— Я не могу ни вкусить хлеба, ни омочить водой губ моих до тех пор, пока преследователь не пройдет мимо ворот этого замка.
Барон приказал поправить лампы и подать еще факелов; после этого он отослал всех домашних спать и остался один с незнакомцем. В страшный час полуночи ворота замка дрогнули как бы от вихря, и чей-то громкий голос раздался над ними, требуя выдачи принадлежащего ему пленника, Данишменда, сына Алиева. Привратник услыхал тогда, что в зале отворилось окно и что господин его вступил в разговор с тем, кто высказал это требование. Но ночь была так темна, что он не мог видеть разговаривающих, а язык, на котором они изъяснялись, был совершенно ему незнаком или так перемешан с иностранными выражениями, что он не понял ни одного слова. Едва прошло минут пять, как тот, который был снаружи замка, опять возвысил голос и сказал по-немецки:
— Итак, на один год и один день я откладываю мое удовлетворение, но по истечении этого времени я явлюсь требовать того, что мне следует, и не потерплю отказа.
С этого времени персиянин Данишменд был постоянным гостем в Арнгеймском замке и никогда не переходил через подъемный мост. Удовольствия его или занятия, казалось, ограничивались библиотекой замка и лабораторией, где барон иногда трудился с ним вместе по нескольку часов. Обитатели замка не находили ничего предосудительного в этом персидском маге, кроме только пренебрежения его к обрядам веры, так как он никогда не ходил к обедне, не исповедовался и вообще не исполнял никаких религиозных обрядов. Хотя капеллан замка уверял, что он доволен совестью чужестранца, но давно уже подозревали, что достойный священник получил свое выгодное место с тем условием, чтобы одобрять духовный образ мыслей и свидетельствовать о вере всех гостей, приглашаемых бароном в замок.
Замечено было, что Данишменд усердно возносит свои моления, простираясь ниц при первых лучах восходящего солнца, и что, сделав прекрасную серебряную лампаду, он ставит ее на мраморное подножие, представляющее сломанную колонну, исписанную внизу иероглифами. Какие составы горели в этой лампаде, никому, кроме разве одного барона, не было известно, но пламя это было чище и ярче всякого другого огня, кроме солнца; и вообще полагали, что Данишменд поклоняется этому огню в отсутствие небесного светила. Ничего особенного не могли в нем заметить, кроме того, что он соблюдал строгую нравственность, был чрезвычайно важен и вообще вел очень умеренную жизнь, соблюдая частые посты и бдение. За исключением редких, необыкновенных случаев он никогда не говорил ни с кем, кроме барона; но так как он имел деньги и щедро раздавал их, то слуги смотрели на него, хотя с робостью, но без страха и без ненависти.
За зимой наступила весна, лето испестрило цветами луга, и осень обременила деревья плодами, которые созрели и начинали падать, как однажды паж, ходивший иногда с ними в лабораторию для того, чтобы в случае нужды прислуживать, услыхал, что персиянин говорит барону Арнгейму:
— Ты хорошо сделаешь, сын мой, если внимательно выслушаешь слова мои, так как уроки, которые я тебе даю, приближаются к концу, и никакая земная власть не может долее избавить меня от моей судьбы.
— Увы! Наставник мой, — сказал барон, — неужели я должен лишиться удовольствия пользоваться твоими уроками в то самое время, когда твое искусное преподавание необходимо для того, чтобы я окончательно достиг высшей степени твоей мудрой науки?
— Не унывай, сын мой, — отвечал мудрец. — Я передам обязанность возвысить тебя в знаниях моей дочери, которая явится сюда с этой целью. Но помни, если ты дорожишь продолжением твоего рода, ты должен смотреть на нее не иначе как на свою руководительницу в науках; если же ты пленишься красотой этой девы, то будешь похоронен с мечом и со щитом твоим как последний потомок мужского пола в твоем роде; и поверь мне, что одним этим не ограничатся твои несчастья, потому что такие союзы никогда счастливо не оканчиваются, чему я сам могу служить примером. Но, тсс… нас подслушивают.
Домашние Арнгеймского замка, имея мало поводов для развлечения, тем старательнее наблюдали за предметом, обратившим на себя их внимание, и когда срок пребывания персиянина в замке начал приближаться, некоторые из них под различными предлогами удалились, а другие с трепетом ожидали какого-нибудь поражающего и страшного события. Ничего такого, однако, не случилось, и в положенный сроком день, раньше грозного часа полуночи, Данишменд оставил Арнгеймский замок, выехав верхом за ворота, как обыкновенный путешественник. Барон расстался со своим учителем с признаками глубокой печали, как будто его постигло какое-нибудь горе. Персидский мудрец утешал его, долго разговаривая с ним шепотом, и в заключение громко сказал:
— При первых лучах восходящего солнца она явится к тебе. Будь с ней ласков, но не более. — Затем он уехал, и с тех пор никто не видал его и не слыхал о нем в окрестностях Арнгейма.
Целый день, по отъезде незнакомца, барон был чрезвычайно задумчив. Он сидел против своего обыкновения в большой зале, не входя ни в библиотеку, ни в лабораторию, где не мог более наслаждаться беседой своего уехавшего наставника. На рассвете следующего дня барон позвал своего пажа и, хотя обыкновенно очень мало заботился о своем наряде, но тут оделся с большим вкусом, а так как он был молод и красив собой, то, конечно, имел полное основание остаться довольным своей наружностью. Одевшись, он подождал, пока солнце показалось над горизонтом, и, взяв со стола ключ от лаборатории, отправился туда в сопровождении своего пажа.
У дверей барон остановился и, казалось, несколько минут колебался, не отослать ли ему назад пажа, потом был в нерешимости, отворять ли ему дверь, как бы ожидая увидеть за нею какое-нибудь чудное явление. Наконец собравшись с духом, он повернул ключ, отворил дверь и вошел. Паж следовал за своим господином по пятам, и то, что он увидел, привело его в изумление, доходившее до ужаса, хотя представившееся ему явление не только не имело в себе ничего страшного, но, напротив, было в высшей степени приятно, обворожительно…
Серебряная лампада была снята с подножия, и вместо нее на нем стояла прелестная молодая женщина в персидской одежде алого цвета. На ней не было ни чалмы, ни какого-либо другого головного убора; сквозь темно-русые волосы красавицы была продета только голубая лента, прикрепленная золотой пряжкой, украшенной огромным опалом, который при разнообразии переливающихся цветов, свойственных этому камню, сиял красноватым оттенком, подобным огненной искре.
Молодая девушка была немного ниже среднего роста, но прекрасно сложена, в высшей степени грациозна и стройна; восточный наряд с широкими шароварами, собранными внизу вокруг щиколотки, обнаруживал прелестнейшую маленькую ножку, какую только можно себе вообразить, и поспорить с которой в очаровательности могли только не менее прекрасные ручки, часть которых была видна из-под складок ее платья. Милые, выразительные черты лица ее выражали ум и проницательность, а быстрые, черные глаза с тонкими, дугообразными бровями казались предвестниками лукавых шуток, готовых сорваться с розовых улыбающихся губок.
Подножие, на котором она стояла, едва прикасаясь к нему, показалось бы ненадежным для всякого другого существа, хоть на сколько-нибудь тяжелее ее. Но каким бы образом она тут ни очутилась, она, по-видимому, держалась на нем так же ловко и с такой же безопасностью, как малиновка, слетевшая с облаков на розовую ветку. Первый луч восходящего солнца, падая из окна прямо на подножие, еще более усиливал впечатление, производимое этим прелестным существом, стоявшим недвижимо, как будто бы оно было сделано из мрамора. Единственным признаком того, что красавица замечала присутствие барона, было ее ускорившееся дыхание и яркий румянец, сопровождаемый легкой улыбкой.
Хотя барон уже заранее ожидал увидеть нечто именно вроде того, что теперь находилось перед его глазами, но дивная, обаятельная красота, совершенство форм и очаровательная грация этой юной красавицы так далеко превосходили все его ожидания, что он с минуту оставался недвижим, едва переводя дух. Однако вспомнив вдруг, что вежливость и долг хозяина обязывают его принять как следует у себя в замке прелестную незнакомку и свести ее с опасного места, на котором она находилась, он подошел к ней с приветливой улыбкой и протянул руки, чтобы помочь ей сойти с подножия, имевшего около шести футов высоты; но ловкая и проворная незнакомка, опершись только на его руку, с такой легкостью спрыгнула на пол, как будто бы она была составлена из воздуха. По одному только мгновенному прикосновению маленькой ее ручки барон Арнгейм удостоверился, что имеет дело с существом из плоти и крови.
— Я явилась, как мне было приказано, — сказала незнакомка, осматриваясь вокруг себя. — Вы ожидаете иметь во мне усердную и терпеливую наставницу, а я надеюсь найти в вас прилежного и внимательного ученика.
