красные не только не выдыхаются, согласно прогнозам Лебедева и Сахарова, а, напротив, напирают с еще большей силой.
Тридцатого июля даже адъютантам и писарям штаба стало ясно, что Челябинская операция окончилась провалом, если не катастрофой.
Лебедев, торчавший на Южном Урале, продолжал доносить адмиралу, что сражение идет с переменным успехом — на войне, как на войне, — но ему уже никто не верил, и в штабе начались поиски виновных, подлая погоня за стрелочниками, которые, как известно, всегда в подобных положениях являются козлами отпущения.
Вносили в этот кавардак свою долю лжи разведка и контрразведка. Они в один голос утверждали, что нажим большевиков вот-вот ослабнет, ибо Деникин, без всякого сомнения, в самое ближайшее время опрокинет коммунистов, и они побегут, непременно побегут, это же ясно, как божий день.
Лебедев, вернувшийся в Омск в начале августа, вел себя как ни в чем не бывало — был важен, беззаботен и даже весел, будто это не он уложил под Челябинском последние стратегические резервы и поставил белую армию на грань катастрофы.
Будберг, столкнувшись с наштаверхом в ставке, тотчас пришел к Колчаку. Вместе со стариком был его ровесник, начальник 1-й кавалерийской дивизии генерал Милович.
— Извольте выслушать генерала, ваше высокопревосходительство, — сказал Будберг, подталкивая мрачного фронтовика к столу верховного, — мы обязаны знать правду.
Милович кратко и без прикрас изложил обстановку. По его словам, под Челябинском уложили все, что было боеспособного в армии, потери в людях и технике не поддаются учету. Что касается его кавдивизии, то он не досчитался после боев не только многих строевых частей, но и двух школ, готовивших инструкторов и офицеров.
Сухо попрощавшись с Миловичем, Колчак покосился на Будберга и, заметив, что старик не собирается уходить, спросил:
— Вы еще не всё сказали? Вам хочется окончательно отравить мне настроение?
— Ваше высокопревосходительство, — проворчал Будберг, — я действительно хочу кое-что сообщить вам. Я далек от того, чтобы торжествовать по поводу провала операции, хотя вы, может быть, помните, как я относился к этой авантюре с самого начала. Но и забыть ничего не могу. Короче говоря, я прошу уволить меня от должности, господин адмирал.
Он помолчал.
— Против нас наступает регулярная Красная Армия, не желающая, вопреки всем донесениям разведки, разваливаться и кричать «караул!». Она без промедления гонит нас на восток, и я боюсь думать, чем все это кончится. Я не хочу отвечать перед историей за эту вакханалию.
— Хорошо, — внезапно заговорил Колчак, — я подумаю. Зайдите ко мне позже.
В два часа пополудни старик вновь явился к верховному.
Адмирал сказал, не глядя на генерала:
— Я освобождаю вас от должности, барон. Господь с вами.
Однако он тут же вскочил с кресла, забегал по кабинету и, также неожиданно упав в кресло, пробормотал:
— Нет, нет, я прошу вас нести обязанности военного министра хотя бы до приезда Головина. Он уже выехал из Парижа. Всё еще можно поправить. Да, да — всё… А вас я освобожу, непременно освобожу, конечно же…
Но отрешил он от должности не Будберга, а Лебедева. Последнего девятого или десятого августа заменили Дитерихсом: увы! — это ничего не изменило — армия без остановки катилась на восток.
Будберг продолжал отравлять жизнь Колчаку, его сообщения и оценки становились с каждым днем все мрачнее и резче. Послушать старика, все генералы вокруг были мерзавцы, пьяницы и дураки. Барон как-то встретился с Ивановым-Риновым и вошел к Колчаку, багровый от возмущения.
Казачий атаман, по словам барона, явился к нему вдребезги пьяный и бахвалился, что растреплет красных в самое ближайшее время.
