…Девять лет войны — это долго. И трудно. Деньги летели в трубу (к слову, именно необходимостью получить чрезвычайные источники доходов была, не в последнюю очередь, порождена Опричнина). Правда, наконец-то уладились проблемы со шведами: после долгих переговоров 16 февраля 1567 года был подписан договор о мире и даже дружбе. За Швецией осталось то, что она и так уже имела (Ревель, Вейсенштейн и кое–какая мелочь), а взамен Стокгольм признал право Москвы на остальную Ливонию. А также обязался не заключать сепаратного мира с Польшей и Литвой, с которыми уже тоже к тому времени воевал. Неплохо налаживались у Ивана и контакты с Англией, были все основания надеяться на то, что «ее величество будет другом его друзей и врагом его врагов и также наоборот». А поскольку примкнуть к такому союзу мечтал и Эрик XIV Ваза, перспектива протестанстко–православной коалиции против общего католического врага не казалась слишком уж фантастичной. Хотя, в принципе, Ивана вполне устраивал и мир, на тех же условиях, что и со Швецией (кто что взял, то тому и принадлежит). Но это не устраивало Сигизмунда. Ему было очень нелегко: экономика Литвы трещала по швам, Польша в «литовскую войну» лезть не очень стремилась, но, тем не менее, по двум пунктам он согласиться не мог. Даже если бы хотел. Отказ от Полоцка (первое требование Москвы) сломало бы баланс сил в отношениях с Польшей, ослабив Литву, где он был абсолютным монархом, а выдать на расправу Курбского (второе требование) мешали магнаты литовские, одним из которых перебежчик стал. Таким образом, война затихла сама собой, но не завершилась.
А между тем, вопрос был принципиален до крайности. И хотя Иван, напомню, имел абсолютные полномочия, он, — «тиран и деспот», — почему-то решил вновь заручиться поддержкой подданных. В связи с чем, в 1566–м был созван Земский Собор, «на полную волю» которого царь передал вопрос о Ливонии. Что интересно, тем самым еще раз подчеркивая: Земщина — константа, а Опричнина (естественно, на Соборе представленная, но безо всяких привилегий) — явление временное. Свое мнение царь, естественно, высказал (желательно воевать), но в таких выражениях, — протоколы сохранились, — что собравшимся было ясно: как они решат, так тому и быть. И русские сословия сказали свое слово. Духовенство: «за Веру Христову постояти». Бояре и дворяне: «Чести отцовой не посрамить». Приказные и крестьянство: «По воле Государевой тому бытии». А купечество и вовсе «положить за Государя и животы, но и головы, чтобы Государева рука везде была высока». Итоговым документом было определено «с Литвою не мириться: Мы за одну десятину Полотцкого и Озерищского повету головы положим и за его Государское дело с коня помрем». Что, помимо прочего, на мой взгляд, стало и подтверждением курса, определенного Иваном за год до того.
Однако не совсем. Документ одобрило большинство, но не абсолютное. Среди земского боярства и дворянства нашлись и голосовавшие за мир, и никто их за это никакой опале не подверг. Но были и другие. Большая «фракция» земской знати, возглавляемая князем Рыбиным–Пронским из Костромы подала Ивану челобитную, требуя отмены Опричнины в обмен на поддержку в военном вопросе. Формально ничего страшного не произошло, право на челобитную имел каждый, однако, судя по воспоминаниям очевидца, Альберта Шлихтинга, тон челобитчиков был отнюдь не просительным, скорее, агрессивным, и выступали они против воли явного большинства. Около трех сотен аристократов и их клиентов, явно поддержанных кое–кем из придворных, качающие права в царских палатах, — это уже было не просто нарушение политеса, но напоминало мятеж. В связи с чем, всех тут же взяли под стражу. Правда, через пару недель 255 человек выпустили, «не сыскав вины», а 50 самых активных крикунов высекли на торгу, и опять-таки отпустили.
В принципе, казней быть не должно было бы (не тот повод), но три головы все-таки полетели — самого князя Рыбина–Пронского и двух его дворян, людей мало известных, причем в приговоре очень аккуратно и мутно мелькнул намек на «измену». Без каких-либо пояснений и последствий. Правда, — это стоит отметить, — сразу после Собора в высшем аппарате Кремля произошли некие рокировки, кого-то понизили, кого-то повысили, а в частности, конюшего (спикер Думы, третье после царя и наследника лицо в государстве) знатнейшего боярина Иван Федоров–Челяднин послали на воеводство в Полоцк. Но это само по себе никого не шокировало: участок был архиответственный, а очень пожилой боярин был крайне опытен. Так что жизнь пошла своим чередом, Россия привычно напряглась, война возобновилась, а царь спустя какое-то время отбыл на фронт, где в его присутствии, как показал опыт, дела шли акуда успешнее, чем без него.
А вот дальше, — внимание, — на арене кровавые мальчики.
В середине осени 1567 года Иван, находившийся на фронте, получает из Москвы (или не Москвы?) некое известие, заставившее его бросить все и «на ямских» (то есть, прыгая из возка в возок) мчаться в столицу. Начинается раскрутка следствия по делу о «боярской крамоле» — огромном заговоре, так или иначе связавшим всех фракции «старомосковских», кроме «новых людей» (вроде Годуновых и Захарьиных)под общим руководством Федорова–Челяднина. Для тех, кому мила версия о «фальсифицированных процессах», скажу сразу: я бы и рад вступиться за «детей Арбата», но не могу. Факт наличия заговора подтверждает и Генрих Штаден, и летописи, и даже, мягко говоря, не симпатизирующий Ивану, но компетентный Руслан Скрынников ничуть не сомневается ни в самом факте, ни в связях с Вильней, ни в причастности конюшего: «
В ходе очень жесткого расследования выяснилось многое. В распоряжение властей попали списки заговорщиков, адреса и имена тех, кто обещал оказать им поддержку, и очень политически некорректные письма Федорова–Челяднина. Причем, что интересно, по некоторым данным, — Штаден вообще прямо об этом говорит, — первый донос царю, тот самый, сорвавший Ивана с фронта, написал никто иной, как Владимир Старицкий, ради которого заговорщики и старались. Абсурд, конечно. Но, с другой стороны, нервы глуповатого и трусоватого «принца крови» вполне могли сдать, так что вариант, как говорил Иосиф Виссарионович, не исключен, а значит, возможен.
