— За кем это? — спросила бабушка и вдруг охнула.
Санитар в белом халате вывел из машины Николая Максимыча с забинтованной ногой и медленно повел к двери. Бабушка, не набросив пальто, кинулась на лестницу. Зойка за ней.
— Ничего, ничего! — крикнул им Николай Максимыч снизу. — Не пугайтесь, пустяки!
На работе Николай Максимыч неловко оступился. Небольшое повреждение — растяжение связок, — но ходить пока нельзя, и на несколько дней он остался дома.
Теперь Зойке стало еще труднее. Дома было хорошо и уютно, как всегда при отце. И как раз кончалось полугодие, шли контрольные. Трудные задачи решали вдвоем. Николай Максимыч, исписав листок, начинал грызть карандаш, ерошил волосы, а потом, совсем как ученик шестого класса, говорил: «А может, ответ в задачнике неправильный?» Зойка смеялась. А когда задача была решена, отец тоном ученика обращался к автору учебника: «Извините, тов. Пономарев. Мы ведь не отличники».
Зойке было хорошо оттого, что отец, прихрамывая, ходит по комнате или сидит, положив забинтованную ногу на табуретку. Никак нельзя было сказать ему что-нибудь резкое, неприятное.
«У меня нет характера, — записала Зойка после нескольких дней раздумья. — Мне трудно, и я сдаюсь. Недавно бабушка купила папе голубую рубашку в клетку для лета. Папа приложил ее к груди и сказал: «Ну как, подходит?» Хорошая была рубашка, но я сказала: «Совсем не подходит. Это для молодых, а ты старый». Папа, наверно, не ожидал, потому что немного оторопел. Я хотела обрадоваться, что ему неприятно, и даже немного обрадовалась, но потом он сказал: «Да, время идет. Но ничего, зато ты уже большая. Не зря старею». И сложил свою рубашку. А мне захотелось прошептать: «Папа, прости. Это ты ведь не знаешь, почему я так сказала, ты не знаешь. Ты совсем не старый, папа». Раз мне так захотелось сказать, значит, я нарушаю клятву. Я не сказала, но все равно. Я не умею побороть в себе слабость».
7
Сегодня у Зойки день рождения, и ни о чем с самого утра больше не думается, а только об этом дне рождения. Зойка не очень удачно родилась — 23 декабря. Ведь в классе все ровесники, а все-таки подружкам давно уже исполнилось двенадцать лет, а Зойке все было одиннадцать. И лето прошло, и осень, а ей все одиннадцать. И наконец, уже — 23 декабря.
Зойка поднималась по лестнице в класс и думала, что, конечно, не стоит объявлять сразу о дне рождения. Лучше на уроке разослать записки кому надо и смотреть, какое у кого будет выражение. Хотя Зойка знает уже заранее, но все равно интересно. Люся очень любит получать записки, она всегда сразу оставляет все дела, отодвигает учебники, кладет ручку и со всем вниманием углубляется в эту записку. На лице у нее сразу отражается содержание послания: она или улыбается и беззвучно бьет в ладоши, или подмигивает, показывает большой палец или кукиш, так что ответа уже не требуется. Но Люся обязательно пишет ответ и кидает его, когда учительница отвернется. У Веры, наоборот, никогда не догадаешься, что она ответит. Дела своего она не бросит, все у нее как-то ладится: задачка решается, ответ пишется, на все хватает времени. Димка Лавров в прошлом году перехватил записку и написал: «Поздравляю с выходом из ясельного возраста». А сам только на месяц и четыре дня старше.
Когда Зойка вошла в класс, ребята что-то обсуждали. А-а, представление «Снежная Королева», на которое ходили вчера. Конечно, это было здорово, особенно Ледяное царство. Всем захотелось поставить спектакль в школе.
— Вот Зойка была бы Снежной Королевой, — сказала Вера. — У нее косы белые.
Зойка вспыхнула и ждала возражений. Конечно, кто-нибудь из девочек возразит, потому что ведь каждой хочется быть Королевой. Но все согласились. И когда все согласились и Зойка перевела дыхание, Димка Лавров спокойно сказал:
— Ну, Снежная Королева должна быть красивой.
Вдруг учительница вошла в класс, оказывается, звонок уже прозвенел, и обсуждение прекратилось. Зойка села на свое место, а в ушах у нее повторялось: «Должна быть красивой, должна быть красивой. Значит, она, Зойка, некрасивая. Вот и пожалуйста, некрасивая, некрасивая девочка, и всегда будет…»
Соседка толкнула Зойку в бок, и Зойка вынула тетрадки. Пример, который проверяли, у многих не вышел, и его стали разбирать. У Зойки все было правильно, но она не могла объяснить, и учительница даже спросила, сама ли она решала его.