Чуть позже, получив от Жанена бумажку, в которой чехи требовали девять миллионов франков «за спасение для России Каслинского завода на Урале», Будберг совершенно вышел из себя и почти кричал адмиралу:
— Какая наглость! Сначала они грабят Россию, а потом требуют золото за грабеж! Какой разбой! Какой Неслыханный разбой!
— Ну, что вы так кипятитесь, — уныло возражал Колчак. — Все уладим как-нибудь… У нас есть средства…
— «Средства»… — ухмылялся старик. — Мы отдаем золото Жанену, Ноксу, американцам, тыщи пудов золота за оружие и припасы, да еще выслушиваем нравоучения и попреки союзников. Скоро у нас не будет ни копейки, господин адмирал!
Язвительный старикашка был прав. Союзники нервничали, наглели и все меньше считались и с ним, Колчаком, и с его правительством.
В тот самый день, когда адмирал прибыл из-под Челябинска в Омск, двадцать девятого июля вечером, состоялось совместное заседание министров и высоких союзных комиссаров. На совет прибыли американцы — посол США в Японии и неофициальный агент президента Вильсона при Колчаке Роланд Моррис, командующий экспедиционным корпусом Вильям Гревс, англичане Альфред Нокс и Джордж Эллиот, главнокомандующий союзными войсками в Сибири Моррис Жанен, французы, японцы.
Колчак всех иноземцев знал изрядно, если не в лицо, то по фамилиям. Это были люди с внушительным военным опытом, скрупулезно изучавшие в свое время императорскую Россию и ее вооруженные силы..
Первым поднялся со своего места генерал-майор английской службы Альфред Вильям Фортефью Нокс. Начальник тыла союзных экспедиционных войск в Сибири, негласный, но деятельный участник переворота восемнадцатого ноября, он относился к Колчаку с тем подчеркнутым участием, с каким благовоспитанные люди относятся к своей креатуре, достигшей высокого положения. Но теперь дела у адмирала шли отвратительно, и Нокс не мог сдержать раздражения.
Он резко выталкивал изо рта слова и морщился. Перечислив все, что сможет выделить Колчаку Англия, Нокс развел руки.
— Право, не стоит помогать. Бесполезно. Более того, наше оружие в конце концов попадает к врагу. Мы привезли в Сибирь сотни тысяч винтовок, множество пулеметов, эшелоны орудий. Где они?.. Я становлюсь, черт возьми, агентом снабжения у красных. Это позорно, господа!
Адмирал слушал и молчал, раздражаясь все больше, но сдерживая себя. Он понимал: Нокс имеет право на такой тон. Британские офицеры из кожи вон лезли, вместе с Колчаком формируя новые дивизии и снабжая их всем — от оружия до бязи на подштанники. Сам генерал работал чуть не круглые сутки, мотался из Омска во Владивосток, и вновь — с берегов Тихого океана в белую столицу. Он следил за каждым шагом Омска, знал, что делается в правительстве и штабе, давал сибирским министрам больше указаний и советов, чем все остальные высокие комиссары, вместе взятые. Короче говоря, его гнев можно было понять.
Масла в огонь подлил своей репликой Роланд Моррис. Он проворчал:
— С тех пор, как Соединенные Штаты и Россия избрали совместный путь и первые американские войска — я говорю о 27-м и 31-м пехотных полках — прибыли с Манилы в Сибирь, это было год назад, мы передали вам тонны и тонны оружия, снаряжения и обмундирования. Лишь в июне на ваши склады поступили пушки, пулеметы, патроны, не считая ста тысяч аршин сукна и шестисот тысяч комплектов белья.
— Я полагаю, не бесплатно? — с ледяной вежливостью осведомился Будберг. — Именно в июне сего года союзники получили от нас тринадцать тысяч пудов золота.
— Ну, ну, господа! — пытался помирить генералов Колчак. — Я не вижу нужды в подобных разговорах.