Картина, скажем прямо, нарисовалась плохая.. В частности, выяснилось, что еще летом три знатнейших боярина Москвы, — Михайла Воротынский, Иван Вельский и Иван Мстиславский, — получили из Вильни предложение «перейти под высокую королевскую руку». Указывалась и конкретика: Сигизмунд предлагал просто и без затей захватить царя и выдать его врагу, а на престол посадить Владимира Старицкого, причем, действия заговорщиков король обещал поддержать «со всех сторон доброй подмогой». Упирая на то, что, мол, не стоит стоять в стороне от некоего дела, обреченного на успех. Опять-таки, и рад бы усомниться, но отступаю перед авторитетом великого Зимина, ничуть в истинности сюжета не сомневавшегося. И неспроста: как бы там ни было, на Рождество 1567 года король сосредоточил в районе Минска «до 100 000 человек войска для прямого похода на Москву в ожидании там боярского мятежа», но, получив уже там, под Минском, известие о казнях в Белокаменной, вообще отменил поход.
А казни были впечатляющие. Головы наконец-то летели. Не могли не полететь в такой ситуации. Однако же, считать, что рубили всех подряд, будет грубой ошибкой. Напротив, разбирались с каждым отдельно, и многих оправдывали. Как, скажем, того же Михайлу Воротынского, письма от короля хоть и получавшего, но на приманку не клюнувшего. Не пострадал и Иван Мстиславский, благополучно переживший Опричнину. И даже, странное дело, сам Федоров–Челяднин, вопреки логике, отделался легко. А может быть, и не вопреки. Он был очень стар, очень заслужен, очень авторитетен на Москве, можно предположить, что очень успешно и тактично оправдывался, — и в итоге всего лишь, уплатив огромный штраф, поехал в ссылку в уютную Коломну. Однако же ненадолго. Расследование продолжалось, и следует полагать, по ходу его вскрылись какие-то вовсе уж страшные детали, потому что дальнейшие поступки Ивана совершенно выходят за рамки уже привычной нам манеры поведения. Как сообщает Альберт Шлихтинг, царь приказал доставить старика во дворец, усадил его на трон, поздравил, с поклоном сказав: «Теперь ты имеешь то, чего искал, к чему стремился, чтобы быть великим Князем Московским…», и собственноручно заколол кинжалом. Из чего (это про собственноручно) лично я делаю вывод, что нервы у Ивана к концу следствия пошли вразнос, но красноречивый комментарий по сему поводу летописи («По грехом словесы своими погибоша») никаких возражений не вызывает.
Поясню окончательно. Сразу после раскрытия заговора и ссылки Федорова–Челяднина, его огромные «отчины и дедины», — кстати, что важно, примыкавшие к Новгородской земле, — были забраны в казну и переданы в Опричнину. И только. Никаких мер сверх того принято не было. А вот после казни вельможи (хотя, казалось бы, теперь-то зачем?), летом 1568 года Иван организует неслыханную на Руси акцию: карательный поход внутри своего собственного царства, конкретно, — в бывшие владения бывшего конюшего, и считает эту операцию настолько важной, что возглавляет ее лично. Выходит, было, в самом деле, в дополнительных материалах следствия что-то этакое, заставившее учинить в челяднинских имениях (и только там, земли других заговорщиков чаша сия миновала!) погром с поджогами и реальным кровопролитием. Всего за месяц, — с середины июня по середину июля, — согласно поминальным синодикам, куда вписывали все имена неукоснительно, в вотчинах Федорова–Челяднина было убито 369 человек. Если совсем точно, то 293 «слуг боярских» и несколько десятков боярских дворян. То есть, надо полагать, вся боярская дружина. А вот по «черным людям» коса не прошлась. Кто-то из простецов, возможно, и попал под горячую руку, но в целом, — как отмечает тот же Скрынников, — «Террор обрушился главным образом на головы слуг, вассалов и дворян, но не затронул крестьянского населения боярских вотчин». То есть, выходит, не садизм, не разграбление всего подряд, а удар по конкретному слою. Единственным объяснением чему, на мой взгляд, может быть только то, что совсем немаленькое воинство конюшего было в курсе, что предстоит делать и не возражало, — то есть, также как и господин, было прямо повинно в государственной измене.
И в дополнение.
Возражая мне, дорогой коллега Фарнабаз, западник, а следовательно, почитатель Петра Алексеевича, но хулитель «Ивашки», вводит в бой тяжелую артиллерию (1[1], 2[2], 3[3], 4[4] апеллируя к авторитету самого Дмитрия Володихина, критикующего «опричный террор» по двум пунктам:
во–первых, по его мнению, репрессии Ивана обезглавили русскую армию, выбив из жизни (список) около пяти десятков «генералов», то есть, примерно треть высшего командного состава. Причем наиболее качественного: «бесстрашного И. В. Шереметева–Болышого, энергичного В. И. Умного–Колычева, рассудительного А. Ф. Адашева, опытных кн. И. И. Пронского Турунтая и П. М. Щенятева», после чего «…военное руководство перешло в руки воевод, не имевших особых заслуг, опыта и способностей».
