Вставала, вставала черная волна на Востоке, но поднималась навстречу ей такая же волна на Западе, шли валы с Юга – но встречались они с такими же валами с Севера. Схлестнутся они, и ничто не устоит, а полю битвы снова быть здесь. «Покажите мне, что нового несете вы, и найдете злые и бесчеловечные вещи, такие как приказы мечом нести веру, которую вы проповедуете», – говорил император Мануил, отец Константина. Не убоялся он говорить так – открыто, при всех, хотя и пребывал он в те поры в плену Баязидовом. И уж ежели пленник не побоялся говорить такое – так разве пристало бояться взять в руки оружие тем, кто свободен? Поднимутся две волны – и схлестнутся. Кто тогда устоит?
Она вспоминала… Мануил тогда был молод и нерешителен, томился он в заложниках у Баязида, клонился то туда, то сюда, но едва услышал о кресте поломанном да детях, в рабство проданных, как иссякло смирение его. Забыл он про страхи свои и начал говорить правду и только правду, хотя были противники его сильны да злокозненны. Не прошло и полгода, как бежал Мануил от султана, взял в жены прекрасную Елену Драгаши, которую любил всем сердцем, а вскорости возложил патриарх Антоний на чело его адамантовую императорскую стемму с двуглавым орлом Палеологов, расправившим крыла свои. Она помнила это. Базилевс и супруга его в пурпурных, шитых золотом одеждах стояли пред алтарем, и солнечный свет падал на них так, что они, казалось, парили в сияющем эфире.
А потом, на вершине славы своей и могущества, нежданно для всех принял Мануил постриг и под именем Матфея ушел в монастырь Перивлептос. И составил тогда Мануил свое завещание – после плена Баязидова да после Собора Флорентийского не могло оно быть иным. Завещал император потомкам своим никогда и ни в чем не доверять ни Востоку, ни Западу и не полагаться на них. Жаль, что не указал он, на что полагаться и кому доверять. На свои силы, не иначе. Зашаталась империя без опоры.
Трон базилевсов занял тогда старший сын императора, Иоанн. Не передались ему таланты отцовские, зато достались они младшим, Константину и Феофилу, посему и было призвание их большим, нежели собирание останков великой некогда империи. Все империи рушились рано или поздно. Тяжкое это было зрелище. Гнили они изнутри, отравляя все вокруг своими миазмами, предавали правители свои народы, продавали их врагам за гроши, делили на части, сквернословили и дрались за несуществующие и мнимые престолы, а народы в ответ убивали и предавали своих правителей. Смотрела Она на них с жалостью и презрением. Но эта империя отличалась от прочих. Она погибала с оружием в руках, на поле брани, непокоренная. Не потому ли, что и власть ее была разумна и не зиждилась токмо на острие меча?
Тяжко говорила пушка Урбана, грозно вторили ей другие орудия османские, пробивало железо камень, разрывало плоть живую. Гул стоял над Городом, и крики отовсюду неслись предсмертные. Вот уже запылали пожары. Но не покинули постов своих защитники, крепко стояла стена Феодосия. Двинули турки на Город огромные осадные башни – да пожгли их ромеи огнем греческим. Прорыли турки подкоп под стены – да нашли его ромеи и взорвали ничтоже сумняшеся. Сотни воинов османских нашли под землей погибель свою. Но слишком мало защитников осталось у Города.
В ярости был Мехмед. Стояло войско его огромное у Константинополя, давно уже стояло, и конца-края этому стоянию видно не было. Желая смутить базилевса, отправил султан ему новое послание, предлагая на выбор – смерть или переход в веру магометанскую. И нашлись такие, кто предлагал принять сии условия. Были среди них и мегадука Лука Нотар, и кондотьер Джустиниани. Всю дорогу слыли они противниками рьяными, но куда пыл их подевался? Только знал уже базилевс, что не надо выбирать там, где нет выбора.
