Не было выстрелов из развалин. Вернее – были, но неприцельные, в сторону русских.
А на самом деле стреляли через развалины. Из того самого окна за ними, в четырехстах метрах. Виртуозные выстрелы!!!
И был провод электроспуска, соединявшего винтовку в руках куклы с винтовкой в руках снайпера.
Вот откуда эффект «двойного» выстрела!
Два, а не двойной.
Снайпер стреляет через развалины – прицельно. Но одновременно стреляет и кукла – наудачу! И те, кто выслеживает снайпера, видят куклу.
Куклу, которая стреляет. Они стреляют в ответ. «Убивают». Докладывают.
А снайпер жив. И продолжает свое дело. Ему плевать, скольких его кукол запишут на свои счета снайпера обороняющихся.
Но сейчас – сейчас он сам на крючке. Потому что он видел, как убил Боже. И наверняка видит винтовку, торчащую из трещины, и окровавленную голову за ней, на которую уже летят мухи. Они любят кетчуп…
Только одно окно. С нелепой занавеской, из-за которой давно стреляют только новички. С такой нелепой, что хочется усмехнуться и отвернуться от нее.
Боже выставил дальность прицела и замер в ожидании…
…Чучело появилось ночью. Боже усмехнулся про себя. На казачьих позициях кто-то играл на гармошке.
Сейчас ОН должен отметиться… есть!
Одна из складок на шторке разошлась и оказалась разрезом. В нем появился длинный массивный ствол. Качнулся и замер.
Боже нажал спуск…
…Единственное, чего он не мог теперь – уйти не посмотрев. Боже знал, что это глупость. Но он не мог. Просто – НЕ МОГ. Он должен был пробраться туда и глянуть – кто? Какой он?
Отец бы понял.
Бережно отложив «мосинку», Боже проверил себя. Четыре «РГД-5». Старый немецкий «вальтер» в открытой кобуре – с запасным магазином. Бебут в ножнах у правого бедра. «Винторез» с тремя запасными магазинами.
Он выждал еще. Снял и отложил к винтовке бинокль. И начал выбираться из укрытия.
В подъезде лежала каска. Пахло трупами. Боже остановился, прислушиваясь, принюхиваясь, вглядываясь.
Никого. Тут нет никого живого. А вон – та дверь, за которой комната с тюлевой занавеской.
Он сделал еще два шага – и почувствовал, как под левой ногой порвался проводок.
Прыгая назад изо всех сил и понимая, что не успевает, Боже не испугался, не удивился. Он чувствовал только досаду. Досаду на свою глупость.
Взрыва «Элси», которой снайпер аккуратно и педантично прикрыл подход к себе с тыла, он уже не услышал.
Первое, что Боже увидел над собой, был потолок какой-то комнаты – сложенный из серых плит, в отблесках костра.
Первое, что он подумал:
«Плен».
Раз он жив, но не лежит на камнях снаружи, а лежит в каком-то помещении – значит, это может быть только плен. Его подобрали враги и перетащили куда-то.
Он попытался пошевелиться, но наплыла такая дурнота, такая слабость, что Боже бессильно обмяк и прикрыл глаза, собираясь с силами.
Он хорошо себе представлял, что с ним сделают. Сперва ему отрежут указательные пальцы. Обязательно. Потом – по одному кусочку тела за каждую метку на прикладе «мосинки». (Ах да, «мосинка» осталась на лежке. Но и на «Винторезе» кое-что есть…) Потом… потом – что-то еще придумают. Долгое и сложное, конечно.
Ему не было страшно, хотя он очень ярко представит себе все это. Что ж. Значит, так будет. Его предкам турки выдумывали самые мучительные казни, потому что боялись отважных гайдуков. Это честь – умереть в муках, тем самым он станет ближе к сонму героев прежних веков. Надо только принять смерть достойно.
Боже попытался вспомнить молитву, но не смог. Зато на ум пришли с детства знакомые строки «Небесной литургии»:
…Због којих си на крсту висио;
Али твоја љубав све покрива,
Из љубави незнаније јављаш,
Из љубави ти о знаном питаш,
Да ти кажем што ти боље знадеш…
Дальше он прошептал вслух – зачем прятаться, пусть видят, что он очнулся – а как молитва это ничем не хуже любой другой, церковной:
Нису Срби кано што су били.
Лошији су него пред Косовом,
На зло су се свако измјенили…[6]
– Очнулся? – услышал он тихий – вернее, приглушенный – но звонкий голос. И удивленно повернул голову – все-таки сумел, хотя в ней перекатывался жидкий шар, смешанный из горячей ртути и боли.