Не соглашусь. То есть, соглашусь с тем, что треть — это много. Но и только. Потому что все эти блестящие характеристики, — «бесстрашный», «энергичный», «рассудительный» и так далее, — на самом деле не отражают реальности. Мы просто не знаем, каковы они были в деле. Зато хорошо знаем, что роспись назначений определялась местничеством, где первый воевода обязательно должен был быть знатнее второго воеводы, зато второй очень часто своим талантом подкреплял знатность первого. Собственно, итогом чисток и было то, что воеводы начального этапа, — «старшие старших родов», определенные только по знатности, сошли со сцены, уступив место тем самым «вторым воеводам», точно таким же аристократам, но, по определению того жеВолодихина, «несколько менее аристократичным». То есть, в итоге террора социальные барьеры таки рухнули и система назначений в какой-то степенивошла в резонанс с принципом личных заслуг и качеств. А следовательно, утверждение об «обезглавленной армии» нельзя признать верным. Тем паче, что освободившиеся вакансии тотчас заполнялись заждавшимися очередниками.
во–вторых, утверждает историк, репрессии русскую армию не только обезглавили, но и обескровили, ибо «подавляющее большинство жертв — служилые люди по отечеству (...), не принадлежащие к аристократии». И как следствие, если под Полоцком дворянской конницы было около 18000 сабель, то спустя 10–12 лет вдвое меньше. То есть, «ущерб, понесенный от террора дворянской конницей (...) был таков, как если бы основные силы Московского государства подверглись разгрому в генеральном сражении». Также «худо сказалась на боеспособности войск т. н казанская ссылка 1565 года. Она надолго вывела из оперативного оборота значительное количество служилых людей».
Не соглашусь и тут. Да, конечно, по «делам» аристократии проходили и их дворяне (скажем, по делу Федорова–Челяднина аж 50 душ). Но это было дело очень громкое, исключительно по масштабам, а в общем, — - как тут же, сам себе противореча, пишет Дмитрий Володихин, — «трудно установить, сколько именно и по какому «делу» было их казнено (...) Конечно, многих повыбило на войне. Кое-кто скрывался от службы «в нетях». Но, видимо, и террор сказал веское слово». Согласитесь, дорогого стоит это «видимо», ставящее под сомнение весь обвинительный уклон. Ведь и в самом деле, за 10 лет погибли многие, а дети еще не успели встать в строй, и «отказников», которым осточертела война, лишающая дом хозяйского присмотра, тоже на десятом году войны было достаточно. А значит, утверждение об армии, обескровленной, в первую очередь, террором, тоже нельзя признать верным. Как нельзя и согласиться с тезисом о «казанской ссылке» как причине падения боеспособности, — просто потому, что (как я уже писал) сосланные в 1565–м были возвращены домой в 1566–м, а в течение именно этого года никаких масштабных действий в Ливонии не случилось.
Все сказанное, разумеется, не означает, что террор это хорошо. А означает только лишь то, что у всего есть своя цена. И цена, уплаченная Иваном за искоренение «пятой колонны» в тылу и хотя бы ограниченное открытие социальных лифтов, была вполне приемлема. Не заплатить ее означало бы совершить государственную ищмену. А что успехи сменились поражениями, так, извините, на втором десятке лет изнурительной войны трудно воевать в полную силу, да еще и, — как на втором этапе Ливонской кампании, — со всей Европой:
5
Прочитав отклики на предыдущий очерк, ничуть не удивился. Даже не вздрогнул. Давно живу, знаю: есть люди, которым все ясно раз и навсегда, - как моему другу Виктору, уже 30 десятка лет убежденному, что победи Наполеон при Ватерлоо, он бы непременно опять покорил Европу, - и ничего тут уже не поделаешь. Завидую таким, но подражать не могу, а учиться поздно. Поэтому. Уважаемым коллегам, упрекающим меня за слабое поминание, скажем, русских жестокостей в Полоцке, отвечу, что жестокости эти слишком по-разному в разных источниках упомянуты, так что не считаю возможным придерживаться краткого курса. Помянул, и будя. А уважаемым не коллегам, не любящим Ивана за то, что он мало похож на завсегдатая модных салонов Века Просвещения и прочих конститусьонэров, хотелось бы указать на то, что аристократов, хотя бы даже всего лишь неприятных для властей, и в Веке Просвещения насекомили так, что мама не горюй. Иван же жил и работал все-таки задолго до энциклопадистов, и если уж судить его, то только внимательно присмотревшись к тому, что творилось тогда же и по тому же поводу в светочах цивилизации, хоть Англии, хоть Франции, хоть Германии или Испании. Подозреваю, однако, что, присмотревшись, любой, кому все же не влом шевелить мозгами, воспылает к Ивану самыми нежными чувствами, как к ведущему гуманисту эпохи...
…Итак, плавно продвигаясь к финишу, мы достигли середины пути, и пришло время поговорить об отношениях царя с митрополитом Филиппом Колычем, столь ярко расписанным г–дами Лунгиным, Радзинским и прочими, имя же им Легион, — а избежать разговора на сию тему никак нельзя, ибо слишком многое она объясняет в дальнейшем. Приступая же, прошу учесть, что тонкость сюжета невероятна, и потому во первых строках не могу не принести искреннюю благодарность церковным исследователям (в первую голову, митрополиту Иоанну (Снычеву), без опоры на труды которых я, коснувшись вопроса, неизбежно оказался бы таким же придурком, как и очень многие.
Сам по себе сюжет расписан маслом в три слоя.
Классика.
Начиная с Карамзина.
Хоррор рулит: злой психопат и самодур Иван посылает ужасного маньяка Малюту извести бедного святого старца, смиренно принявшего кошмарную смерть, а затем сообщает всем, что старец угорел от жара, — и эта версия, поднятая на знамя первым российским «дельфином», пережила века. На самом же деле, если плотно разжмурить глаза, кольчужка сразу же видится коротковатой. Ибо неизбежно возникает вопрос: а зачем вообще Ивану надо было убивать Филиппа? И больше того: откуда мы вообще (и Карамзин в частности) знаем, что убил именно Иван?
От Курбского. Несерьезно.