После общей паузы что-то говорил Жанен, худой и сутуловатый, похожий на провинциального чиновника, Колчак запомнил оброненную французом ядовитую фразу: «У вас в ставке, господа, каждый прапорщик делает свою политику!»
Будберг склонился к управляющему делами правительства Гинсу, проворчал, усмехаясь:
— Мы сидим здесь в положении бедных родственников.
Гинс уныло потряс головой.
— Вы не согласны со мной, Георгий Константинович?
— Увы! Это невозможно отрицать.
Колчак слышал обрывки разговоров, но делал вид, что ничего не замечает. Он вынужден был надеть маску спокойной сосредоточенности, понимал, что не имеет права срываться и ссориться. Ни с союзниками, ни со своим ближайшим окружением.
Что бы там ни было, а союзники делали свое дело, без них нельзя и мечтать о победе.
После Челябинска все рухнуло и покатилось в пропасть. В прошлое ушли победы, надежды, армия, резервы. Адмирал лихорадочно искал выход, то и дело менял командиров, но лишь усиливал разброд.
Красные уже рвались к Омску, в городе бурлила паника, ссорились и обливали друг друга помоями генералы. Сахаров заверял, что ничего страшного для Омска нет, а Дитерихс, напротив, требовал немедля эвакуировать город, потому что его нельзя спасти. Наштаверх Лебедев и военный министр Степанов продолжали грызню.
Совершенно обессилевший, адмирал уехал в Тобольск, в действующую армию, и вернулся в Омск только в середине октября.
Двадцать второго октября Пепеляев записал в своем дневнике:
«Вечером Совет Министров под председательством Верховного Правителя; он изложил обстановку военную, которую считает очень грозной, о чем ставит в известность Совет Министров».
Сказав правду узкому кругу соратников (ее нельзя было скрыть!), адмирал всем остальным продолжал твердить ложь и вымысел, даже близким.
В ту пору один из морских офицеров, выезжавший в Париж, передал Колчаку несколько писем жены, живущей в местечке Лонжюмо, вблизи французской столицы.
Адмирал тогда работал почти без сна и отдыха, нервы его были напряжены, и он не стал тут же читать послания Софьи Федоровны. Дав себе поблажку, отправился в ближний лес пострелять из ружья. Для поездки выбрал канадскую кобылу — подарок генерала Нокса. Лошадь была смирная, она бесшумно перебирала ногами и без видимых усилий несла на себе сухую фигуру адмирала.
Велев охране уйти подальше, Колчак медленно прочитал письма жены, и на виске у него задергалась тонкая синяя жилка.
«Экая баба!» — произнес он почти вслух и, ничего не сказав конвою, вскочил на лошадь. Через полчаса был уже у себя в кабинете и сердито писал ответ, разбрызгивая чернила.
Письмо начертал на форменном бланке, чтобы жена все-таки понимала его положение и не позволяла себе упреков, свойственных какой-нибудь горничной, глупой и капризной деревенской девке. С той же целью на всех страницах большого письма он писал слова «ты», «тебя», «тебе» с больших букв, еще раз подчеркивая этим, что она носит фамилию человека, чья должность тоже пишется с прописных букв. На бланке стояло:
Затем он дописал от руки «На реке Иртыш» и вывел обращение «Дорогая Сонечка!».
Он, разумеется, знал, что упреки жены заслужены им, никакой любви между ними нет, что есть любовь с другой женщиной, но не желал распространяться на эту тему, а писал слова, которые можно адресовать разве политику или генералу.
Он был твердо уверен, что его эпистолярное наследие — достояние истории, и потому лгал в письме о ходе и уже видимых итогах войны, лгал, чтобы историки потом ахали и удивлялись его оптимизму, его всепоглощающей ненависти к большевикам.