Комната, в которой он находился, была небольшой, без окон – подвал или погреб… Костер горел у дальней стены, под поблескивающей решеткой вентиляции, прямо на полу, но между нескольких кирпичей, образовывавших примитивный и надежный очаг; на огне – там горели не дрова, а большие пластины сухого горючего – булькали два котелка. На большом толстом листе пенорезины лежали несколько одеял. Рядом – два больших ящика, с чем – не поймешь. На одном – две ручные гранаты, вроде бы американские, пистолет в маскировочной кобуре, пустые ножны от ножа, бинокль с длинными блендами. К другому был прислонен короткий «М4»-«Кольт» с барабанным магазином на пятьдесят патронов. По другую сторону костра стоял на тонких ножках десантный «М249» со свисающей лентой. Его частично закрывала наброшенная серо-черно-зелено-желто-коричневая бесформенная масса, вроде бы – накидка, похожая на накидку самого Боже.
Почему-то все это Боже увидел раньше, чем самого хозяина подвала. Может быть – потому что хозяина пока еще трудно было заметить, тем более – сидящим на корточках. Ему – хозяину – было лет десять-двенадцать. Не больше. И он смотрел на Боже с улыбкой.
Это был мальчишка. Боже сперва не поверил – мальчишка действительно на четыре-пять лет младше его самого, да еще вдобавок то ли тощий от природы, то ли здорово похудевший. Лохматый – волосы, чтоб не мешали, он перетянул полоской маскировочной ткани, и они завивались вполне грязными прядями на ушах, висках и шее. Курносый, глаза светлые. (Вообще-то таких мальчишек Боже повидал тут десятки. То, что среди русских мало черноволосых, казалось ему сперва даже немного неприятным. Потом привык… Так вот этот – этот был типичным русским.) Пухлые губы, физиономия весьма самостоятельная и довольно чумазая. Но улыбался он искренне и немного смущенно. А одет был в пятнистую майку и такие же брюки (по росту). Обувка – неопознаваемого цвета почти бесформенные кроссовки – стояла возле огня.
– Где я? – вспомнил Боже русский язык.
Покосился – его оружие и снаряжение лежали в ногах такого же, как возле огня, листа пенорезины, – а сам он лежал на этом листе. И тоже на одеялах. Нет, точно не плен. От облегчения заломило виски, перед глазами поплыл цветной переливающийся занавес. Но где он? Русские даже в худшие времена таких маленьких, как этот явно по-хозяйски обосновавшийся тут пацан, не брали ни в ополчение, ни, тем более, в дружины РНВ. Да таких даже у пионеров «на линию» не пускают!
Русский мальчишка пожал плечами. Помешал ножом в котелке.
– У меня, – ответил он. – Да ты не бойся, тут безопасно.
– Я не боюсь, – сказал Боже. – Что со мной было? Я подорвался… а дальше?
– Ты подорвался, а я тебя подобрал и стащил сюда, – мальчишка повел вокруг рукой с ножом. – Я сперва думал, что ты шахматист.
– Кто? – Боже показалось, что он опять перестает понимать происходящее… или русский язык по крайней мере.
– Хорват, – мальчишка нарисовал на стене клеточки усташского флага. – Ты по-ихнему говорил.
– Не по-ихнему. У нас просто один язык… – угрюмо сказал Боже. – Я черногорец. Из… в общем, я за русских.
– Я понял, – кивнул мальчишка. – Потом.
– Да кто ты? – почти умоляюще спросил Боже.
– Меня зовут Сережка, – просто сказал мальчишка.
Education of NATO
Темнота была полна шумом – постоянным и слитным.
Темноту то и дело рассекали световые мечи с вышек – длинные, плотные, белые. Временами они опускались, освещая море людских голов, до дикой странности похожее на бесконечное кочковатое болото. Жестяной голос, множившийся в расставленных по периметру фильтрационного лагеря № 5 звуковых колонках повторял снова и снова:
– Просим сохранять спокойствие ради вашей же безопасности! Пребывание в лагере не будет долгим! В пытающихся покинуть территорию лагеря охрана будет стрелять на поражение! Администрация лагеря выражает надежду, что ваше пребывание у нас будет приятным!
Господи, чушь какая, тоскливо подумал Юрка, глядя в землю между ног. Поднимать голову не хотелось. Если честно, не очень хотелось и жить. Еще больше не хотелось слушать то, что творилось вокруг.