От Таубе и Крузе, чистых подонков, которые клеветали, как жили, так что даже Руслан Скрынников отмечает, что их отчет «пространен, но весьма тенденциозен отчет о событиях».
Из Новгородской третьей летописи, писаной спустя 30, а то и сорок лет после смерти митрополита на основе «Жития», составленного чуть раньше. Извините, но прав Михаил Манягин: «Это все равно, как если бы написанную в 1993–м биографию Сталина через 400 лет стали бы выдавать за непререкаемое историческое свидетельство».
Да и с «Житием» не все слава Богу. Мало того, что авторы Ивана откровенно ненавидят. Мало того, что писали они со слов, мягко говоря, субъективных свидетелей, типа старца Симеона (Кобылина), бывшего пристава при Филиппе и соловецких монахов, ездивших в Москву во время суда над митрополитом, давать против него показания, — то есть, лиц, прямо причастных к интригам против святителя. Так ведь и прямых ошибок (чтобы не сказать вранья) там полно.
Примеры? Пожалуйста. В ранних изданиях «Жития» красиво излагается, как Иван посылает в подарок опальному иерарху отрубленную голову его брата Михайлы, который, однако, пережил святого братишку аж на три года. Позже, правда, такую дурость заметили и заменили брата племянником, но поезд-то уже ушел. А еще замечательнее выглядит подробнейшее изложение беседы Филиппа со своим якобы «убийцей», хотя тут же, там же и те же авторы указывают, что «никто не был свидетелем того, что произошло между ними». И еще много такого, изящного. В итоге даже такой мастодонт неприятия Ивана, как Георгий Федотов указывает, что диалоги в «Житии», — дословно, — «не носит характера подлинности», добавляя, что автором самых крутых мемов следует считать все-таки Карамзина.
В общем, если уж на то пошло, куда убедительнее тот факт, что в синодике поминаемых, заказанном Иваном, имени Филиппа нет, и более того, канонические «Четьи Минеи», составленные святителем Димитрием Ростовским, нет даже смутного намека на какую бы то ни было причастность царя к трагедии. Так что, извините, предпочитаю довериться человеку, знавшему очень многое, — царю Алексею Михайловичу. Он, конечно, организовал (по настоянию Никона, желавшего через «покаяние» светской власти за «убийство» утвердить возвышение церковной) перенос мощей Филиппа с Соловков в Москву, но у него было и свое мнение.
И вот он-то в письме князю Никите Одоевскому (3 сентября 1653 года), помимо прочего, пишет: «Где гонимый и где ложный совет, где облавники и где соблазнители, где мздоослепленныя очи, где хотящии власти восприяти гонимаго ради? Не все ли зле погибоша; не все ли изчезоша во веки; не все ли здесь месть восприяли от прадеда моего царя и великого князя Ивана Василиевича всеа России и тамо месть вечную приимут, аще не покаялися?». Иными словами, Тишайший уверен: вина не на Иване, а на неких обманщиках и взяточниках, сполна получивших от царя за свои злые дела.
Это вам уже не Таубе и Штубе, а тем паче, не Курбский.
Здесь есть, от чего плясать.
Прежде всего. Зачем было «тирану и деспоту» (садисту, психопату, террористу, — нужное подчеркнуть), на взлете Опричнины, когда он на Руси и царь, и Бог, приглашать на вакантное место человека, общенародно признанного образцом нравственности? Казалось бы, куда удобнее усадить на митрополичий престол покладистого батьку, готового благословить все, что скажут, типа того же Пимена Новгородского, о котором речь впереди, да и не знать никаких «докук». А тем не менее, приглашает именно его, «известного праведной жизнью», к тому же из семьи репрессированных и обиженных на светскую власть. А когда тот, вовсе не желая угодить в змеиное гнездо, отказывается, — «Не могу принять на себя дело, превышающее силы мои. Зачем малой ладье поручать тяжесть великую?», уговаривает, настаивает, и в конце концов, добивается своего.
Логики никакой. Логика появляется в том единственном случае, если допустить, что Иван, чувствуя, что нравственных сил на дальнейшую борьбу с аристократами не хватает и растеряв всех близких (Настя мертва, друзья предали), стремился иметь рядом хотя бы одного человека, которой мог бы стать моральным ориентиром и помочь ему держать себя в руках, не зверея, но при этом заведомо не лез ни в какие интриги. Если учесть, что Филипп, все-таки дав согласие, параллельно (во время посвящения в сан) публично объявил о том, что не будет вмешиваться в мирские дела («в опричнину и Царский обиход не вступаться (...) из-за опричнины Митрополии не оставлять»), приходится признать, что так оно, скорее всего, и есть. Он ведь был прекрасно информирован (Колычев как-никак, связи со «старомосковским» обширны), и тем не менее. А поскольку все, что мы знаем о Святом Филиппе, свидетельствует, что сломать его было невозможно, и вывод однозначен: в Опричнине как таковой он не видел ничего плохого ни для людей, ни для государства. Вплоть до того, что позже даже поддержал (естественно, прося о снисхождении) репрессии против участников заговора Федорова–Челяднина, пристыдив тех, кто сочувствовал заговорщиков (что, кстати, дополнительно свидетельствует о реальности заговора, — лгать Филипп не стал бы ни за что).
Короче говоря, в лице Филиппа царь нашел ровно то, что искал, и никаких оснований для претензий у него не было, да и не могло быть. Зато у многих других, — тех самых «облавников и соблазнителей» (по Тищайшему) претензии имелись. Их имена, между прочим, известны. Много позже, отмазывая себя, источники «Жития» сдали заказчиков с потрохами, благо, те уже не кусались. Знакомьтесь: «злобы пособницы Пафнутий Суздальский, Филофей Рязанский, сиггел Благовещенский Евстафий» (духовник Ивана, люто невзлюбивший, как ему казалось, конкурента), ну и, в первую голову, — Пимен Новгородский, иерарх № 2, ненавидевший Филиппа, «иже мечтаже восхитить его престол» (сам очень хотел, но царь в кадрах разбирался, и повышения не дал).