Колчак писал жене:
«Трудно предсказать будущее в гражданской войне, где можно ожидать более чем в какой-либо другой борьбе неожиданностей, но думается, что борьба затянется еще на много месяцев. Мы, т. е. кто вышел из нее, будем продолжать ее до окончательной победы, когда большевизм будет стерт с лица нашей Родины…
Не мне оценивать и не мне говорить о том, что я сделал и чего не сделал. Но я знаю одно, что я нанес большевизму и всем тем, кто предал и продал нашу Родину, тяжкие и, вероятно, смертельные удары…»
Он лгал, зная о разгроме своих армий, отлично понимая, что никаких «смертельных ударов» он большевикам не нанес, лгал зло и даже, пожалуй, с немалым вдохновением.
«Благословит ли Бог, — писал он далее Софье Федоровне, — меня довести до конца это дело — не знаю, но начало конца большевиков положено все-таки мною… Ряд восстаний в тылу не остановил меня, и я продолжаю вести беспощадную борьбу с большевиками, ведя ее на истребление, так как другой формы нет и быть не может…»
Он снова и снова писал о себе в этом духе, и каждая его строка дышала ненавистью к красным и были клятвы уничтожить их, втоптать в грязь и кровь:
«Моя цель первая и основная — стереть большевизм и все с ним связанное с лица России, истребить и уничтожить его… Я начну с уничтожения большевизма, а дальше как будет угодно Господу Богу!»
Через несколько дней он написал жене еще одно письмо и в нем тоже с упорством лгал и ненавидел своих врагов:
«Идет борьба на жизнь и смерть, и эта ставка для большевиков последняя. Не знаю, чем окончится эта фаза больших операций. Есть слухи о взятии Петрограда… По-видимому, большевикам в Европейской России приходит конец, и они теперь будут усиливать свой натиск на мой фронт в Сибири…»
Он писал эту ложь менее чем за месяц до эвакуации Омска, до всеобщего бегства на восток.
Однако сам он и, вероятно, жена отлично понимали смысл и значение этой пропагандистской лжи. Самое главное, что он хотел сказать именно жене, только ей и больше никому, он приберег на конец. Там было сказано:
«Прошу не забывать моего положения и не позволять себе писать письма, которые я не могу дочитать до конца, так как уничтожаю всякое письмо после первой фразы, нарушающей приличие. Если Ты позволяешь слушать сплетни про меня, то я не позволяю Тебе их сообщать мне».
Колчак запечатал письма, передал их офицеру, уезжавшему в Париж, и тут же забыл о них. Не до того ему было!
В довершение ко всем неприятностям той поры, он получил письмо от атамана Дутова, полное страха и растерянности.
Текст был отпечатан на толстой бесцветной бумаге, поверху стоял гриф «Главный начальник Южно-Уральского края. Гор. Троицк». Слово «Троицк» было зачеркнуто и вместо него вписано: «Гор. Кокчетав, № 2985, 31 октября 1919 года».
Слова на листке отпечатались неровно, точно их знобило, и Колчаку казалось, что он видит дрожащие глаза человека, написавшего их.
«Ваше высокопревосходительство,
Многоуважаемый Александр Васильевич,
оторванность моей армии от центра и ежедневная порча телеграфа совершенно не дают мне сведений, что делается на белом свете. Сижу впотьмах… В народе и армии тьма слухов, один нелепее другого: то все разбежались, то Вас уже нет в Омске, то правительство выехало в Павлодар, то в Иркутск и т. д. …Бывшие штабы Южной армии, оставшиеся расформированными, поступили по-свински — уехали в Омск на автомобилях и экипажах и назад ничего не вернули…»
Еще не дочитав письма, Колчак протянул его вошедшему в кабинет Будбергу и обессиленно откинулся на спинку кресла.
Генерал пробежал глазами листок и, против своего обыкновения, не стал тотчас ничего говорить. Он покопался в карманах, выудил какую-то бумажку и отдал ее адмиралу.
— Что это? — спросил Колчак.
— Извольте прочесть, ваше высокопревосходительство. Один из моих офицеров подобрал в Троицке, где, как известно, помещался третий отдел Оренбургского казачьего войска. Составлено правительством войска, сиречь тем же Александром Ильичом Дутовым. Весьма любопытный образец идиотизма.
Морщась, заранее зная, что барон подсунул ему очередную гадость, адмирал стал читать.
Наступает решительный час борьбы с воровскими шайками.
Грозная армия Деникина, Донцы, Кубанцы, Терцы очистили юг и неудержимым потоком стремятся к сердцу России — Москве… Железное кольцо смыкается, стальные тиски сжимают Совдепию со всех сторон…
Наш центр с боем отошел к Уральским горам, а фланги остались на месте и образовался громадный мешок на 1000 верст по фронту. А кто знает, почему наша середина отошла? Этого-то мы как раз и не знаем, это известно только штабу и составляет военную тайну…»
— Каково? — покосился Будберг на Колчака, увидев, что тот перестал читать. — Не правда ли, наших казаков никак не обвинишь в избытке ума?
— Перестаньте паясничать, барон… — уныло отозвался Колчак. — И как вам не надоест язвить в подобной обстановке!
Однако адмирал тут же вспомнил речь Дутова, которую тот произнес в его присутствии перед казачьим полком в станице Островной, под Курганом. Трудно поворачивая голову на толстой короткой шее, картинно выставив вперед правую ногу и похлопывая пухлыми пальцами по эфесу шашки, генерал говорил, нимало не смущаясь присутствием адмирала:
— Мы не с демократией, не с аристократией, не с той или иной партией, мы, казаки, — сами единая партия. Мы сначала казаки, а потом русские. Ура, братцы!
Казаки жидко кричали «ура!» и уныло глядели на двух офицеров, топтавшихся возле багрового от усердия командира полка.
Как-то, еще перед наступлением на Пермь, Дутов прислал главковерху депешу, над которой не один день потешался штаб. В телеграмме, которая не отличалась ни смыслом, ни связью, казачий атаман сообщал:
«Ввиду давления наших сил на их левом фланге, вожди большевиков решили, что они называют, «организовать тыл у своих противников». Для этой цели семьдесят лучших пропагандистов и наиболее способных агитаторов и офицеров перешли через фронт и теперь рассеялись где-нибудь среди вас».
Это «где-нибудь» совершенно вывело Колчака из равновесия. А то он, Колчак, без Дутова не знает, что в белых тылах действуют агенты коммунистов!
М-да… Этот солдафон, ей-богу, отличная мишень для красных газет и красной пропаганды. Будберг прав, перо и бумага противопоказаны генералу!
Десятого октября 1919 года Черчилль телеграфировал в Сибирь и на юг России:
«Британское правительство приняло решение сосредоточить свою помощь на фронте генерала Деникина».
Это была почти катастрофа, сигнал бедствия, — престиж Колчака летел под откос. Он, Колчак, не оправдал доверия и надежд союзников, он обманул их чаяния на землю, на хлеб, на руду и теперь понимал: ему никогда не простят этого. В игре Великобритании он был уже битая карта.
В начале ноября развал в правительстве и армии, кажется, достиг предела. Белые войска стихийно катились на восток. Все попытки сдержать напор большевиков кончились впустую. Дело дошло до того, что генерал Гривин наотрез отказался выполнить приказ командующего 2-й армией — дать бой красным. Взбешенный его упрямством Войцеховский в упор застрелил Гривина.
Жанен, навестивший в эти дни Колчака, был весьма шокирован видом и настроением главнокомандующего. Француз записал в дневнике:
«Он похудел, подурнел, взгляд угрюм, и весь он, как кажется, находится в состоянии крайнего нервного напряжения. Он спазматически прерывает речь. Слегка вытянув шею, откидывает голову назад и в таком положении застывает, закрыв глаза. Не справедливы ли подозрения о морфинизме? Во всяком случае он очень возбужден в течение нескольких дней. В воскресенье, как мне рассказывают, он разбил за столом четыре стакана».