Тщетно с башен обескровленного Города высматривали дозорные в дымке Мраморного моря паруса кораблей христианских. Препирались венецианцы с Папой, ссорились с генуэзцами из-за каждого дуката. Ждал Город помощи – да не пришла она. Ввечеру зияли в стенах городских страшные бреши. Но не решились турки идти на приступ ночью, а как вышли к стенам наутро, увидали – нет в стенах провалов, будто и не было их вовсе.
28 мая 1453 года
Цесарь же объезжал весь город, ободряя людей своих, вселяя в них надежду на Бога, и велел звонить в колокола по всему городу, созывая людей. Турки же, услышав громкий звон, снова затрубили в зурны и трубы и стали бить в бесчисленные тимпаны. И была сеча яростна и страшна: от грохота пушек и пищалей, и звона колокольного, и воплей и криков с обеих сторон, и треска оружия – словно молнии, блистало вооружение сражающихся, – а также от плача и рыдания горожан, и женщин, и детей казалось, что небо смешалось с землей, и оба они содрогаются, и не было слышно, что воины говорили друг другу, так слились вопли, и крики, и плач, и рыдания людей, и грохот пищалей, и звон колокольный в единый гул, подобный сильному грому.
– Сестра! Господи, что творится вокруг! Это ад!
– Совсем плохо, сестра Мария?
– Мне-то еще ладно, слегка меня задело. Но что кругом делается! Ядра летят, огонь всюду пылает, из-за дыма не продохнуть…
– Крепись, сестра!
– Сестра! Я весь в огне! Ядро… Оно поразило меня… Я умираю…
– Крепись, брат Георгий! Потерпи немного – скоро легче станет. Закрой глаза… Вот так… Поспи…
– Сестра! Вокруг обломки летят, все в дыму, люди обезумели и бегут, не разбирая пути. Что будет с нами всеми?
– На все воля божья, брат Андрей.
– Сестра! Турки – они везде! Кажется, вот-вот, и…
– Не бойся, брат Иоанн! Не бойся – и ничего не случится. Что может быть страшнее страхов наших?
– А в Акрополисе тихо. Только слышен гул издалека, и земля содрогается… Это конец?
– Конец – это всегда начало.
– Что делать нам, сестра?
– Что всегда. Стоять!
Наутро турки собрались было идти на приступ в пробитые накануне бреши – ан глядь! – уж и нет их. Стоят стены как новенькие. Всю ночь жители Города не спали, таскали глыбы каменные, раствор месили, всю ночь клали кирпичи и камни. Осерчал султан, затопал ногами, приказал Урбану снова расчехлить пушки да проучить хорошенько строптивых. Снова подала голос бомбарда, и сотни малых орудий вторили ей. Опять заполыхали пожары по всему Городу – но стоял он, не шелохнувшись, только плыл над ним тревожный колокольный набат.
Изумились турки. Опустили оружие. Но молод был султан, молод и горяч, как жеребец, которого некому объездить. Был Мехмед Фатих, что значит по-турецки Завоеватель, образован, владел он латынью и греческим, знал философию и астрономию. Но не пошло это впрок султану, ибо был он жесток, хитер, лжив и вероломен. Приказал он как-то обезглавить слугу, дабы некий живописец италийский увидал, чем отличается гримаса отрубленной головы от того, что рисовал он на картинах своих. Велел султан как-то вспороть животы сотне слуг, желая найти похитителя дыни из сада султанского. Было у султана два гарема – один из женщин, другой из мальчиков – для любовных утех, коим предавался султан при всех денно и нощно. Даже в этот поход взял он с собой для услады чресл томных широкобедрых красавиц, увешанных драгоценными каменьями, и молоденьких красивых мальчиков. Помышляя о военных подвигах, а еще более завидуя лаврам губителя турок Тамерлана, поклялся Мехмет уничтожить Византию и создать на месте ее свое царство, коему не было, нет и не будет равных. Был скрытен султан, как и все государи Востока, держал замыслы свои в тайне и усыплял бдительность ромеев ложными уверениями в дружбе да подарками дорогими. Истинные намерения его вскрылись слишком поздно.
Махнул султан нечестивой рукой своей – и пошло войско его на штурм. Поднялся черный вал вдоль стен, всколыхнулись люди, кинутые сюда злой волей с разных концов света. И сами не ведали они, что творят, только не могли остановиться и повернуть назад, ибо за это ждала их верная и мучительная смерть. Первыми шли на приступ башибузуки. Слыхал Димитрий, что набирали их повсюду, где прошлись нехристи проклятые своей тяжкой пятой. И в родных его краях сгоняли селян и пастухов гуртом в войско башибузучье, как на бойню. Вели их в бой не турки – вели свои воеводы, то ли убоявшиеся гнева османского, то ли до золота османского охочие, не разберешь их. Были башибузуки в плохих доспехах, а то и вовсе без оных, и вооружены никуда не годным оружием – куда им супротив закованных в панцири латников Константина да рыцарей Джустиниани?
Только жесток был Мехмед, но не глуп. Не уповал султан на башибузуков, были они для него как волы тягловые – коль издохнут, так невелика потеря, и кормить не надо. Шли позади башибузуков палачи султанские в черных одеждах – следили за ними, не давали бежать с поля боя, убивали сразу же, едва те поворачивали назад. Бросил султан на стены башибузуков, дабы проверить, крепко ли держат оружие защитники Города. Оказалось, что крепко. Не по зубам башибузукам. Через два часа затрубили турки отбой. Немногие вернулись с приступа. Где-нибудь в Боснии да в Болгарии зажгутся свечи поминальные, многие жены станут вдовами, а дети – сиротами. Но кому об этом расскажешь? Кто станет слушать?
Изумились турки. Опустили оружие. И замер султан, а за ним – и все его воинство черное. Вздохнули жители города полной грудью. И вышел вдоль стен городских ход крестный, а после много людей собрались в Храме. Давно не было в этих стенах столько народу. Пробивалось закатное солнце сквозь дымы пожарищ, и купол казался парящим над сиянием, что проникало через сорок окон, но багрянцем окрасилась золотая мозаика с воздевшей руки Перивлептой в тот вечер. Все они стояли с непокрытыми головами – друзья и недруги, православные и латиняне, старики и отроки, динаты и простолюдины, севастократоры и стратопедархи – и молились бок о бок. У всех были общие помыслы да дела единые. Повернулись люди к вечности, только поздно. Впрочем, вечность незлобива, и поздно лучше, чем никогда. Плакали люди, обнимали друг друга, просили прощения и прощались.
Впереди стоял император Константин в сагионе простого воина. Был невыразимо красив он сегодня. Не отяжеляли его плеч златотканые одежды, не переливался в лучах солнечных талар самоцветами и жемчугами, пурпурная мантия не стекала на мраморные плиты, не сияла адамантами стемма на челе. Кроток и прост был нынче император, и тянулись к нему сердца людские. Немало базилевсов повидала Она на своем веку. Были среди них и хорошие, и плохие. Были и вовсе никакие. Но таких еще не было. Последний император, как и первый, не забывается.
Здесь же стояла в скорби инокиня Ипомони. Златовидные некогда косы ее были седыми, а глаза – печальными, как у Богородицы с мозаик. Многих пережила она, но многих еще предстояло ей пережить. О, как понимала Она мать базилевса! Сама была такой же. Все они были Ей как дети, и всех провожала Она из этого мира со слезами на глазах. Это только кажется, что умереть – самое страшное. Самое страшное – это остаться жить. Она жила уже давно, Ей была знакома эта тяжесть.
Стоял среди латинян и Джустиниани, кондотьер генуэзский. Был он мрачен и зол. Отказался базилевс принять веру латинскую, отказался сдать Город без боя. Из-за этого не мог кондотьер покинуть Город – но не мог и отстоять его. Загнал он сам себя в капкан, как зверь дикий, – а из ловушек таких разве спасаются?
В окружении людей своих молился Георге Бранкович, деспот Косовский. Был он тверд и спокоен, хотя и столкнулся уже в бою с соплеменниками. Едва завидели башибузуки князя – тотчас ослабили натиск, ибо немало было среди них сербов, черногорцев да босанцев. А и сам князь не лютовал – весь кусок стены Феодосия от Пигийских до Золотых ворот, что был под началом его, невредим остался, откатились от него волной башибузуки после атаки, и среди них потери были невелики. Мудр был Георге, понимал, что не нужны сербам стены константинопольские и что не охота их вперед влечет, а неволя сзади подгоняет.
Подле молился мегадука Лука Нотар, стратег флота имперского – в алом плаще и раззолоченных доспехах. Впрочем, были они ему без надобности, ибо Луку еще никто не видал на стенах. Золото базилевсово и все ценное имущество, кое удалось ему нажить непосильным трудом, погрузил он на галеры в гавани Элевтерия в надежде улизнуть, подкупив турок, стерегущих Город с моря. Об успехе сего предприятия и молился Лука. Она его не судила. Всяк свое получает, и князь, и простой человек – только не всякому дано понять, что и почему он получил.
Молился на свой, латинский манер и испанский рыцарь Франциск. Был он теперь всегда подле Константина и не отходил от него ни на шаг. Ведала Она, что забыл он и про истекающий кровью Город, и про ворота Романа, где сильнее всего был натиск, и про османов проклятых – а помышлял только о том, как бы сделать так, чтобы император, поступая согласно чести своей, все же остался в живых. Знал рыцарь, что не получится увести его со стен, не пойдет Константин по своей воле. Так может – унести, если император ранен будет или оглушен? Спрятать на галере, поднять парус и отплыть подале от горящих развалин? Никто не кинет камень за то в императора. Никто не кинет камень за то в рыцаря Франциска. Она бы с этим не согласилась, но объяснять это рыцарю не стала. Скоро сам он все увидит и поймет. Она не судила его – ошибался он из любви, а не из ненависти, а за любовь не судят.
Тихонько стоял за колонной Лаоник Халкокондил, летописец. Он не плакал и не молился, не с кем было ему прощаться. Жадно внимал он всему, что видел. Повесть его о падении Града Великого станет историей. Не повредят сему манускрипту ни огонь, ни вода. Переживет летописец штурм, допишет свой труд под защитой нового патриарха, а потом примет постриг в монастыре на горе Афон, откуда и разойдется повесть его по всему свету. Помышлял же нынче летописец только об одном – как бы не пожгло его рукопись пожаром. Замыслил он упрятать ее в железный сундук, поглубже в подвале. Пожелала Она ему попутного ветра.
Много пришло в Храм людей в тот вечер, яблоку негде было упасть. Но не все, далеко не все, кто должен был. Не было Фомы Катаволиноса, принявшего магометанство и служащего теперь султану под именем Юнус-бея той же верой и правдой, какой он служил императорам. Поступал Катаволинос аки падшая женщина с улицы Наслаждений, а по мощам, как говорится, и елей. Трепать его роскошный бархатный скарамангий злым валашским ветрам. Не было в Храме и патриарха Георгия, коему папская туфля показалась благостнее откровения. Не было и мастера Урбана, пушкам которого скоро стрелять по дому его. Она не думала о них, ибо сей день не предназначался для пустомыслия. Службу вел митрополит Геннадий, о патриаршем престоле уж и не помышлявший, а помогал ему инок Димитрий. У всех были когда-то свои мысли да дела свои. Но все оказались на одном корабле без руля и паруса, посреди бурного моря, и бежать было некуда.
Причастился базилевс святых таинств и испросил у всех прощения. Она давно простила его. Первый и последний императоры носили одно и то же имя – Константин, матери их звались тоже одинаково – Еленами, а такое не может быть просто случаем. Закон – это то, что люди помышляют о Боге, случай же – то, что Бог помышляет о них. Она научилась читать эти мысли, и прихотливая, как разводы на сирийских тканях, вязь времен не была для нее непознанной. Закончив молитву, опустились все на колени, и молвил базилевс:
В тот же час говорил султан Мехмед своим воинам под стенами Города такие слова: «Если кто из нас и будет убит, как это обычно случается в войнах, ибо каждому своя доля, то будет это не напрасно…
…Вам хорошо известно, что тот, кто умирает на поле брани, переносится целым и невредимым в рай, где возляжет с детьми, прекрасными женщинами и девами на зеленом лугу, благоухающем цветами, и омоется чистейшими водами, и все это в том месте у него будет от бога…
…Здесь же от меня все мое войско и вся знать моего двора, если победим, получит жалованье вдвое против того, что получает каждый, и так будет до конца их дней…
…Если же найдете и захватите драгоценности золотые или серебряные, или платье, или же пленников, мужчин или женщин, больших или малых, никто не сможет отнять их у вас или причинить вам иное беспокойство…»
Эхом под сводами Храма звучали слова базилевса. Блеснул закатным сиянием купол, и Богородица с мозаики будто простерла ко всем свои руки. «Ваше поминовение, и память, и слава, и свобода вечно да пребудут!» – будто и не император говорил сии слова, а Она сама. Рыдания людские заглушали слова базилевса. Каждый хотел жить и хотел, чтобы остались жить дети его. О, если бы люди задумались об этом хотя бы чуточку ранее! Они подходили к базилевсу и целовали ему руки, ноги и край его сагиона. Он же был спокоен, как и положено последнему стражу Великого Города. Светел был лик его. Прямо из Храма ушел он на стены городские, ибо там было отныне место императора. Ушел не для того, чтобы вернуться. И воины следом за ним покинули Храм. Махнул султан нечестивой рукой своей – и снова пошло войско его на штурм.
Осталось теперь разве что молиться. Ввечеру вновь поднялся черный вал у стен, и вновь посыпались ядра на Город, и вновь, не дожидаясь, пока пушки кончат стрелять, погнал султан на штурм Города войско свое, как баранов на бойню. Нетерпелив был султан, а набранные среди побежденных воевали плохо, посему нынче пустил он в ход отборные части. Худо стало защитникам Города. Тяжелее всего пришлось у ворот Святого Романа – стены там были старше и ниже, и много уже было в них прорех, много пожаров пылало вокруг. Когда ядро из бомбарды Урбана разбило заграждение, что ночью воздвигнуто было в бреши, бросились в пролом сотни турок с победными криками. Ждали они легкой победы, куражились и горланили песни бесовские. Но встретили жесткий отпор. Полетели в них пули и стрелы, посыпались камни, полилась смола кипящая. Крепко стоял и князь Бранкович у Золотых врат.
Не смогли османы взять верх и на сей раз. Сам император обнажил свой меч и ринулся навстречу врагам, и воины его последовали за ним – как тут устоишь? Тела же убитых падали в ров – и был он до краев полон крови. Безуспешны были атаки. Скомандовал султан отход. И те, кто шел на приступ с песнями, ныне бежали в страхе, оставив гнить во рву и периволосе сотни трупов. Не мог поверить никто, что одерживали ромеи верх над турками, но знала Она, что они просто делали то, что выше сил человеческих. И снова крепость стен городских и сердец защитников Города стали проверять пушки.
Не расходились люди из Храма. Горели все свечи в паникадилах – уж и не передать, как Димитрий расстарался, дабы засветить махины эдакие. Здесь и сейчас были его стена и его ров, ибо желающий найти свою стену всегда да отыщет ее. Когда доносился издали гул рвущихся ядер, вздрагивали люди в Храме и начинали молиться еще истовее. И в этот миг снова услыхал инок Димитрий столь ожидаемый им голос. Он звучал будто внутри его, и никто более не слыхал его.
– Брат Димитрий, слышишь ли ты меня?
Тихо, как будто в молитве, чтобы не тревожить других, ответствовал инок:
– Слышу, сестра. Все стало так, как предсказала Ты. Но что делать мне теперь?
– Ждать, только ждать. И хранить святыню. Я укажу тебе путь.
– Сестра… Я все сделаю, только выслушай меня! – Инок осекся и огляделся по сторонам: не слышит ли кто? Казалось ему, что весь мир следит за ними, подслушивает их разговор. Но нет – не было никому дела до бормочущего себе под нос псалмы инока. – Сестра, страшусь я представить, что будет. Там, за стенами, такое неизбывное зло, такая тьма кромешная… Не устоять Городу. Но Ты… Тебе больно будет, когда проникнет сия тьма сюда и окрасятся пол и стены Храма кровию невинных жертв. А потом бесы, сбежавшие из преисподней, посрывают с Тебя кресты, замалюют золотую мозаику штукатуркой да развесят повсюду богомерзкие свои знаки. Они изуродуют Тебя, и не мирную проповедь и херувимские песни слышать тебе каждый день – а завывания дьявольские. Как же оставаться Тебе тут, сестра? Может, успею я еще добежать с Омофором до Золотого Рога? Может, настало время его?
Изумилась Она. Никто прежде не думал о том, что Ей может быть больно. Все считали почему-то, что Она не чувствует ни боли, ни радости. Людям удобнее было думать так. Она не спешила раскрыть им глаза, ибо незачем было кому-то знать о муках Ее. Но этот инок… Он первый догадался – сам, без помощи. Видать, и вправду пришло время меняться этому миру – Бог думал об этом так громко, что сложно было не расслышать.
– Брат мой… – нелегко давались Ей объяснения. – Никто еще не говорил мне слов таких. Для меня они – как дуновение легкого ветерка на рассвете, как шепот волн в горячую звездную полночь, как аромат роз, распустившихся после грозы. Слова твои ласкают слух. Но не пришло еще время Омофора, поверь же мне. Ты избран затем, чтобы сохранить, а не затем, чтобы использовать. Впереди у тебя еще много веков, чтобы подумать об этом. И однажды согласишься ты со мной. Храни же ее! Я укажу тебе путь – только не покидай пределов алтаря.
– А с ними что? Им кто укажет путь?
– Не тревожься за них. Их выведут разными путями. Одни из них будут темны и извилисты, другие – светлы и прямы. Не твоя то забота. Заприте только двери Храма получше и не отпирайте никому. Будь покоен. Никто не заблудится на темной дороге.
Гулко захлопнулись двери Храма, звякнули прочные железные засовы. Затворился Храм от тьмы ночной, ярче воссияли свечи, отпугивая тени. Чем гуще тьма, тем ярче луч света. Не было более страха в людях – ни в тех, кто молился в Храме, ни в тех, кто стоял на стенах. Наступила полночь. Махнул султан нечестивой рукой своей – и в третий раз пошло войско его на штурм. На сей раз выставил Мехмед отборные орты любимцев своих, янычар. Всю ночь напролет бились янычары, но напрасно. Крепко стоял Град Константина. Но видать, и вправду пришло время меняться этому миру.
Сильнее всего кипела сеча у ворот Святого Романа. Но напрасным был бы натиск османский, кабы не стрела, пущенная рукой какого-то турка безвестного, – видать, сама судьба направляла ее. Пронзила стрела шею кондотьера Джустиниани – не вовремя поднял он забрало. Тяжко ранен был предводитель генуэзцев. Знаками повелел он людям своим, чтобы вынесли его со стены и перетащили на галеру. Великое смятение случилось от того среди генуэзцев, многие бежали со стен, а многие побросали оружие да на сторону османов переметнулись. Смотри, Франциск, что бывает, когда предводитель покидает войско свое и уходит со стен во время битвы, пусть даже и смертельно раненным. Разве этого хотел ты для своего императора? Хлынули в прореху янычары – но встали защитники Города у них на пути, и никто из прорвавшихся не прошел далее, все остались во рвах да в периволосе. Но случай в ту ночь перестал быть случаем.
Была во влахернской стене дверь, Керкопортой называлась. Через нее обитатели дворцов веками покидали Город. Через нее же возвращались они, не замеченные никем. Кто открыл эту дверь туркам? Подручные ли Катаволиноса? Луки Нотара? А может – купцы генуэзские? Или ее вообще забыли запереть? Кто знает! Разве так уж важно это теперь? Важно, что через Керкопорту вошел враг в Город. Когда увидали это на стенах, было уже поздно. Кинулись воины базилевса от ворот Романа до Керкопорты, ан глядь – уж со всех сторон янычары кишат да ятаганами машут. Там, где все давно решилось, ничего нельзя изменить.
Остался на стене последний император Византии, базилевс Константин Драгаш, дравшийся, как простой воин. И подошли к нему среди всполохов пожарищ три темные фигуры. Нет, были это не янычары и не башибузуки, а милые его сердцу брат Феофил, отрок Иоанн и испанский рыцарь Франциск. Всего четверо против целого войска. Возрадовалось сердце императора.
– Что делаете вы тут, среди смерти разящей? – спросил их Константин.
– Тебя ищем, – был ответ. – Негоже тебе ходить одному по стенам в такое время. И на галеры следом за Джустиниани идти негоже, разговаривать там с тенями былого величия. Вот, мы принесли твое любимое вино из Моравии, на смоле настоянное. Выпей – головам нашим все равно наутро не болеть.
Рассмеялся император – в первый раз за последний день, – откупорил бутыль да отхлебнул вина:
– Вот уж не думали летописцы, что станет базилевс пить сей благородный напиток, к которому во времена предков его не всякий простолюдин прикасался, да еще и на стенах гибнущего Города.
– Будет тебе, Константин! Раз уж суждено нам погибнуть – сделаем это вместе и с радостью.
– А и впрямь, – ответствовал император, пустив бутыль по кругу, – пойдем, сразимся с этими варварами! Умереть лучше, чем отступить.
И так вместе, клинок к клинку, бросились они в самую гущу битвы. Мраморный пол Храма поутру залит будет расплавленным воском, но некому будет счищать его. Да и не нужно, ибо сверху покроет его кровь. Вчетвером защищали они ворота и пали на поле чести. Пал вместе в ними Великий Город. Закрыла наутро небо черная пелена, заволокли дымы пожарищ. Закончилась страшная ночь, но не было в Великом Городе более рассвета.
29 мая 1453 года
Как словами можно поведать и рассказать о тех бедах и страданиях, ибо убитые с обеих сторон, словно снопы, падали с заборол, и кровь их ручьями стекала по стенам. От воплей же и криков сражающихся людей, и от плача и рыдания горожан, и от звона колоколов, и от стука оружия и сверкания его казалось, что весь Город содрогается до основания. И наполнились рвы доверху трупами человеческими, так что через них карабкались турки, как по ступеням, и сражались, мертвецы же были для них как бы мост и лестница к стенам городским. И все ручьи окрест Города были завалены трупами, и устланы ими берега их, и кровь, как могучий поток, текла, и залив Галатский, то есть Лиман, весь побагровел от крови. И рвы, и низины наполнились кровью, настолько ожесточенно и яростно бились. И если бы по Божьей воле не окончился тот день, окончательно погиб бы Город, ибо совсем изнемогли горожане.
– Сестра! Спаси нас! Мы гибнем!
– Совсем невмоготу, сестра Мария?
– Огонь, сестра! Огонь повсюду! Тяжело дышать…
– Крепись, сестра!
– Сестра, они пришли! Они срывают кресты, набивают мешки утварью церковной. Они рубят иконы и выкалывают глаза святым на фресках. Они нашли образ Одигитрии… Нет, не случайно это, за ним и шли, его и искали. Но Омофора там не было, слава Богу! Порубили они образ да пожгли в костре. Господи, что творится!
– Терпи, сестра. Бог тоже терпел. Брат Георгий! Слышишь ли ты Меня?
– …
– Брат Георгий?
– …