Вот это-то кубло и начало сразу же раскидывать сеть интриг, — найдя полное понимание у лидеров Опричинины (про отца и сына Басмановых известно точно), которые, естественно, — как и боссы любой структуры, — невзлюбили митрополита, самим фактом своего присутствия связывавшего им руки. А Филипп не мог рассчитывать даже на поддержку «земских», обиженных на него из-за отказа горой встать на защиту челяднинцев. Он был совсем один, и не тот человек, чтобы создавать собственный клан для борьбы в кулуарах. Он мог опираться только на доверие царя, и не желал, по сути, ничего большего. Паче того, не собирался и делать что-либо для укрепления этого доверия. Только так можно, на мой взгляд, истолковать грустное: «Вижу готовящуюся мне кончину, но знаете ли, почему меня хотят изгнать отсюда и возбуждают против меня Царя? Потому что не льстил я перед ним… Впрочем, что бы то ни было, не перестану говорить истину, да не тщетно ношу сан Святительский»
Короче, он не защищался, а его били. И начали бить задолго до того, еще когда решалось, Филиппу или Пимену занять престол, о чем свидетельствует нелепая коллективная «об утолении его царского гнева на Филиппа», притом, что гнева не было и в помине, совсем наоборот. А уж потом колесо закрутилось вообще вовсю. Сперва по обычной методичке: царский духовник взял на себя функции «нашептывателя» и «явно и тайно носил речи неподобные Иоанну на Филиппа», обвиняя первоиерарха в связях с «земскими». Но не получилось, — царь потребовал хоть каких-то доказательств, а получив ответ «Ниже словеса некоторы, ниже темны роздумья», закрыл тему, — и мудаки пошли другим, более кривым, зато и надежным путем, целясь на смещение митрополита «внутренними» средствами.
Начался сбор компромата. На Соловки, где Филипп ранее был настоятелем, отправили что-то вроде неофициальнуй комиссии в составе уже помянутого Пафнутия Суздальского, архимандрита Феодосия (близкого к Пимену) и опричного князя Василия Темкина–Ростовского, водившего дружбу с Басмановыми, — и ничего удивительного, что «доказательства» нашлись. Трудно сказать, на что польстились или чего испугались «девять иноков», согласившиеся давать нужные показания, зато точно ведома цена участия в шоу игумена Паисия: он, ученик и любимец Филиппа, чье слово ценилось высоко, продал его важным гостям за твердое обещание епископского сана. А когда показания были подписаны, телега покатилась сама по себе: Пимен и прочие поставили вопрос о необходимости созыва Собора, состоявшегося в ноябре 1568 года и ставшего«позорнейшим из всех, какие только были на протяжении русской церковной истории».
Мероприятие, судя по всему, и впрямь было омерзительное. Даже Георгий Федотов, к Ивану беспощадный, признает, что «Святому исповеднику выпало испить всю чашу горечи: быть осужденным не произволом тирана, а собором русской церкви и оклеветанным своими духовными детьми». Недаром же вскоре после выяснилось, что протоколы «волей Божией утеряны», а в «Житии» о нем не сказано ни слова, и вся вина возложена на царя. Точно так же и Курбский вопит: «Кто слыхал зде, епископа от мирских судима и испытуема?», делая вид, что судила не церковь, а царь. Но факт есть факт: царь ни причем. Он, может быть, и хотел бы вмешаться, но строго соблюдал «соглашение» 1566 года о взаимном невмешательстве, да и единогласие иерархов не могло не смущать, поскольку уж что-что, а готовили шоу профессионалы высшего класса, и выглядело все, надо полагать, без сучка, без задоринки.
Конкретно известно мало. Заслушали выводы «комиссии», иноков, игумена Паисия. Выслушали обвинительную речь Пимена, явно целившего в следующие митрополиты. Единогласно утвердили, что в период «соловецкого служения» Филипп допускал «некие нестроения многие», хотя и не очень серьезные, но сану митрополита не соответствующие. И столь же единогласно (во что и кому это обошлось, остается только гадать) задрали руки «за» смещение Колычева и определение его «на покой» в престижный московский монастырь. О чем и доложили царю, а тот повелел выделять смещенному владыке из казны колоссальное по тем временам содержание «по четыре алтына в день». После чего, совершенно неожиданно, — просто внутренним распоряжением, и неведомо чьим, — место «покоя» поменяли на тверской Отрочий монастырь, куда старца, арестованного лично Басмановым–старшим, увезли под присмотром некоего Степана Кобылина, «пристава неблагодарна» из басмановской охраны. Ага, ага, того самого (впоследствии) «старца Симеон», чьи воспоминания много позже стали основой для написания «Жития».
Казалось бы, мудаки в шоколаде. Ан нет. Несмотря на рекомендации Собора, кандидатуру Пимена Новгородского царь даже не стал рассматривать, избрав но место митрополита Кирилла, игумена Троице–Сергиева монастыря, насколько можно судить, расправы над Филиппом не одобрявшего (или, по крайней мере, к гонителям бывшего владыки никакого отношения не имевшего), и, вполне возможно, с его подачи, начал по своим каналам собирать информацию о сюжете. Причем, судя по «Житию», вполне успешно, поскольку уже год спустя пришел к выводу, что «яко лукавством належаша на святого», и решил расставить все точки над «ё» лично.
Благо, и повод появился: компетентные органы донесли государю о нехороших делах в Новгороде, к которым имел прямое отношение Пимен, и царь, приняв решение разобраться на месте, определил одним из пунктов маршрута Тверь. Куда (это, как ни странно, указывает никто иной, как Курбский) накануне похода «аки бы посылал до него и просил благословения его, такоже и о возвращении на престол его». То есть, командировка Григорья Лукльяновича Скуратова–Бельского в Отрочий монастырь (об иных «слах» ничего не известно, да и вряд ли они были), скорее всего, подразумевала именно сообщение ссыльному святителю этой новости и, возможно, какие-то вопросы по Пимену.