Кто-то стонал. Кто-то плакал. Кто-то истерически хохотал. Кто-то, ухитрившись заснуть, раздражающе храпел. Но больше всего доставал Юрку сосед слева – молодой мужик в грязной растерзанной форме лейтенанта танковых войск. Держась обеими руками за голову, он раскачивался по кругу и говорил:
– Как они нас… ой, как они нас… господи боже, как они нас… ведь ничего не осталось… ой, как они нас…
Больше всего Юрке хотелось, чтобы лейтенант заткнулся. Но, слушая его бесконечный горячечный бред, парень вдруг поймал себя на мысли, что ему тоже хочется простонать: «Ой, как они нас…»
День светлый был, как назло. Поле с высоким травостоем. И они в этом поле… «Апачи» по головам ходили. Вот когда впору было молиться, да где там – изо всего целиком только «Мама!» и вспоминалось. Укрыться негде, негде спрятаться. Падаешь в хлеб, а он от винтов расступается, волнами ложится, открывает… Колосья к земле гнутся, словно им тоже страшно. Кричишь – себя не слышно. Воют винты, да НУРСы шипят. День был в том поле, а для них – все равно что ночь…
– Как они нас… как они нас так… господи боже, как они нас… все кончено, господи боже… ой, как они нас… – шептал и шептал лейтенант.
Двенадцать метров – это очень много. С разбегу не перепрыгнешь, как раз приземлишься на колючку. И тут какой разбег, если полоса от самой стены. Влезть на барак? По крыше не разбежишься, она сильно в обратную сторону покатая…
… – Задержанный номер восемь на месте!..
…До чего же холодно босиком стоять… Вообще-то эти сволочи все рассчитали точно. Всех делов-то: отнять обувь, а вокруг бараков настелить сплошняком колючую проволоку и густо набросать битые бутылки. Бараки – квадратом, в центр – вышку с пулеметами на четыре стороны. Пусть бегут, кто хочет. Как раз ноги оставит…
… – Задержанный номер одиннадцать на месте!..
А бежать надо, надо бежать… И не в каком-то долге дело. А просто – сравнивать ему не с чем, он о концлагерях только от Олега Николаевича в школе слышал, но это концлагерь. Хуже любого немецкого, о которых еще и кино показывали. Неужели это и правда было – кино, дискотеки, Светка? И невозможно было поверить в войну… Как сейчас невозможно поверить в то, что может быть мир. В то, что мама с Никиткой жили… Это-то и опасно – поверить, что такая жизнь – навсегда, смириться. Они только этого и ждут… А ведь он и так почти сломался в фильтрационке…
… – Задержанный номер двадцать два на месте!..
…Задержанный номер сорок три – это он, Юрка Климов, шестнадцать лет, из партизанского отряда Батяни. Только он назвался Сашкой Зиминым. Просто так, что в голову пришло, чтобы себя не выдавать…
… – Задержанный номер сорок девять на месте!..
…А вот еще один вроде бы подходящий парень. Сынок «нового русского», «олигарха из средних», папашу которого янки шантажировали сыном. Когда из папаши выкачали все деньги, то его просто шлепнули (совершенно недемократично), а сына сунули сюда. Славка Штауб – яркое подтверждение того, что у отцов-сволочей (а папочка его, как ни суди, был сволочь) вырастают иной раз хорошие дети. Хотя, может, он стал таким именно под влиянием «хорошей жизни» здесь?
… – Задержанный номер семьдесят на месте!..
…Надо же. Откликнулся. Юрка чуть повернул голову. Этот мальчишка – не старше двенадцати лет, а то и младше – появился в лагере вообще-то четыре дня назад и попал в Юркин барак, но Юрка о нем ничего не знал. Просто потому, что буквально через час после прибытия, когда проверяли на предмет вшей (весь этот час мальчишка просидел на нарах, уткнув висок в поднятые к лицу колени и глядя в стену – ни с кем не разговаривал и на вопросы не отвечал; а место его оказалось как раз рядом с Юркой), он отмочил фокус. Юрка сам ненавидел эти осмотры – потому что проводивший их врач на русском языке отпускал оскорбительные замечания о русских свиньях, грязных тварях и прочем. Но терпел. А новенький мальчишка, как только врач взялся за его волосы, вдруг сделал неуловимое движение головой – и… и врач взвыл, а потом тоненько заверещал под одобрительный хохот барака. Мелкий буквально повис на его руке, как бультерьер – вцепившись зубами в запястье. Охрана с трудом оторвала его от верещащего врача (запястье оказалось пожевано капитально) и утащила в карцер. А тут вот – объявился. Правда, с разбитым в кровь лицом и, кажется, поумневший. Может, и жаль…
…Очень много это – двенадцать метров. Не перепрыгнуть. Никак.
В бараке было темно.
Юрка лежал с открытыми глазами, глядя в темный пластик нар второго яруса.
Он слушал. Он не знал, кто это поет, но кто-то пел в темноте и стонущей тишине барака – пел без сопровождения, ломким мальчишеским голосом. И слова песни были такими, что никто не кричал, не просил заткнуться – как это почти всегда бывало даже при тихих ночных разговорах. И это было тем более странно и даже дико, что еще месяц назад никто – ну, почти никто! – из этих мальчишек, запертых в бараке на оккупированной земле, не стал бы слушать такую песню…