Он шел так некоторое время, а затем внезапно заслышал другие шаги, размеренно ступавшие, казалось, метрах в десяти позади него.
Ощущение, что кто-то следует за тобой по пятам, всегда неприятно, а особенно в столь уединенном месте. Капитан Бартон не выдержал и резко обернулся, рассчитывая оказаться лицом к лицу с преследователем, но, хотя луна светила довольно ярко, ничего подозрительного на дороге не обнаружилось.
Стук не был отзвуком его собственных шагов: Бартон убедился в этом, потопав и быстро пройдясь взад-вперед в безуспешных попытках разбудить эхо. Не будучи ни в коей мере склонным к фантазиям, Бартон все же вынужден был приписать шаги игре своего воображения и счесть их иллюзией. Рассудив таким образом, он вновь пустился в путь. Но едва он сошел с места, как сзади опять послышались таинственные звуки, и на этот раз, словно в доказательство того, что с эхом они не имеют ничего общего, шаги то постепенно замирали, почти совсем останавливаясь, то переходили в бег, а затем опять замедлялись.
Как и в первый раз, капитан Бартон резко обернулся, но результат был прежним: на одинокой дороге не виднелось ровно ничего. Он пошел обратно по своим следам, рассчитывая обнаружить причину смутивших его звуков, но безуспешно.
При всем своим скептицизме Бартон почувствовал, что им постепенно овладевает суеверный страх. Не в силах отделаться от этих непривычных ощущений, Бартон опять двинулся вперед. Таинственные звуки не возобновлялись, но, когда он достиг того места, где ранее повернул назад, шаги послышались вновь, время от времени учащаясь, отчего казалось, что невидимый преследователь вот-вот наткнется на устрашенного пешехода.
Капитан Бартон в очередной раз остановился. Непостижимость происходившего вызывала у него непонятные, мучительные чувства, и, невольно взволновавшись, он резко крикнул: «Кто там?» Собственный голос, прозвучавший в полной тишине и сменившийся столь же глубоким безмолвием, показался Бартону удручающе унылым, и им овладела сильнейшая, дотоле ему неведомая тревога.
Шаги преследовали Бартона до самого конца одинокой улицы, и ему потребовалось немало гордого упрямства, чтобы с перепугу не пуститься бежать со всех ног. Только достигнув своей квартиры и усевшись у камелька, он успокоился настолько, что смог восстановить в памяти и обдумать свое обескураживающее приключение. Самой малости, в сущности, достаточно, чтобы поколебать гордыню скептика и доказать власть над нами старых добрых законов природы.
Когда на следующее утро, за поздним завтраком, мистер Бартон обдумывал ночное происшествие — скорее критически, чем с суеверным страхом, ибо бодрящий дневной свет быстро вытесняет мрачные впечатления, — слуга положил на стол перед ним письмо, только что принесенное почтальоном.
В надписи на конверте не обнаружилось ничего примечательного, за исключением того, что почерк был Бартону неизвестен. Возможно, надпись была сделана измененным почерком: высокие буквы клонились влево. Несколько взвинтив себя всевозможными догадками, как часто бывает в подобных случаях, Бартон, прежде чем вскрыть печать, с минуту изучал адрес. Затем он вынул и прочел письмо, написанное той же рукой:
«Мистер Бартон, бывший капитан „Дельфина“, предупреждается об опасности. Он поступит мудро, если будет избегать ***-стрит. — Тут было названо место вчерашнего приключения. — Если он не прекратит ходить там, то быть беде — пусть запомнит это раз навсегда, ибо ему следует страшиться
Капитан Бартон читал и перечитывал это странное послание, изучал его то так, то этак, под разными углами, рассматривал бумагу, на которой оно было написано, и заново вглядывался в почерк. Ничего не добившись, он обратил внимание на печать. Это был просто кусок воска, на котором слабо виднелся случайный отпечаток пальца.
Ни малейшей зацепки, ничего, что могло привести хотя бы к догадке о происхождении письма. Казалось, цель автора — оказать услугу, и в то же время он объявлял себя тем, кого «следует страшиться». Все вместе — и письмо, и его автор, и истинные цели последнего — представляло собой неразрешимую головоломку, к тому же самым неприятным образом напоминавшую о событиях минувшей ночи.
Повинуясь какому-то чувству — возможно, гордости, — мистер Бартон даже своей нареченной невесте не обмолвился ни словом об описанных выше происшествиях. На первый взгляд пустячные, они оставили в душе капитана крайне неприятный осадок, и исповедоваться в том, что упомянутая молодая леди могла бы счесть свидетельством слабости, ему не хотелось. Письмо вполне могло оказаться всего лишь шуткой, а загадочные шаги — галлюцинацией или трюком. Но хотя Бартон и вознамерился отнестись ко всей этой истории как к чепухе, не стоящей внимания, подспудно его мучили сомнения и догадки, донимали смутные страхи. И, разумеется, Бартон долгое время избегал улицы, упомянутой в письме как место, где его поджидает беда.