Тут стоп. Включаем мозги. Трудно, но надо.
Филипп, конечно, не от мира сего, но знает многое. А при личной встрече с царем, — которую интриганы еще до Собора блокировали всеми силами, — может рассказать подоплеку событий, и царь поверит, хотя бы потому, что Пимен Новгородский уже под подозрением. А связи Пимена со «старомосковскими» секрет Полишинеля. А Малюта (да простит меня Лукьяныч за амикошонство) на ножах с Басмановыми. А охраняет бывшего митрополита Степан Кобылин, «пристав неблагодарный» и личный басмановский выдвиженец. В такой ситуации совершенно логичными кажутся слова Филиппа, сказанные за три дня до смерти: «Близится завершение моего подвига».
Не знаю, кого как, но лично меня совершенно не удивляет версия, согласно которой доверенному лицу царя по прибытии в монастырь осталось только сообщить в Москву, что святейший скончался и отстоять поминальную службу. Однако, судя по дальнейшему, Иван имел уже достаточно пищи для ума. А возможно, и въедливый Малюта зафиксировал какие-то детали. Так что практически мгновенно последовали оргвыводы. Согласно «Четьям Минеям», «Царь… положил свою грозную опалу на всех пособников и виновников его казни».
Обиженным не ушел никто.
Организаторов суда лишили всего нажитого и смели с доски: Паисия, вместо столь желанной епископской митры, сослали «под строгое послушание» сослали на Валаам, Филофея вообще «извергли из сана» и «наказали мирски» (что бы это могло значить?), пристава Кобылина постригли в монахи и загнали к черту на кулички. По Соловецкому монастырю, источнику «показаний» на Соборе, вообще прошлись катком: все монахи, хоть как-то причастные к работе «комиссии», были разосланы по «обителям захудалым», причем, — намеренно или нет, не знаю, — в такие места, где вскоре перемерли от голода и болезней, — а в довершение новым игуменом царь прислал на Соловки (предельное унижение!) «чужого постриженика», некоего Варлаама из Белозерского Кириллова Монастыря, «нравом лютого без снисхождения».
Но круче всего, — редкий случай, когда справедливость все же берет свое, — пришлось первым лицам. Пимен (по совокупности, включая и новгородские фокусы) получил пожизненное, которое отбывал в одном из отдаленных монастырей, «живя в строгости и под страхом вседневным погибели». Достаточно скоро нехорошей смертью умер и старший Басманов (вполне вероятно, что Малюта съел конкурента, опираясь не только на доказанные связи того с новгородцами, но и на какие-то данные, полученные им от «басмановского человечка» Кобылина). А князь Темкин–Ростовский, «комиссионер», прожив еще полтора года, пошел под топор чуть позже, после того, как самым позорным образом провалил свой участок обороны Москвы от татар.
Конец истории.
С этого момента, — с ноября 1569 года, — можно говорить «с цепи сорвался».
Но знаете: я ставлю себя на место Ивана, и мне страшно.
Мне по–настоящему страшно.
6
Традиционное предуведомление.
А.
Я не пишу ни историю (хотя бы краткую) Ивана Грозного, ни даже историю Опричинины. Моя задача — писать правду. В частности, сейчас, как можно более кратко и логично изложить события, связанные с Большим Террором XVI века, чтобы любому вменяемому человеку стало ясно, как и что. В идеале, конечно, пишу для молодежи (а в самом идеале, мечтаю об учебнике), но, думаю, старшему поколению тоже не помешает кое-что освежить в памяти. И вот по этой причине, к сожалению, лишен возможности останавливаться на всех загадках царствования Ивана и оттирать всю грязь, которую на него налили. А поскольку дело это полагаю и важным, и нужным, предлагаю, — в параллель с моими очерками, — ознакомиться с трудами уважаемого matveychev-oleg, вскрывающего подноготную лжи о якобы «убийстве« Иваном сына, и уважаемого trujillo-molina, очень кратко, но умно толкующего причины Ливонской войны.
Б.
Некоему уважаемому френду, постоянно нажимающему на то, что только в «ужасной Росии« и только «безумец Иван« мог устраивать казни «без суда«, а уж тем паче «собственноручно убивать неугодных«, в цивилизованной же Европе этого быть не могло, потому что не могло, хотел бы сообщить следующее. Во–первых, начиная с 1547 года именно воля венчанного царя была на Руси источником высшего права, приоритетного по отношению к праву традиционному, а соответственно, казнь Репнина, пусть и помимо Думы, совершилась вполне законно. Во–вторых, все действия Ивана, начиная с момент учреждения Опричнины, дополнительно легитимизировались волей Земли, вотировавшей царю абсолютные полномочия. В в–третьих же, вполне могло. Стефан VII Томша, например, лично забил дубиной Якоба Ераклида, и всеми был понят правильно. А если Балканы для уважаемого френда не показатель, то Яков II Стюарт лично зарезал Черного Дугласа, и никто ему слова худого не сказал. А если уважаемому френду и Шотландия не в пример, то напомню о Карле IX, мило отстреливавших подданных из окна. Никто ведь его не заставлял, просто захотелось. Да и Али Насер Мухаммед, президент Южного Йемена, в январе 1985 года прекрасно расстрелял собственный кабинет министров своими руками, — и не надо говорить, что арабский Восток не в счет, потому что как раз арабский Восток ныне живет вполне европейскими категориями, но времен Ивана…
Вполне вероятно, этим следовало завершить предыдущий очерк, но пойдет и начать с этого очередной: подозрения в отношении Пимена, заставившие Ивана задуматься о возвращении в Москву Филиппа, возникли не с бухты–барахты. И дело было не только в интригах негодяев против праведника, но в том, что аккурат осенью 1569 года неким Петром Ивановичем Волынцем, царю был через Малюту подан донос о существовании большого, очень разветвленного заговора. Вкратце: якобы один из поваров Ивана подкуплен и готов отравить царя в момент, когда Владимир Старицкий, командовавший в тот момент одной из армий на юге, будет возвращаться из похода. Далее все как положено: войско берет под контроль столицу, уничтожает опричную гвардию и устраняет наследника. Что самое страшное, прозвучали имена влиятельных людей из аппарата Москвы, в том числе, и опричного, а также информация о соучастии в заговоре практически всей новгородской элиты и связи заговорщиков с Литвой, которая, в случае успеха, получала бы за поддержку Псков и Новгород (грамота о чем уже подписана, а «список» её спрятан «за образами» в Софийском соборе).