С того момента, как это чудное и милое существо поселилось в Арнгеймском замке, в домашнем устройстве его произошли разные перемены. Пребывание в замке Гермионы, как называли прекрасную девушку, могло вызвать в обществе различные толки, невыгодные для репутации молодой девушки, поэтому барон Арнгейм выписал к себе одну свою родственницу, даму почтенных лет. Она принадлежала к высшему обществу и была вдовой имперского графа, но, сильно обеднев, была рада приглашению барона и взялась управлять замком, чтобы присутствием своим предупредить всякого рода сплетни.
Графиня Вальдштетен так далеко простерла свою предупредительность, что почти всегда находилась в лаборатории или в библиотеке, когда барон Арнгейм занимался там со своей юной и прелестной наставницей, заменившей таким странным образом старого мага. Если верить словам этой почтенной дамы, то занятия их были совершенно необыкновенного рода, и опыты, которые они иногда производили, столько же пугали, как и изумляли ее. Но она всегда категорически утверждала, что они не занимались сверхъестественными науками и не переступали границ, назначенных человеческим познаниям.
Лучший судья в делах такого рода, сам бамбергский епископ приехал в Арнгейм, желая убедиться в том, что носившаяся по всему Рейнскому округу молва о необыкновенном уме и высоких познаниях Гермионы вполне справедлива. Он беседовал с Гермионой и нашел ее столь убежденной в истинах веры и в таком совершенстве знакомой со всеми учениями отцов церкви, что прозвал ее доктором богословия в одежде восточной танцовщицы. Относительно же ее познаний в филологии, философии и прочих науках он отвечал спрашивающим его об этом, что будучи привлечен в Арнгейм неимоверными рассказами оо этом предмете, он по возвращении оттуда должен сознаться, что ему о них и половины не было говорено.
После такого неоспоримого свидетельства неблагоприятные толки, произведенные странным явлением прелестной незнакомки, почти все замолкли, тем более что любезным своим обхождением ока невольно располагала к себе всякого, кто только к ней приближался.
Однако в отношениях прелестной наставницы и ее ученика мало-помалу начала появляться довольно заметная перемена.
Занятия их, правда, продолжались с той же скромностью, как и прежде, и никогда, сколько было известно, не происходили без присутствия графини Вальдштетен или какой-нибудь другой почтенной особы; но местом их свиданий была уже не одна учебная библиотека или химическая лаборатория — они качали искать удовольствий в садах и рощах; занимались охотой и рыбной ловлей, а по вечерам танцевали; все это, казалось, красноречиво говорило, что глубокомысленные науки на время оставлены и им предпочтены забавы.
Не трудно было угадать, к чему это клонилось, хотя барон Арнгейм и прелестная его гостья посреди шума удовольствий, их окружающих, разговаривали между собой на языке, ни для кого не понятном, и поэтому никто не удивлялся, когда через несколько недель было торжественно объявлено, что прелестная персиянка вступает в брак с бароном Арнгеймом.
Обхождение этой молодой, очаровательной девушки было так пленительно, разговор так жив, ум столь блистателен и соединен с таким добросердечием и скромностью, что, несмотря на неизвестность ее происхождения, счастливая судьба ее возбудила гораздо менее зависти, нежели можно было ожидать в таком необыкновенном случае. Притом же щедрость ее приводила в изумление и располагала к ней всех молодых особ, ее окружавших. Богатство ее казалось неистощимым, иначе, раздавая драгоценности милым своим приятельницам, она скоро сама осталась бы без всяких украшений. Эти похвальные качества, а в особенности щедрость, соединенные с простотой нрава и образом мыслей, представлявшими очаровательную противоположность с глубокими познаниями, которыми, как всем было известно, она обладала; наконец, совершенное отсутствие всякого тщеславия — все это способствовало тому, что превосходство ее извинялось ее подругами. Однако в ней замечали некоторые особенности; может быть, зависть и преувеличивала их, тем не менее они, казалось, проводили таинственную черту разделения между прелестной Гермионой и обыкновенными смертными, среди которых она жила.
В веселых плясках она до такой степени превосходила всех легкостью и искусством, что буквально казалась воздушным существом. Она танцевала без усталости и далеко оставляла за собой самых страстных любителей этой забавы, даже сам молодой герцог Гохшпринген, слывший неутомимейшим танцором в целой Германии, протанцевав с ней полчаса, принужден был остановиться и, бросаясь на софу в совершенном изнеможении, сказал, что он танцевал не с женщиной, а с сильфидой.