Потом прошел второй урок и третий, и Зойка вспомнила, что никого еще не приглашала. Писать записок уже не хотелось. После уроков она сказала нескольким девочкам. Димке Лаврову не сказала и другим мальчишкам тоже.
Зойка пришла домой и не показала виду, какое у нее несчастье. Разве об этом скажешь? Об этом надо молчать. А все-таки как другим девочкам просто живется. Ведь ни одной из них не довелось узнать, что она некрасивая, да еще в день рождения, да еще от Димки Лаврова.
Зойка прошла к зеркалу и стала на себя глядеть. Лицо круглое. Это хорошо? Нет? Неизвестно. Глаза голубые. Это хорошо. Веснушек нет. Хорошо. Ресницы светлые. Это, конечно, плохо. Что еще? Зойка открыла рот. А-а, зубы. Зубы крупные и плотные. Наверно, плохо. Вот первые были мелкие, и все врозь. Было лучше. Вот и все. Зойка вяло поела и села готовить уроки.
— Да что ты, Зоенька? — удивилась бабушка. — Завтра воскресенье, успеешь. Сегодня — твой день.
— Ничего, — ответила Зойка. — Время есть.
Тогда Анна Даниловна вынесла сверток и проговорила каким-то таинственным голосом:
— А погляди-ка, чего я тебе приготовила.
Зойка неохотно развернула.
— Вельветовое платье! Ой, бабушка! Кораллового цвета! — и запрыгала. — Я надену сейчас, ладно? До гостей, ладно?
Зойка опять стоит перед зеркалом, в новом платье, улыбающаяся, румяная. Разве это некрасиво? Обида улетучилась. Все внутри пело. Коралловое платье, коралловое платье! Зойка — красивая, Димка — дурак! На вороте три пуговки, красиво, красиво!
А бабушка, скрестив руки, смотрела на Зойку и улыбалась и почему-то вытирала глаза:
— Вот выросла какая.
Приходили девочки и сразу говорили: «Ой!» — и гладили руками платье. Торопливо поздравляли, совали книги и коробки конфет и опять разглядывали платье. Зойка была счастливой. Потом пришел папа и вручил фотоаппарат. Все были рады, потому что Зойка обещала всех фотографировать. А когда уже сидели за столом и пили виноградный сок за здоровье новорожденной, папа вынес хлопушку в виде ракеты. Когда она хлопнула, под потолок взвились белые комочки и вдруг, распушившись, стали опускаться маленькими парашютиками. На каждом спустилась картонная матрешка с белыми косами. «На Зойку похожи! — кричали девочки. — Это Зойка!» Их было двенадцать — по числу лет. Зойке давно не было так весело. Все было хорошо, она смеялась, прыгала, как будто не старше она стала в этот день, а моложе. Николай Максимыч тоже был доволен. Он посмотрел на бабушку так, как будто сказал: «Вот видишь!»
Зойка проснулась на другое утро и сразу подумала: «У меня что-то радостное? А-а, день рождения. Двенадцать лет, это хорошо. И платье…» Зойке хотелось удержать вчерашнее приятное настроение, но почему-то не получалось. Радости не было. День рождения уже не казался праздником. Ну и что ж, что двенадцать лет. Всем давно двенадцать лет. Каждому когда-нибудь приходит двенадцать лет и уходит. А то, что сказал Димка Лавров, остается.
Скоро прибежала Вера по пути из зоомагазина.
— Ты знаешь, — сказала она, — мотыль только крупный. Приходится резать его на части. Фу, я боюсь. А еще, знаешь, какого меченосца продавали! Ой, красивый! Ну, не как твой, конечно. Мне на него целый год деньги собирать надо.
— Зачем собирать? — сказала Зойка. — Возьми моего.
Вера не поверила.
— Ты что? Этого?
Зойка была довольна впечатлением, которое произвела.
— Этого, конечно. У меня один.
Вера сначала протестовала. Как можно отдавать такого редкого самчика, такого дорогого? Потом она сдалась и сказала:
— Какая ты добрая, Зойка. Очень.
Зойке было приятно услышать это и очень хотелось оставаться доброй, но она переборола себя и объяснила:
— Я не добрая. Просто он мне не нужен.
Вера посмотрела на Зойку и пожала плечами. А потом поняла. Ну кто же поверит, что такой меченосец кому-то не нужен? Он каждому нужен. А говорит это Зойка для того, чтобы Вера не отказывалась, а взяла. А раз Зойка так говорит, то это значит, что она не просто добрая, но и еще лучше, только Вера не знает, как это назвать.
Зойка на этот раз спорить не стала, не нашла в себе силы. Но сама-то она знала, что ей действительно стал не интересен ее меченосец, которого Вера унесла в баночке, на груди под полой. Не нужен он ей теперь, после того что сказал Димка Лавров.
На большой перемене, толкаясь в очереди в буфете, Лавров повернулся к Зойке:
— Да, поздравляю тебя, между прочим.
Зойка как будто не поняла и сделала удивленное лицо.
— Ну, с днем рождения.
— Кто тебе сказал?
— Сам вспомнил. Ты на месяц и четыре дня моложе меня.
— Спасибо, — сказала Зойка равнодушно и отошла к окну.
Димка купил бутерброд и тоже направился к окошку.
— А чего же ты по такому случаю себе вот тут не нашершавила? — он покрутил пальцами над челкой. — Как Люська.
— Зачем? — усмехнулась Зойка. — Я все равно некрасивая, — и храбро глянула на Димку. Он поднял брови. — Ты сам сказал.
— Я??
Зойка как могла спокойнее напомнила ему разговор. Лавров убедительно кивал головой, подтверждая, что все правильно, но только говорил он про Королеву, а Зойка тут ни при чем.
— Ну а я, значит, некрасивая, — настаивала она почти со злостью, и слезы были уже близко.
— Да почему? — Димка прожевал и добавил: — Нормальная.
Злая досада отхлынула. Переспросить было страшно. Спорить, конечно, не хотелось.
— Нормальная, как все, — подтвердил Димка и отошел.
Подбежала Люся, зашептала что-то быстро и тревожно.
— Да? — сказала Зойка и улыбнулась и, наверно, некстати, потому что подружка посмотрела с недоумением. «Нормальная, нормальная, — билось где-то внутри. — Нормальная, как все». Это сказал Димка Лавров.
Первое Зойкино девичье несчастье кончилось. Оно жило всего два дня.
8
В деревню приехали утром. Полтора километра от станции шли пешком. За небольшим станционным поселком начиналось поле. Все оно было белое-белое и такое тихое, ну просто немое. И в лесу было тихо. Очень. Только тут тишина совсем другая. Неспокойная тишина. Зойка сразу почувствовала это, даже сама не знала почему. Казалось, это тишина висела в лесу и висела совсем непрочно. И было как-то тревожно оттого, что она может сорваться и расколоться на острые куски, а может, не на куски, а упасть к ногам… паутиной.
А в поле — нет. В поле совсем по-другому. Если даже там крикнуть отрывисто, та тишина не нарушится, она плотная, тяжелая, с ней ничего не будет. Зойка сказала об этом отцу. Николай Максимыч улыбнулся.
— Что ж, может, это и верно. Поле зимой отдыхает. Осенью оно отдало свои плоды, свои силы и теперь спит. А в лесу тишина неспокойная, это так. Стоят деревья вроде мертвые, а в дуплах — гнезда, под корой — букашки, под корнями — норы. И везде — жизнь.
Николай Максимыч хотел еще что-то добавить, но замолчал. Может, он не совсем так говорит? Может, она не этого вовсе хотела?
На крышах, за плетнями на огородах. Зойка никогда не видала так много снега. Третий домик с краю был тети Полин. Маленький, под белой шапкой, как грибок. К крылечку — узкая тропинка, свежая, всего прошли два-три раза.
Николай Максимыч постучал в дверь, через минуту послышалось торопливое: «Иду, иду», щелкнула щеколда. В полутемных сенях белели инеем стены, морозно скрипели половицы. Зойка никогда не входила в такой домик, бревенчатый, со скрипом. Ей показалось, что она шагнула в сказку к доброй (а вдруг да и не доброй?) волшебной старушке и сейчас у нее в руках появится волшебный клубок или блюдечко с золотым яичком.
В избе было тепло, свет в замерзших стеклах казался голубоватым, ненастоящим, и опять Зойке подумалось, что все это, как в сказке.
— Давай, давай, Миколай Максимыч, скидавай одежу, — говорила бабушка Поля. — Настыла она.
На Зойку бабушка поглядела откровенно-пристально, когда брала у нее пальтишко: «Ишь какая пшеничная».
Отцу надо было уходить на работу, и бабушка не отпустила его так, а стала собирать на стол.
— Иди погляди, Заяц, какая русская печка и как тетя Поля возле нее управляется.
Но Зойка постеснялась и не пошла за рябенькую занавеску, чтоб заглянуть внутрь печки, а смотрела пока на другую ее половину, которая белым боком выступала в избу. Над деревянной лесенкой у печки было три углубления, вроде три окошечка. Зойка засмеялась.
— Это печурки, — сказала бабушка Поля. — Варежки в них сушить.
Зойке понравилось.
— Печурок-то три, — продолжала бабушка, расставляя миски, — а ребят-то было пятеро. Никак они, бывало, не поделят.
После обеда отец ушел. Зойке не очень хотелось оставаться одной, отвечать на вопросы про родню, бабушки ведь всегда любят спрашивать про родню. Но баба Поля не спрашивала. Она говорила сама. Разговаривала не то с Зойкой, не то с вещами, так что хочешь слушай, хочешь не слушай, никто не обидится.
— …А кувшин-то этот ста-а-арый, никак дольше меня живет. И уж дал было трещину, думала — отслужился. А замазала его тестом — и ничего. Наливать уж нельзя, а золу ссыпать как раз сгодится…
Зойка и не заметила, как сама стала спрашивать, а бабушка делала дела и рассказывала.
Деревянную кровать бабушка называла коником, календарь — численником, а солонку — солоницей.
Солонка — эта самая солоница — была совсем не обычная. Деревянная, вроде шкатулки, только без крышки и с высокой спинкой. Делал ее покойный бабушкин муж, когда был еще молодым.
— А до этого у нас солоница была, — рассказывала бабушка Поля, — ее отец мой делал. Потом мы ее изварили.
Зойка не поняла.
— Изварили, бабушка?
— Изварили. В ту войну еще, в гражданскую. Хлеба не было, и соли не было. Когда соли-то не стало, солоницу всю выскребли, а потом на куски ее ножом раскололи, да те куски-то во щах и варили. Она просолилась вся, солоница-то, соль в себя вобрала, так с неделю и варили.
Подошло время обеда. Стекла в окошках оттаяли, вместо голубого света в них виднелась дорога с грузовиками. Бабушка Поля оказалась совсем-совсем своей бабушкой, которую как будто знали давно. Сказка уходила. Жалко сказку. «Не уходи!» — попросила Зойка неслышно. И она остановилась у порога и возвращалась потом то белым жеребенком, на котором тети Полин брат ускакал воевать, то Змеем-Горынычем, спалившим посевы пшеницы.
А сейчас бабушка открыла заслон у печки и стала вынимать кастрюли и чугунки к обеду. А сказка подошла поближе, и вот уже не печка, а огромное чудовище проглотило целое селение и закрыло пасть. А потом появилась Василиса Прекрасная с белыми косами, махнула рукой, и железная пасть растворилась, из нее пахнуло жаром, и чудовище выплюнуло все селение. Вот оно стоит на лавке. Еще горячее. Василиса улыбается.
Зойка забыла счет дням. Ей казалось, что она, проснувшись, всегда глядела на замерзшие окна, потом ела теплые лепешки величиной со сковородку и похожие на толстый блин. А потом бежала кататься с горы.
На салазки живо садились трое или четверо, а потом еще кто-нибудь наваливался сверху, и хохочущая ватага летела вниз. Чуть пониже середины салазки всегда заносило вбок, и какой-нибудь расторопный седок выправлял их ногами, и все помогали ему и кренились в сторону, а пройдя благополучно опасное место, все выпрямлялись и с гиканьем летели дальше. Выйдя уже на равнину, салазки непременно находили колдобину и, подпрыгнув, вытряхивали седоков в снег.
Зойка прибегала румяная, радостная, голодная и совала мокрые варежки в печурки.
В обед приезжал отец. Он входил в клубах пара и, стукнув большими рукавицами, задубевшими от мороза, говорил:
— Ага, вижу, я в самый раз подоспел.
Проводив отца, бабушка с Зойкой могли посидеть, поговорить за каким-нибудь спокойным делом, потому что вся основная работа в деревенском доме делается с утра.
— Весной курица в наседки начинает проситься, — рассказывала бабушка, когда они сели выбирать просо из пшенной крупы. — Раскрылится, это, значит, она, распушится, ходит, квохчет, вроде цыплят собирает. А ты понимай, что сажать ее на яйца пора. Ну тогда клади в гнездо яиц десяток-полтора, она и сядет.
Вот у меня курица была сизая, такая тощая, голенастая и на курицу-то не похожа, на петуха больше. Никогда она в наседки не просилась, другие квохчут, а ей хоть бы что. Все лето. А то вдруг и запросись. Да когда уж, другие давно вывели. Эка ты, говорю, надумала, непутевая. Я ее поймала да в кадку с водой. Она обсохла и опять за свое — квох, квох. Я ее еще окунула.
— Зачем, бабушка?
— А чтоб остыла. Иной раз куры одна за другой в наседки ни хотят, ну, а сажаешь-то одну. А тех — кунаешь. День-другой — и отстанут. А эта, такая настырная, больше недели меня мучила, аж клевать перестала. А потом и пропала.
— Куда же пропала?