Данный заговор сторонники «официальной версии» из поколения в поколение стремятся изобразить выдумкой, провокацией Ивана. Даже на уровне терминологии: так, Карамзин Карамзин, явно желая принизить значение этого факта, упорно, хотя и непонятно, на каких основаниях, именует доносчика, довольно зажиточного новгородского помещика, вхожего в терем Старицких, «бродягой». Типа, что подставное лицо, и донос могли сочинить на Государевом дворе, а «список» (копию) договора подбросить. И вообще, мол, никакой идиот не станет прятать компромат «за образами». А главное, упирают на то, что никаких документов не сохранилось. Что есть чистая правда. Материалы сыска, как и весь архив Ивана (вспомните протоколы Собора, устранившего Филиппа), «пропали». Но все-таки сохранилась Переписная книга Посольского приказа, четко указывающая на существование «Статейного списка из сыскного изменного дела». То есть, дело было и кому-то очень понадобилось его изъять. А кроме того, первая же ниточка, потянутая следователями, — напоминает Алексей Шарымов, — подтвердила, что нет дыма без огня. Боярин Василий Данилов, один из видных лидеров Земщины, глава Пушкарского приказа, — то есть, шеф российской оборонки, — на перекрестном допросе показал, что да, в самом деле, было намерение «Новгород и Псков отдати литовскому королю, а царя и великого князя Ивана Васильевича хотели злым умышленьем извести».
То есть, не зря Казимеж Валишевский отмечает, что сам по себе «Петр Волынец хотя и не заслуживал доверия, но случаи прежних времен придавали его доносу некоторое значение». Тем паче, что показания Данилова заставили вспомнить январские события, когда литовцам без боя сдался Изборск, новгородский «пригород», считавшийся одной из самых сильных пограничных крепостей России. Тогда, по итогам расследования особых репрессий не было, но все же из Пскова выселили вглубь России 500, а из Новгорода 15 знатных семей, считавшихся не очень благонадежными или состоявших в родстве–свойстве с изборскими «сдатчиками». А вот в октябре на ситуацию посмотрели иными глазами, — и коль скоро так, начинают играть и мелкие нюансы.
И что ориентация новгородских элит на Запад, как и ненадежность Старицких (три заговора уже вполне тенденция) никогда не была секретом.
И что «за образами» — вовсе не идиотизм, а очень даже там, где надо, поскольку именно за иконостасом, куда абы кто, убоявшись гнева Божьего и стражи, не полезет, да и не сможет, надежнее всего устраивать тайник.
И недавнее слияние Польши и Литвы в Речь Посполиту, то есть, многократное усиление главного противника на всех фронтах, включая разведку и дипломатию.
И наконец, тот факт, что ровно за год до сюжета, в сентябре 1568 года, родными братьями (не без участия Польши, желавшей прекратить войну со шведами) был свергнут и заточен надежный союзник России, Эрик XIV Ваза.
В таком раскладе совсем по–новому, — не как проявление мании преследования, — воспринимаются и знаменитое (на 100% подлинное) обращение Ивана к к Елизавете Тюдор запросом о возможности получения политического убежища, и предельно жесткая оперативность его действий.
Прежде всего, уже в конце сентября царь ставит точку на затянувшемся трагифарсе со со Старицкими. Владимира Андреевича спешно отозвали с юга, из действующей армии и: А вот что «и», вопрос. Ни допросов, ни пыток и ничего в этом роде. Традиционно считается, что царь даже встретиться не пожелал, а послал к кузену Малюту с Грязным, на тот момент опричных видных, но не из высшего эшелона, которые князя и «опоили» (заставили принять яд), затем расстреляв всю семью покойного. Но это, скажем так, «усредненный» вариант. Вообще-то версий тьма. По Таубе и Крузе была вырезана (не отравлена) вся княжеская семья, естественно, под зычный хохот Ивана. Карамзин ограничивается двумя сыновьями и женой, а дочерей щадит. Кобрин, напротив, вместе с князем «травит» только его жену и дочь. А Костомаров, гуманист, вообще ограничивает полет фантазии двумя жертвами: князем и его супругой.
Совершенно аналогичная картина с устраненной тогда же вдовствующей княгиней Ефросиньей, уже несколько лет, как монахиней. Если верить Кобрину, «черную вдову» удушили дымом в судной избе, а если верить Зимину, то удушили дымом в ладье, плывущей по Шексне (по–моему, полный абсурд). Что, кстати, сообразил и Карамзин, твердо заявляющий, что дымом никого не душили, а просто утопили (почему-то вместе с Александрой, невесткой царя, о чем нигде никаких намеков нет), и эту версию подхватывает тот же Кобрин, который, правда, не мелочась, пишет о дюжине утопленных вместе с княгиней (зачем?) монахинь. Причем, данного автора совершенно не интересует, что на той же странице у него же писано про удушение дымом: он даже не сравнивает версии, а сообщает обе, как достоверное.