В последующую неделю ничто не напомнило капитану Бартону о содержании воспроизведенного мною письма, и его тревоги постепенно изгладились из памяти.
Однажды вечером, когда названный промежуток времени уже истек, мистер Бартон возвращался из театра, расположенного на Кроу-стрит.[91] Усадив мисс Монтегю и леди Л. в их коляску, он немного поболтал с двумя-тремя знакомыми.
Расставшись с ними у колледжа, Бартон продолжил путь в одиночестве. Был уже час ночи, и улицы совершенно опустели. Пока приятели были рядом, он по временам с болезненным чувством улавливал звуки шагов, которые, казалось, следовали за ними по пятам.
Раз или два он беспокойно оборачивался, опасаясь вновь столкнуться с теми загадочными и неприятными явлениями, которые на прошлой неделе выбили его из колеи, и очень надеясь обнаружить какую-нибудь естественную причину непонятных звуков. Но улица была пуста — вокруг ни души.
Продолжая путь домой в одиночестве, капитан Бартон по-настоящему испугался, когда яснее, чем прежде, уловил хорошо знакомые звуки, от которых его теперь бросало в дрожь.
Чужие шаги, стихая и возобновляясь одновременно с его собственными, сопровождали Бартона вдоль глухой стены, окружавшей парк при колледже. Поступь невидимки была, как и прежде, неровной: то медлила, то, на протяжении двух десятков ярдов, ускорялась почти до бега. Снова и снова Бартон оборачивался, поминутно бросал украдкой взгляд через плечо, но никого не видел.
Неуловимый и незримый преследователь довел Бартона до белого каления; когда капитан наконец оказался дома, его нервы были так взвинчены, что ему не скоро удалось заснуть, и до самого рассвета он даже не ложился.
Разбудил его стук в дверь. Слуга протянул ему несколько писем, пришедших только что по почте. Одно из них мгновенно привлекло внимание Бартона: беглый взгляд на это письмо тут же стряхнул с него остатки сна. Он сразу узнал почерк и прочел следующее:
«Скрыться от меня, капитан Бартон, — все равно что убежать от собственной тени. Что бы ты ни делал, я буду являться каждый раз, когда вздумаю на тебя взглянуть, и ты тоже меня увидишь, прятаться я не собираюсь, и не думай. Отдыхай себе спокойно, капитан Бартон, ведь
Едва ли нужно говорить о том, с какими чувствами изучал Бартон это странное послание. Несколько дней всем было заметно, что вид у капитана отсутствующий и расстроенный, но о причине этого не догадывался никто.
По поводу призрачных шагов, следовавших за ним по пятам, еще можно было сомневаться, но письма не были иллюзией, а их приход уж очень странно совпал с появлением таинственных звуков.
Смутно, инстинктивно разум Бартона связал нынешние приключения с некоторыми страницами из прошлой жизни, теми самыми, о которых капитану очень не хотелось вспоминать.
Однако случилось так, что, помимо приближавшейся свадьбы, капитана Бартона занимали тогда — вероятно, к счастью для него — дела, связанные с важным и долговременным судебным процессом, который касался прав собственности. Процесс поглотил его внимание целиком, деловая суета и спешка рассеяли снедавшее Бартона уныние, и в короткий срок он вновь приободрился.
Тем не менее все это время Бартона продолжали снова и снова пугать уже знакомые звуки, которые слышались ему в уединенных местах как ночью, так и днем. На этот раз, однако, они были слабыми и отрывочными, и зачастую он с немалой радостью убеждался, что их вполне можно приписать разгоряченному воображению.
Однажды вечером Бартон направлялся к зданию палаты общин вместе со знакомым нам обоим членом парламента. Это был один из тех редких случаев, когда мне довелось общаться с капитаном Бартоном. Шагая рядом с ним, я заметил, что вид у него отсутствующий. Его замкнутость и молчаливость, казалось, свидетельствовали о том, что над ним тяготеет какая-то всепоглощающая забота.
Позже я узнал, что все это время он слышал за спиной знакомые шаги.
Однако больше такое не повторилось. Наваждению, уже измучившему Бартона, предстояло теперь перейти в новую, совершенно иную стадию.
Однажды вечером мне пришлось стать свидетелем первого из тех происшествий, которые впоследствии сыграли в судьбе Бартона роковую роль; но, если бы не дальнейшие события, я едва ли бы его запомнил.
В тот миг, когда мы входили в пассаж у Колледж-Грин,[92] какой-то человек (о котором я помню только, что он был невысок ростом, похож на иностранца и на нем была дорожная меховая шапка) резко, по-видимому в крайнем возбуждении, устремился прямо на нас, быстро и яростно бормоча что-то себе под нос.
Этот престранный субъект, приблизившись вплотную к Бартону, который шел впереди всех (нас было трое), остановился и несколько мгновений сверлил его угрожающим, исполненным бешеной злобы взглядом; затем отвернулся, начал удаляться той же странной походкой и исчез в боковой галерее. Хорошо помню, что внешность и поведение этого человека немало меня поразили: от него исходило смутное, но непреодолимое ощущение опасности. Подобного я не испытывал ни разу в присутствии человеческого существа. Происшествие, однако, ничуть не вывело меня из равновесия — ничего страшного, просто попалось на глаза на редкость злобное, почти безумное лицо.
Крайне удивила меня при этом реакция капитана Бартона. Я знал его как человека храброго, в минуту истинной опасности всегда державшегося со спокойным достоинством. Тем более странным показалось мне тогда его поведение. Когда незнакомец приблизился, Бартон отступил на шаг или два и молча схватился за мою руку, видимо не помня себя от ужаса. Потом, когда коротышка, грубо оттолкнув меня, исчез, Бартон сделал несколько шагов ему вслед, остановился в растерянности и опустился на скамью. Ни разу мне не доводилось видеть лицо бледнее и изможденней.
— Боже мой, Бартон, что с вами? — спросил наш спутник, встревоженный его видом. — Вы ушиблись или, может быть, нездоровы? Что стряслось?
— Что он сказал? О чем он, я не расслышал? — спрашивал Бартон, не обращая ни малейшего внимания на слова ***.
— Ерунда! — отвечал тот, крайне изумленный. — Кого это интересует? Вы нездоровы, Бартон, решительно нездоровы! Позвольте я возьму для вас экипаж.
— Нездоров? Да нет, я здоров, — сказал Бартон, с явным усилием стараясь взять себя в руки, — но, говоря по правде, устал. Немного перетрудился, да и перенервничал. Я был, знаете ли, в суде лорда-канцлера. Когда процесс подходит к концу, всегда волнуешься. Мне весь вечер было не по себе, а сейчас мне уже лучше. Ну, пойдемте же, пойдемте!
— Нет-нет. Послушайте меня, Бартон, отправляйтесь домой: вам необходимо отдохнуть, у вас совершенно больной вид. Я настаиваю, чтобы вы разрешили мне проводить вас домой, — говорил приятель капитана.
Я присоединился к уговорам, тем более что Бартон явно был готов сдаться. Он расстался с нами, отклонив предложенную помощь. Я не настолько близко знал ***, чтобы обсуждать с ним происшедшее, но после обычного в таких случаях обмена сочувственными замечаниями понял: сказанное Бартоном не убедило его точно так же, как и меня, и мы оба подозревали, что для загадочного поведения нашего приятеля имелись какие-то тайные причины.
На следующий день я зашел к Бартону справиться о его здоровье и узнал от слуги, что, вернувшись накануне вечером домой, хозяин не покидал своей комнаты, однако он испытывает всего лишь легкое недомогание и надеется, что через несколько дней будет опять на ногах. В тот же вечер он послал за доктором Р., имевшим тогда большую практику в дублинском обществе, и у них состоялась, как говорят, весьма странная беседа.
Бартон рассказывал о своем недомогании равнодушно и отрывисто и казался, как ни странно, мало заинтересованным в лечении — во всяком случае, он дал понять, что существуют предметы, которые занимают его несравненно больше, чем теперешнее нездоровье. Он жаловался на возникавшее иногда учащенное сердцебиение и головную боль.
Доктор Р. спросил между прочим, не испытывает ли он почему-либо беспокойство или тревогу. На это Бартон быстро и не без раздражения дал отрицательный ответ. Доктор вслед за тем объявил, что ничего у него не находит, кроме легкого расстройства пищеварения, выписал соответствующий рецепт и уже собирался откланяться, когда Бартон, словно внезапно о чем-то вспомнив, удержал его:
— Извините, доктор, едва не забыл. Не разрешите ли задать вам пару вопросов, касающихся медицины? Возможно, вы сочтете их странными и бестолковыми, но речь идет о пари, так что вы, надеюсь, меня простите.
Врач выразил готовность удовлетворить его любопытство.
Бартон, по всей видимости, не знал, с чего начать расспросы, и с минуту молчал, затем подошел к книжному шкафу, вернулся на место, сел и произнес:
— Вопросы покажутся вам ребяческими, но ответ мне необходим, чтобы выиграть пари, поэтому я их и задаю. Прежде всего, меня интересует столбняк. Если у человека была эта болезнь и он, как представляется, от нее умер — во всяком случае, обычный, средней руки врач заявил, что он мертв, — то может ли такой человек в конечном счете оказаться живым?
Врач улыбнулся и покачал головой.
— Но ведь бывают и ошибки? — снова заговорил Бартон. — