Закончила сестра София свою песнь. Померк столп света яростного, переполошивший турок. И наступила тьма кромешная.
* * *
И так случилось и свершилось по грехам нашим: беззаконный Магомет воссел на престоле царства, благороднейшего среди всех существующих под солнцем, и стал повелевать владевшими двумя частями вселенной, и одолел одолевших гордого Артаксеркса, чьих кораблей не вмещали просторы морские и чьи войска занимали всю ширь земли… Но да познай, о несчастный, что если свершилось все, предвещанное Мефодием Патарским и Львом Премудрым и знамениями о Городе этом, то и последующее не минует, но также совершится. Пишется ведь: «Русый же род с прежде создавшими Город этот всех измаилтян победят и Седьмохолмый приимут с теми, кому принадлежит он искони по закону, и в нем воцарятся, и удержат Седьмохолмый русы, язык шестой и пятый, и посадят в нем плоды, и вкусят от них досыта, и отомстят за святыни».
Три дня лилась кровь невинных в Константинополе, три дня грабили неимущих и насиловали не грешивших. Стал пустыней Град Великий: ни человека, ни скота, ни птицы каркающей или щебечущей. В иных местах из-за множества трупов самой земли не видно было. Когда же грабить и убивать стало некого и порядок кладбищенский был восстановлен, первым делом повелел султан принести ему голову базилевса. Искали тело последнего императора Византии на поле брани день и ночь не переставая – но так и не нашли. Горы трупов перерыли – а и не было среди них искомого. И тел спутников базилевса тоже нигде не было. Узнал об этом султан, затопал ногами, повелел казнить всех, кто искал, но не нашел, и отправил на поиски других рабов своих.
Другие рабы оказались догадливее. Отыскали они тело человека, по стати походившее на последнего императора, отъяли ему голову да надели на ноги ему сапоги базилевсовы – пурпурные, с золотом шитыми орлами двуглавыми, что раздобыты были во дворцах влахернских. А к телу приложили изуродованную голову невесть кого. И так принесли все султану. Возрадовался Мехмед, повелел насадить голову на шест и выставить ее на форуме. Потом же голову сию набальзамировали и возили по дворам мусульманских владык, дабы узрели они могущество султана и трепетали пред ним. Про императора же говорили одни, что вовсе и не погиб он, а живехонек и где-то в далекой Венгрии собирает армию – Город свой у турок отвоевывать. А другие говорили, что не погиб Константин, но превратился в статую, которая и по сей день стоит где-то в Городе, и что как только истекут положенные сроки, оживет статуя, сдвинется с места – и уж никто тогда ее не остановит. И что подле императора снова встанут брат его Феофил, отрок Иоанн и рыцарь Франциск.
Когда прежние властители великой империи перестали быть опасны, озаботился новый владыка и другими делами. Унесены за Город и сожжены были все трупы, оставшиеся в живых враги – казнены или сосланы на галеры, женщины были поделены по гаремам, дома и золото розданы войску, повсюду сами собой открылись базары, потянулись к Городу корабли с товаром и повозки с провизией.
Сам же султан занял дворцы Влахернские, окружив себя всей роскошью византийской. Приказал он принесть себе фазанов, посыпанных корицей и начиненных оливками и бараньими языками, жаренных на углях пулярок, фаршированных устрицами и айвой, куропаток с цикорием, цесарок с миндалем и тмином, журавля в соусе из пафлагонского сыра и истекающую жиром зайчатину с ароматическими травами, привезенными из Индии, за которые на рынке давали золото по весу самих трав. Привели к султану пышногрудых жен и красивых мальчиков, прекрасные тела которых, умащенные благовониями, облачены были в расписные шелковые туники и увешаны жемчугами да камнями драгоценными. Только слишком светлы были для нового хозяина дворцы базилевсовы, и взирали на него со стен совсем не те лики, что хотелось бы ему. Посему приказал султан построить себе новый дворец, на свой вкус – с низкими потолками и черными стенами, – и назвал его Сараем.
Но мало было этого султану, мнившему себя хозяином половины мира. Потребна была ему и духовная власть над новыми подданными. Церкви превращены были в мечети, повсюду пронзили плоть их иглы минаретов. Но хотелось султану управлять и душами тех, кто не принял магометанства. Нужна была ему новая патриархия – не из любви к вере православной, а чтобы Рим позлить. Посему приказал он первым делом отыскать патриарха. Но сказали ему, что патриарх византийский, Георгий Мамми, бежал в Рим. Затопал султан ногами, повелел низложить его и поставить нового патриарха из числа митрополитов. Но и тут ждали его трудности. Не смогли рабы султанские отыскать ни одного из митрополитов: кто немощен был, кто погиб от рук турецких, а кто и вовсе делся невесть куда. Однако же после долгих поисков нашли-таки Геннадия Схолария – был почтенный старец захвачен во время последней службы прямо в Святой Софии и угнан в Эдирну. Купили его на невольничьем рынке и доставили обратно в Константинополь. Так и стал митрополит Геннадий новым патриархом, по-турецки – милет-баши. Исполнилось его заветное желание, но не прибавилось счастья, только скорби, ибо был патриарх в то роковое утро во Храме, все видел он и все помнил.
Всяк получил то, что причиталось ему. Низложенный патриарх так и ползал на коленях пред Папой до конца дней своих – да только получил от него лишь жалкую милостыню.
Деспот Косовский Георге Бранкович вместе с остатками войска своего добрался до родных земель и затворил намертво крепость Голубац – Железные ворота Дуная. Не было туркам туда ходу, покуда был он жив.
Получили свое и латиняне, что покинули когда-то стены Города, а то и вовсе к туркам переложились. Был султан жесток, но не был он глуп. Не пощадил он предателей, а то глядь! – и самому в спину ударят. Как только открыли ворота Галаты генуэзцы, встречая своего нового повелителя с радостными лицами, повелел Мехмед изловить и перебить их, и всякое обещание, которое прежде давал он им, ни во что не вменил султан. Джустиниани же вывезли из пылающего Города на галере. Умирал он долго и, видит Бог, завидовал последнему императору. Остальные же венецианцы да генуэзцы поспешили присягнуть султану на верность. Не зря, ох не зря поместил их один поэт в самый последний круг ада, поближе к пеклу! Бойкую торговлю открыли они на захваченных турками торжищах, ударяли по рукам да заключали сделки. И так увлеклись содержимым кошельков своих, что не заметили, как появились флаги с полумесяцем под стенами самой Вены – ну да это уже отдельная история.
Получил свое и Юнус-бей, он же Фома Катаволинос. Отправил его султан на Север, с посольством к господарю валашскому – а уж этот-то господарь знал, как учить послов честности при помощи кольев позолоченных, и достиг он в сем непростом деле известных высот.
Получил свое и мастер Урбан. Не смог он вернуться на родину, ибо после взятия Константинополя объявил султан войну королю венгерскому. Стал Урбан врагом для соплеменников своих, и даже родичи, дети родные, отреклись от него, как от отродья сатанинского. И настал тот час, когда жерла пушек его повернуты были в сторону дома его. Жалким был конец Урбана. Возлежал он на роскошных диванах в окружении наложниц, но даже райские гурии не могли облегчить его страданий, ибо не был он более мастером. Проклят был Урбан и дело его.
Свое получил и мегадука Лука Нотар. Сперва привечал его Мехмед за то, что ползал мегадука бывший пред ним на коленях. Сохранил за ним султан его владения и казну, даже на службу взял – и не кем-нибудь, а эпархом константинопольским! А потом в один прекрасный день прослышал султан, что есть у мегадуки сын любимый, тринадцати лет от роду, красивый настолько, что ходили об этом легенды. Распалился султан да повелел доставить мальчика в гарем свой. Но отказался мегадука, за что и был казнен вместе с сыном и другими мужами из рода его. Та же судьба постигла вскорости и иных динатов, что султану поклонились, а состояния их обширные забрал тот себе. Ну что, мегадука, впору оказалась тебе чалма турецкая? Не жмет ли?
Получил свое и Лаоник Халкокондил, летописец. Удалось ему покинуть пылающий Город – на корабле, что вез инокиню Ипомони в Морею, к сыновьям ее, морейским деспотам, и спасти самое ценное – манускрипты свои. Добрался он до Афона и в одном из монастырей тамошних описал то, чему стал свидетелем: «И так пострадал благоверный царь Константин за Божьи церкви и за православную веру месяца мая в 29-й день, убив своей рукой, как сказали уцелевшие, более шестисот турок. И свершилось предсказанное: Константином создан Город и при Константине погиб. Ибо за согрешения время от времени бывает возмездие судом Божьим, злодеяния ведь, говорится, и беззакония низвергнут престолы могучих».
Султан же въехал в Святую Софию на коне, повелел сбить с нее крест, водрузить на его место полумесяц и обратить Премудрую в мечеть, самую большую во всем подлунном мире. Замазали фрески и мозаики в Храме раствором, намалевали поверх словеса магометанские, понатыкали минаретов вокруг. Думали, что станет так Премудрость служить иным владыкам. Но остались турки ни с чем. Видели они только внешнее, но не прозревали внутреннего. Под раствором, никем не замеченная, жила себе мозаика, где в окружении архангелов изображен был император Константин, основатель Города, со всем семейством своим и с матерью, императрицей Еленой, приносящим святые дары. И проявился на мозаике сей некий инок, коего ранее тут не было. Держал он в руках полотнище цвета белого – непонятно: зачем, почему? Погибли все братья, и некому было опознать инока. Да и под штукатуркой кто его увидит?
Совсем иные молитвы возносились теперь из Храма к небесам. Совсем иные – и вместе с тем похожие. Все люди одинаково молились Богу, надеясь получить от него облегчение своих страданий и усугубление страданий ближнего. Как будто слышал Он их. Да и нужно ли Ему было все это слышать? Про столп сияющий, что прорезался из купола Святой Софии прямо в небо, и про женщину крылатую, исполненную света, запретил Мехмед упоминать под страхом смерти – был султан не глуп, но страх поселился в его сердце.
И писал Лаоник Халкокондил, летописец: «Когда-то давно пришла Азия в Европу, но встали на пути беснующихся орд Спарта и Афины. При Фермопилах, Саламине и Марафоне показали она завоевателям, что не всесильны те, дабы через полтора века родился Александр Великий и изгнал Азию в пыльные степи, откуда и вышла она. Прошли века. Думали люди, что никогда не повторится единожды свершившееся. Но снова пришла Азия в Европу, и вставшие на пути у нее так же, как тогда, показали беснующимся ордам, что не всесильны они. Но где тот Александр, который изгонит Азию в пределы ее?»
– Сестра! Слышишь ли ты? Кабы сказали мне тогда, как оно будет, не поверила б я ушам своим. Каждый день приходят ко мне толпы людей с разных концов света, а турки ничего сделать им не могут, ибо люди эти несут туркам деньги. На месте брата Георгия теперь мечеть, а вокруг колонны Константиновой – сараи какие-то. Впрочем, у этих и сараи за дворцы сойдут. А роз во Влахерне больше нет… Да и самой Влахерны… Турки молятся по пять раз на дню – неужто думают, что спасет это их?
– …
– И не говори, сестра! Через Золотой Рог теперь перекинут мост в Галату, а на месте Триумфальной дороги нынче улица, вся в яминах – при базилевсах и то лучше мостили. Едут по ней вонючие железные повозки и днем, и ночью. Да и самого Константинополя теперь уж нет – вместо него Стамбул.
– …
– Сестра! Мы скучаем по Тебе! В Акрополисе теперь стоит богомерзкий султанский дворец – даже динат средней руки постеснялся бы сделать себе такую конюшню! На месте форума – базар. Базары теперь повсюду, повсюду мусор и нищета, грязь течет прямо по улицам. Эти варвары повадились брать воду из Цистерны под Базиликой, и туда же сливают они нечистоты свои. А что они сделали с Тобой, сестра! Как изуродовали облик Твой! Айя София теперь звать Тебя…
– Айя София?
– Сестра?! Это ты?!
– Слышишь ли Ты меня, сестра? Это я, айя Ирина! Сестра Ирина!
– Слышу, сестра.
– О Господи!
– Скоро, скоро мы встретимся. Погодите, недолго уж осталось.
– Несчастливым оказался конец наш, да?
– Конец? Бог с тобой, сестра! Это только начало.
Сказание об ослепленных королях
Темно во Храме, лампады едва теплятся пред иконами. В полночный час пришел он, когда вся братия почивала. Крался подобно вору. Да он и был вором. Она была нужна ему, Ее хотел он украсть, только Ее. Давно Она не давала ему покоя. Она лишила его сил и сна. В деревне все смеялись над ним, говорили, что он хуже, чем женщина, но он не мог ничего с этим поделать. А еще пошел разговор – сглазила! Сглазила его эта чужая царица, которой люди поклонялись как святой, а на самом деле была она никакая не святая, а ведьма. Едва закрывал он глаза, Она будто вставала пред ним. Едва открывал – парила Она над ресницами в потоках эфира. Она преследовала его во сне и наяву. Измучился он от жгучего желания обладать Ею. Жить не было мочи. Он должен был покончить с Ней раз и навсегда, дабы Она оставила его в покое. И вот луч от лампады упал на Нее…
О, как прекрасно было вечно юное лицо Ее! Как светилось оно во тьме! Как сияла, переливалась каменьями драгоценными высокая Ее корона. Как застило глаза огненным цветом царского Ее одеяния, скрывавшего хрупкий стан. Тонкие белые руки держали скипетр, а сверху уже летел к Ней ангел, дабы возложить на главу Ей тиару небесную и вознести в выси горние. Глаз нельзя оторвать от красы такой! Кабы мог, так забрал бы он Ее в дом свой, высоко в горах, да смотрел бы на Нее день и ночь, никому бы не показал. Но такую разве возьмешь! Вон Она, в Храме, гордая стоит, идут на поклон к Ней люди нескончаемым потоком.
А супротив – скорпион ядовитый, муж Ее, старый и злой царь, ухмыляется. Зажатый в руке, блеснул нож. «Ах, ты так? Вот тебе, собака! Получи! Выколоть тебе глаза – и то мало за дела твои поганые! Чтоб не мог даже смотреть на Нее, подлый змей. Мне Она принадлежит, только мне!» Ослеп царь под ударами ножа, нет у него больше глаз – а и не нужны они ему, нечего глазеть на чужое. Обернулся на Нее ночной пришелец. Все так же по-ангельски смиренно взирала Она на него, ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых глазах. И вдруг ожило лицо Ее, полился из очей свет небесный. Глянула Она ему прямо в сердце – а там тьма клубилась непроглядная. И тогда закрыла Она глаза, спрятала свет Свой, не пожелала смотреть на него. Пренебрегла.
Не в силах был он вынести поношение такое! Ударил он ножом в глаза Ей, потом еще и еще, пока и Она не стала незрячей. Ярость толкала его вперед, колол он ножом ненавистную фреску, покуда совсем не изнемог. Но вдруг почудилось ему – кто-то смотрит на него. Глядь – а позади на стене еще один царь стоит, ангелом прикинулся, среди других таких же крылатых. Молодой, смотрит гневно и яростно. Знаем мы этих ангелов! Вот занесен уже нож над глазницами в третий раз… Но что это? Где глаза его? Куда подевались?! Незрячий буравил ночного пришельца горящими очами, и будто воспламенилось от этого все нутро его. Рухнул он на хладный пол, и вопли сотрясли Храм, подобные крикам дикого зверя. Придя в себя, зарыдал горько пришелец. Что же он наделал? Что сотворил? Она боле не могла смотреть на него, он был отвергнут. Лишь нож верный все еще был при нем…
На другой день облетела всю Грачаницу весть: утром в Храме нашли иноки мертвого албанца. Лежал он в луже крови, на полу, посреди внутренностей своих. По всему видно было, что сей бесов сын жестоко лишил себя жизни прямо здесь, в святом месте, располосовав нутро свое ножом, пред тем свершив кощунство и надругавшись над фресками. Выколол безумец глаза королю Милутину и королеве Симониде, что были сотворены здесь кистью греков-иконописцев в стародавние времена, когда только возведен был Храм. Переосвятил это место игумен, да задумался глубоко:
* * *
О дивная фреска, а где твои очи?
В пустующий храм проскользнувши ужом,
Албанец во мгле наступающей ночи
Глаза тебе выколол острым ножом[85].
Она почти забыла то время, ибо не исполнилось ей тогда еще и семи лет. Буря надвигалась на Град Константина: отец ходил по беломраморным палатам мрачнее тучи, на матери лица не было, а сестрицы да няньки заливались слезами горючими с утра до вечера. Пришел под стены Града Великого грозный воитель – король сербов Милутин, еще вчера верный союзник базилевса, а ныне – подлый предатель. Привел он войско большое – со всего Севера и Запада племена варварские собрал! – и осадил Константинополь. Выслал навстречу ему отец воинство ромейское, да куда там! Потрепал Милутин это воинство, как хорек курицу, только пух да перья полетели. А базилевсу передать велел через ромеев отпущенных, чтоб тот готовил прием знатный – придет скоро король сербский мыть сапоги свои в Золотом Роге. Велика была слабость великой империи.
Заняли сербы все земли от Вардара до Афона, подступили к самим стенам столичным, принялись в пригородах беззакония чинить. Затворились остатки доблестного воинства ромейского в Солуни, и писал их предводитель базилевсу в страхе великом, что нет никакой надежды одержать победу над Милутином силою оружия и что единственное средство спасти империю – мир с Сербией. «Если бы только с Сербией!» – воскликнул горестно базилевс Андроник, прочитав сие послание. Не только с Севера и Запада грозила империи беда – магометане с Востока такоже вознамерились вскорости проверить стены Города Великого на прочность.
Долго мог император сокрушаться над тем, что обманул его вероломный союзник, воспользовался слабостью империи, ударил в спину, выждав нужный день, привел войско свое под стены столичные, когда не ждали его, – да только разве делу этим поможешь? Ничего не оставалось базилевсу, как выслать навстречу королю Милутину посольство с дарами богатыми да предложить заключить мир, по которому получит король сербский все земли, что и так он уже захватил (не могла империя отстоять их, ходили там варвары туда-сюда, как у себя дома, разорили все, и давно уж решил базилевс, что лучше бы кто-то один сел на земли те и защищал их), но не южнее Вардара и Афона. Такоже даст ему базилевс много золота, и, дабы достойно скрепить союз двух властителей, платит Андроник кровную плату – отдает сыну короля сербов, королевичу Стефану, руку дочери своей Симониды (предлагал базилевс сперва руку сестры своей Евдокии, да отказал король сербов, ибо была та некрасива лицом и уже не слишком молода годами, да к тому же еще и вдова). В знак признательности же за то выступает король Милутин под стягами с двуглавым орлом, бок о бок с доблестным воинством ромейским на войну с магометанами, порази их Господь.
Высохли чернила на пергаменте, скрепили договор две печати: одна с двуглавым орлом Палеологов, другая – с крестом сербским. Так греческое золото и варварская удаль сделали дочь базилевса невестой. Слишком юна она была тогда, чтобы понимать, что это значит, но на лбу отцовском залегла глубокая морщина, а мать украдкой смахивала слезу. Они будто хоронили ее, только начавшую жить, и было ей оттого тоже невесело.
– Симонис, доченька моя милая, – говорила мать, прижимая ее к себе, – кто ж виноват, что выпало жить нам в такое время? Прежде варвары эти и помыслить не могли о том, чтобы привести в дом свой дщерь багрянорожденную. Короли, князья да императоры смиренно, на коленях просили руки дочерей базилевсовых, но гонимы были с позором. А ныне любой дикарь, взяв в руки меч, может приступить к стенам столичным да потребовать то, на что он раньше и смотреть не мог.
– Не тревожьтесь, матушка, – был ответ. – Я сделаю все, что скажете вы, без ропота и стенаний.
– Симонис, доченька, – продолжала базилисса, – никогда бы не отдали мы тебя этим варварам, но такова уж судьба дочерей базилевсовых – покидают они отчий дом, дабы усмирять дикарей и приводить их к нашей святой вере. А в этом деле сестра наша может поболее иного полководца. Сербы эти еще не самые закоренелые из варваров, они во Спасителя веруют.
– Не тревожьтесь, матушка, – был ответ. – Я сделаю все, что скажете вы…
– Симонис… – слезы блеснули на глазах базилиссы. – Ты одна только в силах помочь всем нам, семье своей и народу своему. Такова наша судьба, судьба жен венценосных. Но Господи, как же отдать тебя этим страшным людям! Все равно что овечку кроткую волкам лесным на заклание!
– Не тревожьтесь, матушка, – был ответ. – Я сделаю все…
Кормилица тоже попервоначалу выла так, будто в доме покойник. Но прошло время, и утихла она. А потом и вовсе улыбаться стала.
– Симонис, красавица моя! – говорила она напевно, расчесывая гребнем драгоценным да заплетая длинные, до пола, золотые косы дочери базилевса. – Такова наша бабья доля. Все мы покидаем отчий дом, и всем нам следовать за мужем своим в бедах и радостях. А что главное для жены? Чтобы муж был как муж да чтоб свекровь – не больно злая. А муж у тебя будет не из завалящих каких. Говорят, королевич Стефан молод и хорош собой. А еще он герой, каких свет не видывал! Семь лет прожил в заложниках у свирепого хана Ногая, а потом убил его на пару с другом каким-то своим из русов. Вот так взял и воткнул хану кинжал прямо в сердце! И бежал от дикарей этих, чтоб им пусто было. По всей империи нынче славят его. А свекрови у тебя и вовсе не будет, ибо давным-давно преставилась мать Стефана, как только на свет родила его. Мачеха теперь у него, да и та из покоев своих носа не кажет – безбожный и распутный Милутин уже четырех жен своих до смерти замучил, не считая наложниц…
– Наложниц?
– Ах ты, Господи прости! Заговорилась я, голубица моя, совсем заговорилась, баба глупая.
– На что ему наложницы? Разве он не старик уже?
– Верно в народе говорят: «Седина в бороду – бес в ребро». Раз повадился грешить муж какой, так охоту к бесстыдству у него уже ничем не перебьешь. Но Стефан не таков, как отец его. Повезло тебе, голубица моя. Не за кочевника грязного идешь, за христианина. А палаты царские да уборы драгоценные всегда с тобой будут.
Улеглись в душе у домочадцев базилевсовых волны от камня, что бросил туда, будто в воду, вероломный Милутин, и жизнь, подобно реке, вернулась в русло свое, ей свыше предначертанное. Так же всходило солнце по утрам, так же пели птицы в саду, так же колыхал легкий утренний ветерок шелковые занавеси в беломраморных палатах влахернских. Только дочь базилевса невидимой чертой отрезана была уже от мира, привычного ей, подобно жемчужине, вынутой из раковины. Порой становилось ей тяжко, но она училась жить с этим, ведь было ей всего шесть лет от роду.
Три года миновало. И когда все уже, казалось, позабыли о женитьбе грядущей, прибыло в Град Константина сербское посольство, и был при нем молодой королевич Стефан. Суета несусветная воцарилась на женской половине дворцов влахернских. Вынимались из сундуков тяжелые, шитые золотом парадные платья и пурпурные мантии, из обитых бархатом ларцов доставались драгоценные уборы, самоцветами усыпанные. Всякая женщина хочет быть красивой в день, когда сваты стучат в ворота. Но не без грусти смотрела базилисса Ирина, как убирали дочь ее к празднеству. Судьба судьбой, а тут родную кровиночку отдавать воронам черным на поклевание. И научала императрица дочь свою:
– Что бы ни творилось вокруг, милая дочь моя, никогда не забывай, что кровь базилевсов течет в тебе. Царственной и спокойной надлежит быть тебе всегда. Ни радости, ни горя никто не должен прочесть на лице твоем.
– Ни радости, ни горя, – повторяла Симонис послушно.
Но закончены были все приготовления, и сестрицы с нянюшками всплеснули руками – ангел небесный! И впрямь походила дочь базилевса Андроника на ангела. Платье на ней из светлой, тронутой искрящейся нитью парчи отделано было тончайшим золотым шитьем по краям, а широкие рукава из тонкого шелка струились подобно крыльям – это ли не ангел? Белоснежный омофор из невесомого дамасского газа, что легче паутинки, окутывал чело и плечи, спадая позади до пола, и выбивались из-под него тугие, жемчугом перевитые золотистые косы – кому, кроме ангела, могли принадлежать они? А высокий зубчатый венец, усыпанный перлами и адамантами, с длинными, до плеч, подвесками, сиявший подобно звезде? Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых очах.
Хрупка была дочь базилевса сложением, росту малого, а как вышла на средину залы да упал луч солнечный на парадное ее облачение и на убор драгоценный – так больно глазам стало. И прокатился под сводами порфировыми возглас – ангел! ангел! ангел! Сам базилевс дивился красоте дочери своей, а уж послы сербские так и вовсе рты пораскрывали. Смотрите, послы, на красу эдакую, пусть совестно будет вам, что нечестно вы из дома родного ее увозите. Не ровня она вам. До нее вам как до звезды небесной. Не переступала еще прежде нога дочери базилевсовой порог дома Неманичей – и не переступила бы, кабы не вероломство короля вашего.
И приблизился к дочери базилевса жених ее нареченный. Был он высок и статен – чтоб посмотреть в лицо ему, пришлось Симонис поднять глаза. Ничего варварского не было в королевиче сербском, даром что прожил он много лет заложником среди кочевников диких. Посмотришь – и не скажешь, что он не юноша константинопольский, из семейства благородного. Одет и причесан по моде столичной, кудри темные на плечи спадают. Одежда дорогая да оружие самоцветами усыпаны. Все при нем, при потомке рода Неманичей, слава о деяниях коего докатилась аж до столицы великой империи ромеев. Но глаза его… О, эти глаза! Будто переспелые вишни на меду, источающие нектар. То ласкают мехами соболиными, то умащивают сладкой патокой, то опутывают паутиной адамантовой – и не отпускают.
Подошел Стефан к невесте своей нареченной и поклонился учтиво. В ответ, как и положено, поднесла она ему чашу с вином, сказав при том по-сербски:
–
Учили ее языку страны, в которой предстояло ей жить всю жизнь, но не ведал про то королевич и удивился.
–
Замерла Симонис, не зная, как поступить ей. Никто никогда не смотрел на нее, дочь базилевса, так, никто не вставал пред ней на колени и не целовал подол платья ее. В строгости держал Андроник дочерей своих, не знали они общества мужского, не ведали куртуазных развлечений, столь частых ныне повсюду. Ахнул весь зал, ибо не принято было вести себя так с багрянорожденными, но поступок Стефана был настолько исполнен достоинства и уважения, что никто не поставил ему то в вину. Пред ангелом достойно падать ниц.
Ушло солнце закатное за горы, тихо вздыхало море, теребя шелковые занавеси. Умиротворение посетило в тот вечер палаты влахернские. И даже губы базилевса тронула слабая улыбка, а глаза базилиссы засияли, как когда-то в юности. Может, и впрямь на небесах свершился брак сей? Может, будет с него толк, и не на растерзание отдают они дикарям дочь свою любимую? Только напрасно, ох напрасно показал базилевс всем сокровище свое. Поползут слухи о нем во все стороны, опережая самых быстрых гонцов. Не показывает путник в корчме придорожной случайным попутчикам адамант, таит он драгоценность свою от глаза жадного, ибо ведает – стоит выехать ему на дорогу большую, как придут лихие люди да отберут ее.
После отъезда послов потекла жизнь в палатах влахернских своим чередом. Все как будто умиротворились, даже Симонис предстоящее замужество не пугало более – да и как пугаться после таких-то медовых глаз? Теперь она уже ждала его, а и ждать было еще немало времени. По договору, что заключил отец ее с королем сербов, до женитьбы надлежало Милутину выполнить союзный свой долг и очистить пределы империи от вторгшихся в нее богомерзких магометан. Ожиданием наполнилась жизнь дочери базилевса.
Как-то присоветовала ей кормилица погадать на суженого – девушки во все времена делали это перед свадьбой. Сперва отказалась дочь базилевса, ибо ворожба почиталась делом дурным, порицали ее отцы святые, но потом, когда уверила ее кормилица, что никто ничего не узнает, согласилась. Какой вред с гадания? А соблазн узнать, как там оно дальше-то будет, велик, ох велик! Да и глаза молодого королевича покоя не давали. «Скажу, что ты дочь моя, – успокоила кормилица. – Комар носа не подточит». И вот вечером, едва спала жара, укутались дочь базилевса с кормилицей в темные покрывала, сели в простые носилки и направились по шумным столичным улицам в неблизкий Студион, где обитала гадалка.
Немолодая уже чернявая женщина встретила их, пригласила в дом. Не было ни в ней, ни в доме ее ничего такого, чем пугают людей, когда говорят про ведьм. Ничего жуткого и зловещего. Обычная женщина, обычный дом, только бедный да тесный. Как вошли они и расселись по лавкам, зыркнула гадалка на Симонис и сказала кормилице:
– Глупая женщина! Зачем ты подумала, что сможешь обмануть меня? Я вижу все как на ладони. Забирай свои деньги и уходи.
Немалых трудов стоило кормилице уговорить ее не гневаться. Прибегла она даже к помощи кошелька с золотыми монетами – лучшего советчика в таких случаях. С омерзением взирала Симонис на всю эту суету. Выторговав двойную плату, согласилась гадалка заняться ремеслом своим да погадать на судьбу. Сидела Симонис и глядела, как берет гадалка ее руки, ощупывает да осматривает, – безучастно глядела, будто имело это касательство не до ее будущего, а до чьего-то чужого. Цокнула гадалка языком, вгляделась пристальнее в линии на руке.
– И что говорят они? – не вытерпела Симонис. – Что буду жить долго и счастливо и будет у меня десять детей?
– А готова ли ты узнать судьбу свою, багрянорожденная? – И откуда узнала ее гадалка? Может, видела где прежде? – Не испугает ли тебя грядущее? Не отвратит ли от приятия неизбежного за должное?
И сама не знала Симонис, нужно ей проникать в тайны грядущего или нет, потому тихо поднялась и направилась к двери. Но молвила гадалка вослед ей:
– Вижу, не убоишься. Так слушай. Брат убивает брата, отец убивает сына, сын убивает отца. Таково проклятие. Никто не избегнет его, никто не обманет. Не становись у него на пути, багрянорожденная, если не хочешь вечно страдать во искупление грехов чужих. Лучше иди в монастырь. Что, испугала?
Жуткий хохот разразился, когда выбегала она в ужасе из дома гадалки. Не помнила Симонис, как добралась до Влахерны. Отчитала базилисса кормилицу, едва узнала, где были они. Дурная это была затея, но сделанного не воротишь. В ту же ночь было Симонис видение. Проснулась она посреди ночи, когда луна ярко светила с балкона, а легкий ветерок ночной играл невесомыми занавесями. Но был в опочивальне ее еще кто-то. Старец. И сразу поняла она, что это не простой старец и что даже не человек это вовсе. Стоял он спиной к луне, лица не разглядеть совсем, а лампада еле теплилась. Вот подошел он совсем близко к оцепеневшей дочери базилевса да рассмеялся тихо:
– Судьбу свою знать захотела? Думаешь изменить ее?
Хотела сказать преисполненная священного трепета дочь базилевса, что ничего такого не думала, а просто любопытство всему виной, но старец не слушал:
– Иди по пути прямо, никуда не сворачивай, и будет тебе за то награда. Ежели кто камень в тебя кинет – десять в ответ получит. А к гадалке не ходи больше. Грех это.
Сказал так – и рассеялся в лунном свете. Не знала Симонис, кто таков это был – может, просто сон дурной, но до того стало ей странно и страшно, что никому про то словом не обмолвилась.
Пролетели еще два года, и вновь подзабыли в светлых палатах влахернских о замужестве злосчастном, покуда не пришли в столицу вести – радостные и тревожные одновременно. В жестокой сече одолело воинство ромеев и сербов орду татарскую, разбило ее наголову и изгнало за пределы империи. Оказал король Милутин великую честь хану богомерзких варваров, ударив копьем по кривой башке его, отчего раскололась та, аки гнилой арбуз. Сын же его, королевич Стефан, не отставал от отца и вместе с ним совершил в тот день множество подвигов. Про подвиги же Михаила, сына базилевсова, что такоже был на поле брани, посланцы умолчали. Остатки орды бежали от воинов Христовых в реку, где и утопли скопом. Радостная то была весть, и по случаю избавления от магометан устроены были в столице большие празднества.
Но привез гонец от короля Милутина и другую весточку. В письме, запечатанном сербским крестом, напоминал король базилевсу Андронику о договоре и настоятельно просил выдать дочь его Симониду, как и было оговорено прежде. А оставшуюся часть золота требовал король выплатить как приданое. Взвилась базилисса Ирина – как же так! Не исполнилось еще девочке положенных лет, по какому праву требует король исполнения договора? И полетело в ответ другое письмо, запечатанное двуглавым орлом. Однако ж на то отписал Милутин, что молодые будут обвенчаны, как сие надлежит сотворить пред лицом Господа, и слишком юный возраст невесты тому не помеха. Но станут они воистину супругами лишь тогда, когда исполнятся положенные сроки. Писали ему, что негоже играть свадьбу, покуда не кончился траур по случаю смерти королевы сербской Анны, супруги Милутиновой, – но ответствовал он, что как никогда народу его нужен нынче праздник, дабы он, народ, уверовал, что есть в жизни не одни только горестные дни да войны беспрерывные. А вокруг не таясь говорили – уморил Милутин еще одну жену свою.
Опечалили эти вести базилевса. Но что делать – он базилевс, ему думать не токмо о семействе своем, но обо всей империи ромейской. Посему надлежало ему исполнить договор даже ценой счастья возлюбленной дочери. Она помнила то время – ведь ей тогда уже исполнилось одиннадцать. Радостно было в те поры в Граде Константиновом, люди на улицах пели да плясали, а на площадях стояли бочки с вином, испить из которых мог любой, ничего при том не платя. И только отец Симонис ходил по палатам мраморным мрачнее тучи, ибо знал, чем куплена радость сия. На матери опять лица не было, а сестрицы да няньки вновь заливались слезами горючими, как им и положено. Одна она не плакала и не причитала. Ни грусти, ни тревоги, ни сожаления не было в лучистых очах. Она смирилась со своей судьбой, а где-то там, далеко, ждали ее источавшие нектар глаза, которые нельзя было забыть.
* * *
Но он не решился коснуться рукою
Лица твоего и пылающих уст.
И вышел, и скрылся, как тать, за рекою,
Покуда был храм еще гулок и пуст.
Позади остались слезы и сборы, отец с матерью, няньки с сестрицами и сам Великий Город. Свежее дыхание ветра морского влекло вперед. Вздымались валы Белого моря[88], качая палубу корабля, увозившего дочь базилевса Андроника навстречу судьбе ее. Плыли на юг корабли ромейские, потом на запад, а потом – на север, везли они Симонис к жениху ее нареченному. Легок был путь их, ветер надувал паруса, солнце ласково искрилось на волнах. К берегу пристали в Солуни, где дочь базилевса со свитой своей покинула корабли и двинулась по старой дороге на север, вдоль Вардара, до самого королевства Сербского.
В горный край пришла весна. С восхищением оглядывала Симонис окрестности из богатых своих носилок. Глянулась ей эта земля. Она, просидевшая всю недолгую жизнь свою за пяльцами, уроками да молитвами в светлице своей, и представить не могла, что бывает жизнь за стенами городскими. Велик был мир подлунный, гораздо больше, чем могла она себе представить. Здесь все было не так, как в родной Греции, но от этого не было новое менее прекрасным. С обеих сторон дороги пронзали небо горы, поросшие вековыми лесами, не знавшими еще топора. Скалы то проваливались величественными ущельями, то перетекали плавно в холмы, поросшие зелеными травами, на коих будто капли крови алели маки. Холмы сменялись плодородными долинами, перерезанными руслами звонких горных речек. И опять их сменяли горы, склоны которых подобно снегу усыпаны были лепестками дикой сливы. Все цвело и играло, и сердце дочери базилевса наполнилось сладким томлением. Все ближе и ближе был Призрен, столица королевства Сербского.
Медленно двигалась процессия дочери базилевса по землям, ей прежде неведомым. Была она немалой, ее свита, ибо много соплеменников ехало вместе с Симонис – воины, охраняющие особу ее, дьяки посольские, царедворцы, писцы, служки, а такоже строители, иконописцы да прочие мастера ромейские – дабы нести свет веры и цивилизации византийской сербам, этим все еще варварам. Служанок и вовсе ехала целая толпа, и даже кормилицу любимую отпустили с Симонис родители. Тянулись бесчисленные подводы с приданым и дарами свадебными. Молчала всю дорогу Симонис, молчала и ждала.
Наконец доехали они до небольшой горной речки – заранее условленного места встречи – и встали лагерем на берегах ее. Для дочери базилевса разбили большой шелковый шатер, устлали пол его мягкими коврами, уложили подушками атласными, принесли такоже тончайшей работы поставцы со сладостями, напитками и фруктами диковинными. И трепетал на шатре стяг с двуглавым орлом Палеологов. Разбили для свиты шатры поменьше да выслали гонцов вперед. Не заставили себя ждать вести из Призрена – едет король Милутин навстречу невесте сына своего, будет ввечеру другого дня. Не могла Симонис ни есть, ни пить, ни спать, всю ночь проворочалась на пуховых перинах, а с дальних гор дышал холодный ветер и доносился волчий вой.
На другой день нарядили дочь базилевса как положено – в блиставшие на солнце парчовые одежды и тяжелые драгоценные уборы – и усадили на атласные подушки, ждать. Не смела Симонис ни охнуть, ни вздохнуть. А вокруг была красота такая, что словами не описать! Не хуже палат влахернских. Вздымались вдалеке горы высокие, со скалами отвесными, а вокруг, куда взгляд ни кинь, – холмы крутые, молодой травой поросшие. И не ведала Симонис, что сидит она сейчас – как адамант в золотой оправе на ложе из бархата изумрудного, глаз нельзя оторвать.
Когда солнце поднялось высоко над долиной и тени стали коротки, за рекой увидели ромеи всадников. Звук рогов возвестил об их появлении. Ждали короля к вечеру и подумали было, что это посланцы его, но едва Симонис глянула на берег, как сердце подсказало – за ней пришли. Не встали всадники у реки, направили коней своих вброд, подняв брызги тучей. «Едут! Едут!» – пронеслось среди ромеев.
Вот они уже рядом. Впереди, на белом коне со сбруей богатой и красным чепраком, видный, высокий человек. По осанке да по всему облику его поняла Симонис – пред ней король. Одет он в одежды черные, будто инок, но пояс на нем драгоценный, золотой, и увешан господарь в изобилии тяжелыми золотыми же цепями, а крест на них – так и вовсе с кулак размером, патриарху впору. Только сапоги ярко-красные – видать, те самые, что в Золотом Роге намеревался некогда омыть вероломный король сербов. Были времена, когда носили такие только базилевсы, но теперь каждый варварский царек мнил себя равным им, потому и надевал ничтоже сумняшеся. Вроде сказал однажды король Милутин, что на мужчине должно быть золота столько, сколько сможет тот нести, и запомнили в народе слова эти. Но прославился сей господарь не токмо цепями – на поле брани снискал себе славу, чем базилевсы давно не могли похвастать. Длинные седые волосы ниспадали на плечи из-под толстого обруча, самоцветами крупными украшенного, алыми, как кровь горлицы. Немолод был господарь сербов, полвека прожил на свете, но держался в седле лучше молодых и так же был строен. И гордо нес голову свою наперекор всем ветрам.
Всякое слыхала Симонис про короля Милутина, будущего свекра своего: и что в бою нет ему равных, хотя господарь и немолод уже, и что заколдован он от стрел и копий, и что не стареет с годами – видать, знает какой эликсир, и что скопил он богатство несметное войнами своими да набегами, и что набожнее патриарха константинопольского, и что жесток да вероломен, и что ни одну женщину не пропускает мимо в греховных своих помыслах – и не только в помыслах. Да только как отделить зерна от плевел, а правду – от сплетен досужих? Как увидела Симонис, что направил король к ней коня своего, так остолбенела вся и будто приросла к подушкам. Чуяла она угрозу какую-то, но понять не могла откуда. «Ой, боюсь я, боюсь!» – только и смогла пролепетать она кормилице, та же как умела унимала страх ее да расправляла складки парадного ее одеяния.
Король меж тем подъехал ближе и осадил коня. Хотела дочь базилевса произнести полагающееся в таких случаях приветствие на наречии сербском, но слова застряли на языке. Король же, видать, не охоч был до церемониалов византийских.
– Так это и есть, стало быть, тот самый ангел, которого за какие-то провинности услали с неба на грешную землю? – громко вопросил он со смехом.