Ходили также толки, передаваемые повсюду шепотом, что будто когда она играла со своими юными подругами в извилистом лабиринте замкового сада в прятки и подобные игры, требующие проворства, то была оживлена той же сверхъестественной легкостью, как и в пляске. Она являлась посреди подруг и исчезала от них с непостижимой быстротой, минуя заборы, ограды и тому подобные препятствия с таким проворством, что внимательный глаз никак не мог за ней проследить, так как будучи видима по другую сторону какой-нибудь преграды, она вдруг являлась уже перед ней подле самых зрителей.
В такие минуты, когда глаза ее сверкали, щеки разгорались и вся она воодушевлялась, говорили, будто и носимый ею на голове оправленный в золото опал, которого она никогда не снимала, исторгал от себя пламя, подобное огненному языку. Таким же образом, если случалось, что в сумерки Гермиона почему-либо приходила в возбуждение и говорила с большим оживлением, чем обыкновенно, то и камень этот как будто сверкал сильнее и даже сиял ярким лучом, который, казалось, происходил от него самого, а не как обыкновенно, вследствие отражения в нем какого-нибудь внешнего света. Горничные ее уверяли, что когда госпожа их предавалась мгновенной вспыльчивости (единственная слабость, в ней замеченная), то из таинственного талисмана сыпались темнокрасные искры, как будто бы он разделял волнение той, которая его носила.
Женщины, прислуживающие ей, рассказывали, что она снимала этот камень только на несколько минут, когда ей убирали волосы, и что она была необыкновенно задумчива и молчалива все время, пока он был снят, и в особенности тревожилась, если к нему подносили какую-нибудь жидкость. Даже будучи окропляема святой водой в церкви, она никогда не крестилась, из опасения, как полагали, чтобы капля святой воды не коснулась столь драгоценного для нее талисмана.
Эти странные слухи не мешали, однако, барону Арнгейму совершить задуманный им брак. Он был отпразднован с обыкновенными обрядами и с чрезвычайным великолепием, после чего юная чета начала вести, по-видимому, такую счастливую жизнь, какая редко бывает на земле. Через двенадцать месяцев прекрасная баронесса подарила своему супругу дочь, которая была названа Сивиллой, по имени матери барона. Но так как ребенок отличался цветущим здоровьем, то крестины были отложены до тех пор, пока мать его оправится после родов. Пригласили тьму гостей присутствовать при обряде крещения, и замок наполнился многочисленным обществом.
В числе приехавших находилась одна старая дама, известная тем, что она играла в обществе роль злой волшебницы, точно в сказках. Это была баронесса Штейнфельд, прославившаяся во всем околотке своим любопытством и нахальной гордостью.
Едва провела она в замке несколько дней, как с помощью своей служанки успела разведать все, что знали, что говорили и что подозревали относительно баронессы Гермионы. В день, назначенный для крестин, когда все общество собралось поутру в залу, ожидая выхода баронессы, чтобы всем вместе идти в церковь, — между упрямой и надменной Штейнфельд и графиней Вальдштетен возник сильный спор о старшинстве. Барона Арнгейма призвали в посредники, и он решил в пользу графини. Госпожа Штейнфельд тотчас приказала оседлать своего иноходца и всем своим слугам собираться в дорогу.
— Я оставляю этот замок, — вскричала она, — в который добрая христианка никогда бы не должна была входить; оставляю дом, хозяин которого колдун, хозяйка — злой дух, не смеющий кропить лица своего святой водой, а их прожорливая собеседница такая женщина, которая из-за куска хлеба готова помогать женитьбе чародея на воплощенном дьяволе.
Она удалилась с яростью на лице и со злобой в сердце.
Тогда барон Арнгейм, выступив вперед, спросил у окружающих его рыцарей и дворян, есть ли между ними кто-нибудь, желающий поддержать мечом подлую ложь, оскорбившую его, жену и родственницу.
Все единогласно ответили, что отказываются защищать баронессу Щтейнфельд в таком неправом деле, и признали сказанные ею слова за ложь и клевету.
— Пусть же провалятся сквозь землю ее лживые речи, которых ни один честный человек не хочет защищать; но все находящиеся теперь здесь, сегодня же удостоверятся, исполняет или нет моя Гермиона обряды христианской веры.
Графиня Вальдштетен с беспокойством, делала ему знаки, в то время когда он это говорил; затем, когда толпа позволила ей к нему приблизиться, она шепнула ему на ухо:
— Не будьте опрометчивы! Не делайте безрассудного опыта! В этом опале, в этом талисмане есть какая-то таинственная сила. Будьте благоразумны и оставьте это дело как оно есть.
Но барон был слишком воспламенен гневом, чтобы внимать голосу мудрости, на которую он имел притязания. Нельзя, однако, не согласиться, что такая явная обида, в такое время и в таком месте, не могла бы не поколебать твердость самого терпеливого и самого благоразумного человека. Он отвечал ей сердито и отрывисто: — Уж не сошли ли с ума и вы также? — и остался при своем намерении.
В эту минуту в зал вошла баронесса Арнгейм. Вследствие еще так недавно перенесенных ею родов ее прелестное личико было бледно, но эта бледность делала его еще более привлекательным, хотя оно и не имело своего обычного оживления.
Отвечая на приветствия собравшихся гостей с милой и внимательной вежливостью, она спросила, отчего здесь нет госпожи Штейнфельд, но в это самое время муж ее сделал знак обществу идти в церковь и, подав баронессе руку, повел ее вслед за другими. Церковь наполнилась блестящим обществом, все взгляды которого были устремлены на хозяина и хозяйку, когда они вступили в храм Божий, предшествуемые четырьмя молодыми девицами, несшими новорожденную в легкой и великолепной колыбели.
Войдя в церковь, барон омочил концы пальцев в купели и поднес святой воды своей супруге, которая приняла ее, прикоснувшись по обыкновению концами своих пальцев к его руке. Барон, желая вполне опровергнуть клевету злой госпожи Штейнфельд, с шутливостью, несколько неприличной времени и месту, брызнул в прелестное личико своей супруги две или три капли воды, оставшиеся на его руке. Одна из этих капель попала на опал. Драгоценный камень сверкнул ярким лучом и, подобно падающей звезде, тотчас лишился своего блеска и цвета… Баронесса болезненно застонала и упала на помост церкви. Испуганные гости столпились вокруг нее. Несчастную Гермиону подняли и отнесли в ее комнату. В этот короткий промежуток времени лицо ее так изменилось, пульс так ослабел, что все присутствовавшие сочли ее умирающей. Она попросила, чтобы ее оставили одну с мужем. Он пробыл с ней целый час и когда вышел от нее, то запер ее комнату на замок. Возвратясь опять в церковь, он провел там более часа, простершись перед алтарем.
Между тем большая часть гостей в сильном страхе разъехалась, только немногие остались из вежливости и из любопытства. Все чувствовали, что неприлично оставлять запертой дверь комнаты, в которой лежала больная, но, напуганные обстоятельствами, бывшими причиной ее болезни, долго не могли решиться тревожить молившегося барона. Когда явился доктор, за которым не замедлили послать, графиня взялась вытребовать у барона ключ. Несколько раз повторяла она свою просьбу человеку, который, казалось, был не в состоянии ни слышать, ни понимать того, что ему говорили. Наконец он отдал ключ и при этом с мрачным видом сказал, что все бесполезно и что он просит всех чужих удалиться из замка. Едва ли, однако, следовало просить об этом, так как и без того было мало желающих остаться, особенно после того, когда, отворив дверь спальни, в которую часа два тому назад положили баронессу, теперь не нашли от нее никаких следов, кроме горсти легкого серого пепла, напоминавшего собой пепел от сгоревшей бумаги; он находился на постели, на которой она лежала. Ее, однако же, отпели как следует, отслужив с приличными обрядами панихиду за упокой души знаменитой баронессы Гермионы Арнгейм.
Через три года, в этот же самый день, барон был погребен в той же арнгеймской церкви, с мечом своим, щитом и шишаком, как последний потомок мужского пола из рода Арнгеймов.
Тут швейцарец замолчал, так как они подошли к мосту Графслустского замка.
ГЛАВА XII
…Поверьте мне, отец мой,
Хоть облечен в чудесную он форму,
Но это дух!
Прошло несколько минут в молчании после того, как Рудольф окончил свой чудный рассказ. Внимание Артура Филипсона мало-помалу было всецело поглощено этим повествованием. Содержание его слишком согласовалось с понятиями того века, чтобы можно было слушать его с недоверчивостью, с которой приняли бы его в позднейшее, более просвещенное время.
Артур был очень изумлен и тем искусством, с которым его спутник изложил свой рассказ. До сих пор он считал Рудольфа только грубым охотником и храбрым солдатом; между тем как теперь он увидел в Донергугеле гораздо более знания светских отношений, нежели предполагал. Итак, швейцарец выиграл теперь в его мнении, как человек с талантами, но не сделал ни малейшего успеха в его приязни. «У этого хвастуна, — сказал сам себе Артур, — есть, однако, ум, и он гораздо более достоин начальствовать над другими, нежели я это предполагал». Обернувшись затем к своему товарищу, он поблагодарил его за рассказ, который своим интересным содержанием сократил их путь.
— И от этого-то чудного брака, — спросил Артур, — произошла Анна Гейерштейнская?
— Мать ее, — отвечал швейцарец, — была Сивилла фон Арнгейм, то самое дитя, на крестинах которого произведшая его на СЕет мать умерла, исчезла или как тебе будет угодно это назвать; арнгеймское баронство, как наследие мужского колена, перешло к императору. Замок не был никем обитаем со дня смерти последнего владельца и, как говорят, теперь приходит почти в совершенное разрушение. Образ жизни его владельцев и в особенности ужасный случай с последним из них были причиной того, что никто не хочет жить в нем.
— А не было ли замечено чего-нибудь сверхъестественного в молодой баронессе, на которой женился брат Бидермана?
— Я слышал об этом странные рассказы. Говорят, что по ночам кормилица видала Гермиону, последнюю баронессу Арнгейм, проливающую слезы у колыбели своей дочери, и другие тому подобные вещи. Но это я говорю по слухам, гораздо менее достоверным, чем те, на которых основан предыдущий рассказ мой.
— А так как всякой истории, которая сама по себе не слишком правдоподобна, можно верить или не верить только судя по доказательствам, ее подтверждающим, то позволь спросить, на чем основана твоя уверенность в этом?
— Охотно скажу тебе это, — отвечал швейцарец. — Знай, что Теодор Донергугель, любимый паж последнего барона Арнгейма, был брат моего отца. После смерти своего господина он возвратился на родину в Берн, где посвятил большую часть своего времени на обучение меня владению оружием и всем воинским упражнениям, употребительным в Германии и в Швейцарии, так как он сам был очень в них искусен. Он видел своими собственными глазами и слышал своими ушами большую часть страшных и таинственных событий, о которых я тебе рассказывал. Если тебе случится быть в Берне, то ты можешь увидеть там этого доброго старика.
— Итак, ты полагаешь, что явление, которое я видел нынешней ночью, имеет связь с таинственным браком деда Анны Гейерштейнской?
— Не думай, что я в состоянии определенно объяснить тебе такую мудреную вещь. Я только могу сказать, что, не желая оскорбить тебя сомнением в твоем рассказе о виденном тобою два раза призраке, я не вижу другого средства объяснить это, как разве вспомнив мнение некоторых людей, что часть крови, текущей в жилах этой девицы, не принадлежит Адамову племени, но более или менее происходит от одного из тех стихийных духов, о которых столько было говорено в древние и в новейшие времена. Впрочем, я могу ошибаться. Мы посмотрим, какой будет выглядеть она завтра утром и заметны ли будут у нее на лице бледность и усталость от ночной бессонницы. Если нет, то мы заключим, что глаза твои странным образом тебя обманули или что представившееся тебе явление не принадлежит к нашему миру.
На это молодой англичанин ничего не отвечал, да и не имел на то времени, так как в эту самую минуту их окликнул стоящий на мосту часовой.
На вопрос: — Кто идет? — они были принуждены два раза ответить, прежде чем Сигизмунд решился пропустить их через мост.
— Настоящий ты осел и лошак, — сказал Рудольф, — ну, к чему эта задержка?
— Сам ты осел и лошак, гауптман! — сказал швейцарец в ответ на это приветствие. — Я уж был нынешней ночью обморочен привидением и теперь достаточно опытен, чтобы не дать себя провести в другой раз.
— Какое привидение, — сказал Донергугель, — станет терять время с таким дураком, как ты?
— Ты, гауптман, такой же ворчун, — возразил Сигизмунд, — как отец мой, который честит меня дураком и болваном при каждом сказанном мной слове, несмотря на то, что у меня губы, зубы и язык для разговора точно такие же, как и у других людей.
— Об этом мы с тобой спорить не будем, Сигизмунд. Ясно, что если ты отличаешься от других, то это в такой сфере, которую ты не в состоянии сам чувствовать или в том сознаться. Но расскажи нам просто, что тебя потревожило на твоем карауле?
— Изволь слушать, гауптман, — отвечал Сигизмунд Бидерман, — я несколько утомился, глядя на ясный месяц, и спрашивал себя, из чего бы он был сделан и каким же образом он так же хорошо виден из нашего дома, как и отсюда, между тем как до Гейерштейна так далеко. Я несколько утомился, говорю я, от этих и от других мудреных размышлений и принужден был надвинуть на уши свою меховую шапку, так как ветер дул очень пронзительно. Укрепившись на ногах, я выставил одну из них несколько вперед и, обхватив обеими руками мой бердыш, который держал прямо перед собой, чтобы на него опереться, я закрыл глаза.
— Закрыл глаза, Сигизмунд, стоя на часах? — вскричал Донергугель.
— Не беспокойся, — отвечал Сигизмунд, — зато я открыл мои уши. Однако же это не много бы помогло мне, потому что кто-то перешел через мост так тихо, как мышь. Вздрогнув, я открыл глаза в ту самую минуту, как кто-то подошел ко мне, и как бы вы думали, кого я увидел?
— Какого-нибудь подобного тебе дурака, — сказал Рудольф, толкнув в это самое время ногой Филипсона, чтобы сделать его внимательным к ответу, но это напоминание было не нужно, потому что Артур ожидал этого ответа с наивеличайшим волнением.
— Клянусь Святым Марком, — вскричал Сигизмунд, — это была родственница наша, Анна Гейерштейнская.
— Не может быть! — возразил швейцарец.
— Я бы и сам сказал то же, — подхватил Сигизмунд — так как я полюбопытствовал осмотреть ее комнату, прежде чем она пришла туда, и увидел, что ее приготовили так, что хоть сама королева или какая-нибудь принцесса могла бы спать в ней; для чего же ей оставлять такую спокойную комнату, где она была охраняема находящимися вокруг нее друзьями, и идти шататься ночью по лесу?
— Может быть, — сказал Рудольф, — она только выходила на мост посмотреть, какова погода?
— Нет, она возвращалась из лесу. Я видел, как она подошла к мосту, и хотел было порядком ее огреть, полагая, что это дьявол, принявший на себя ее образ. Но я вовремя сообразил, что бердыш мой не березовый прутик, которым можно стегать ребят, и если бы я убил Анну, то вы бы все на меня рассердились и, по правде сказать, я бы сам на себя очень досадовал, потому что хотя она иногда и подшучивает надо мной, но дом наш сделался бы очень скучным, если бы мы ее потеряли.
— Осел! Ну что бы тебе хоть поговорить с этим привидением, или с дьяволом, как ты его называешь?
— Этого-то я и не сделал, господин гауптман. Отец мой всегда сердится на меня, если я говорю, не подумавши, а в эту минуту я был не в состоянии ни о чем думать. Да и времени не имел на это, потому что она промчалась мимо меня, как снежный вихрь. Я пошел за ней в замок и начал звать ее так громко, что разбудил всех спящих; они бросились к оружию, и оттого произошла такая тревога, как будто бы Арчибальд Гагенбах стоял тут с мечом и копьем своим. В эту минуту сама Анна вышла из своей спальной, столько же встревоженная и перепуганная, как и каждый из нас! Она начала уверять, что во всю ночь не выходила из своей комнаты, и на меня же обратился весь стыд, как будто я могу запретить домовым прогуливаться. Но я порядком отделал ее, увидев, что все против меня восстали. «Сестрица, — сказал я ей, — всем известно, из какого рода вы происходите, поэтому предупреждаю вас, если вам вздумается послать ко мне своего двойника, то пусть он наденет себе на голову железную шапку, потому что я угощу его со всего размаху швейцарским бердышем, в каком бы виде он мне ни представился».
Все закричали: — Стыдись! стыдись! — и отец мой прогнал меня опять к моему месту, точно старую дворовую собаку, пришедшую из своей будки погреться у огня.
Рудольф отвечал ему с холодностью, близкой к презрению.
— Ты заснул на часах, Сигизмунд, чем очень провинился против воинских уставов; заснув, видел все это во сне. Счастье твое, что Бидерман об этом не догадался, а то бы вместо того, чтобы прогнать тебя обратно на часы, как ленивую дворовую собаку, он бы отослал тебя, как ненадежного человека, домой в Гейерштейн, как это случилось с бедным Эрнестом за несравненно меньшую вину.
— Эрнест еще не отправился, — сказал Сигизмунд, — и я думаю, что он может вместе с нами вступить в Бургундию. Однако я прошу тебя, гауптман, поступить со мной не как с собакой, а как с человеком, и прислать кого-нибудь ко мне на смену, вместо того чтобы болтать здесь на ночном холоду. Если завтра нам будет работа, то не худо бы закусить и заснуть немножко, ведь я здесь стою уж битых два часа.
При этих словах молодой великан ужасным образом зевнул, как бы желая доказать этим основательность своего требования.
— Закусить и заснуть? — повторил Рудольф. — Целого жареного быка и сна Семи-Спящих едва ли было бы достаточно для того, чтобы возвратить тебя в привычное состояние. Но я твой приятель, Сигизмунд, и потому тотчас прикажу сменить тебя, чтобы ты мог поспать, не тревожимый никакими химерами. Ступайте, молодые люди (сказал он прочим, которые в это время подошли), ступайте отдохнуть; англичанин Артур и я донесем Бидерману и знаменосцу о благополучном завершении нашего обхода.
Отряд вошел в замок, и составляющие его отправились к спящим своим товарищам. Рудольф схватил Артура за руку и между тем, как они входили в привратницкую, шепнул ему на ухо.
— Вот странный случай! Как ты думаешь, донести ли нам о нем депутатам?
— Предоставляю это тебе, так как ты начальник нашей стражи. Я исполнил свою обязанность, донеся тебе о том, что я видел или что мне показалось; теперь твое дело рассудить, что из этого следует довести до сведения Бидермана; скажу только, что так как это обстоятельство касается чести его семейства, то оно должно быть ему известно.
— А я не вижу в этом необходимости, это не может иметь влияния на нашу общую безопасность. Я лучше переговорю об этом с Анной.
Это последнее намерение столько же показалось досадным Артуру, сколько предложение вовсе умолчать о таком щекотливом деле доставило ему удовольствие. Но досада его была такого рода, что он счел за нужное скрыть ее и потому отвечал, стараясь показать наивозможное хладнокровие:
— Поступите так, господин гауптман, как внушит вам ваше чувство долга и деликатности. Что касается меня, я буду молчать об этом чудном ночном происшествии, которое становится еще удивительнее после донесения Сигизмунда Бидермана.
— А также и о том, что ты видел и слышал относительно наших базельских союзников? — спросил Рудольф.
— Об этом я уж, конечно, умолчу; разве только сообщу отцу моему об опасности, которой подвергнутся его пожитки, будучи осмотренными и захваченными в Ла-Ферете.
— Это бесполезно, — сказал Рудольф, — я головой моей отвечаю за целость всего, ему принадлежащего.
— Благодарю тебя от его имени, но мы люди миролюбивые, которым гораздо желательнее избежать ссоры, чем подать к ней повод, даже и в таком случае, если бы мы были уверены, что она кончится в нашу пользу.
— Это чувства купца, а не воина, — сказал Рудольф с неудовольствием, — впрочем, это касается собственно вас, и вы можете поступать, как вам заблагорассудится. Только помни, что отправляясь в Ла-Ферет без нас, вы подвергаете опасности не только имущество, но и жизнь свою.
При этих словах они вошли в зал, где находились их спутники. Бывшие с ними в обходе улеглись уже подле спящих своих товарищей в конце залы. Бидерман и бернский знаменосец выслушали донесение Донергугеля, что обходы его до двенадцати часов и после полуночи возвратились благополучно, не встретив ничего опасного или подозрительного. После чего Рудольф, завернувшись в плащ, лег на солому, с тем счастливым раывнодушием к удобствам ночлега, с той поспешностью воспользоваться часом отдохновения, которые приобретаются деятельной, суровой жизнью, и через несколько минут заснул крепким сном.
Артур оставался еще некоторое времея на ногах, чтобы внимательно осмотреть дверь комнаты Анны Гейерштейнской и подумать о чудных приключениях прошедшего вечера; но они спутывались в его воображении в такой таинственный хаос, среди которого он ничего не мог постигнуть, и необходимость тотчас переговорить с отцом дала другое направление его мыслям. Он должен был осторожно и секретно исполнить свое намерение. Для этого он лег подле своего отца, которому из гостеприимства, оказываемого ему постоянно со времени знакомства их с добродушным Бидерманом, постлали постель в самом удобном месте комнаты и несколько отдельно от других. Старик крепко спал, но проснулся от прикосновения сына, который с величайшей осторожностью шепнул ему по-английски, что он желает сообщить ему по секрету о весьма важном деле.
— Не напал ли на нас неприятель? — спросил старик. — Не вооружиться ли нам?
— Нет, — отвечал Артур, — прошу вас не вставать и не поднимать тревоги, это дело касается одних только нас.
— Говори скорее, сын мой, я слишком привык к опасностям для того, чтобы их бояться.