В общем, никто ничего не знает, но волю фантазии дают все. Настолько, что, — парадокс! — в данном случае достовернее всех выглядит сдержанная, без красочных деталей, — еще один парадокс! — версия Курбского: утопили, и ша. Как бы то ни было, наверняка можно сказать одно: осенью 1569 года Иван окончательно решил «старицкий вопрос». А уж был ли Владимир Андреевич «задушен, обезглавлен или отравлен ядом», то, — прав Валишевский, — «неизвестно, свидетельства не согласуются».
Учитывая разноголосицу, пожалуй, рискну довериться Горсею, редкостному вруну при передаче слухов о том, чего сам не видел, но сухо–корректному, когда речь заходит о том, чем был свидетелем. Он, вхожий в семью Старицких и до её разгрома, и после, крайне аккуратно сообщает, что князь все-таки повидался с царем и ушел, а на следующий день его уже хоронили. То есть, либо таки угостили отравой, либо отравился сам (что вряд ли, поскольку самоубийство грех, а князя к тому же хоронили с почестями, но, с другой стороны, и исключать нельзя, а пышные похороны Иван мог устроить и для того, чтобы не порочить память кузена).
При этом об убиении чад и домочадцев — ни слова. Горсей крутился при дворе, и не, видимо, не позволил себе заживо хоронить людей, с которыми ежедневно здоровался. Ведь не секрет же: единственный сын князя Владимира, Василий, в 1573–м получил обратно отцовский удел (будь он мертв, сие вряд ли бы могло случиться), а дочь Старицкого, Мария, спустя несколько месяцев после смерти отца и бабки, как известно, вышла замуж за герцога Магнуса, «короля Ливонии». Да младшая ее сестра тоже была жива, скончавшись уже при Годунове.
То есть, семью, скорее всего, не тронули. Хотя, — могу допустить, — не исключено, что вместе с князем все же устранили его вторую супругу, кузину Курбского, и если так, то причина ясна. А подводя черту, отмечу одно. Иван, — надеюсь, вы уже обратили внимание, — «очень долго карал невинных; а виновный, действительно виновный, стоял перед тираном: тот, кто в противность закону хотел быть на троне, не слушался болящего царя, радовался мыслию об его скорой смерти, подкупал вельмож и воинов на измену — князь Владимир Андреевич». Это говорит никто иной, как Карамзин, и у меня на сей раз нет оснований не согласиться.
И наконец, поход на Новгород.
Тот самый, давший едва ли не главный массив поводов любителям похныкать о «тиране, самодуре, психопате и деспоте». В декабре 1569 года Иван выступает на север, подняв по тревоге весь опричный корпус. Но и только. А это само по себе кое о чем говорит. Потому что ни о каких традиционно поминаемых «15 тысячах» сабель речи быть не может: беллетристика беллетристикой, но документы свидетельствуют, что общий людской потенциал Опричнины не превышал 6000 человек, причем в царской гвардии числилось пять сотен, а исполчив всех, можно было получить еще максимум тысячу. То есть, максимум 1500 (с чем вполне согласен и Валишевский, полагающий, что эта цифра выросла вдесятеро исключительно по принципу «слухами земля полнится«). Иными словами, на второй по величине (до 30 тысяч населения) русский город Иван шел с силами, ничего не способными сделать, если очень сложный город решит сопротивляться, и следовательно, зная, что городские низы (как и ранее случалось) не поддержат элиту и ее планы. Настроен царь, учитывая все, что уже случилось, был крайне решительно, и сюжет с Филиппом, повидаться с которым ему так и не удалось, едва ли изменил его позицию в сторону гуманизма и толерантности.
И тем не менее.
Уже не раз сказано, — а я всего лишь повторяю, — что источники, из которых хулители Ивана черпают «неопровержимые доказательства», мягко говоря, далеки от объективности. Да, в общем, и от фактов. Курбский знал о событиях только по слухам и раздувал стократно. Таубе и Крузе во время «погрома» находились далеко от места событий, аж на Волге, так что, если что-то и знали, то с чужих слов, а кроме того, вся писанина их подчинена единственной цели: доказать иноземным дворам, что Россия уничтожена, обескровлена и беззащитна перед европейской интервенцией. Якоб Ульфельт, побывавший в России много позже, честно признается, что «сам во все это не верит, но не может не передать сведения, услышанные там от жителей». А что касается основного, решительно всеми используемого источника, — «Повести о разгроме Новгорода Иваном Грозным», — так она, и это признано всеми исследователями, писана уцелевшими представителями «допогромной» элиты, для которых «весь Новгород» означало исключительно «высшее общество», а к тому же еще многажды редактировалась в сугубо «обвинительном» ключе, с добавлением «солененького».
Отсюда и дичь.
И массовые утопления с доставкой приговоренных к мосту «за четверть пути от Городища», притом что топить было как раз в новгородских традициях (москвичи все больше рубили).
И странное плавание на лодках в январе, когда Волхов покрыт толстым слоем льда, заставляющее современных исследователей страдать («лед, очевидно, пришлось специально разбивать», гы…).
И вода, которая, вытесненная горами и горами трупов, «разлилась» (в январе, ага) «по зеленеющим лугам и плодородным полям».
И «знаменитай река
И много чего еще, резко противоречащего показаниям Генриха Штадена, единственного очевидца:
«
То есть, что имеем?
По свидетельству единственного очевидца и участника,
— Иван лично руководит следствием (естественно).
— Осуществляются конфискации имущества монастырей и элиты (естественно).
— Разрушаются высокие здания, посечено «все красивое», то есть, сносятся с лица земли терема заговорщиков (мера, нередко применяемая и в наше время).
— Насилуют девушек из «крамольных семей» (по меркам нашего времени, омерзительно, а по тем временам естественно).
— Убивают пленных иноземцев, в основном, поляков, а также членов их семей (крайне жестоко, но в рамках понятий эпохи, с поправкой же на военное время и особые обстоятельства, так и естественно).
— А «в реку (надо полагать, в проруби) сбрасывались» не люди, а
А что же на самом деле?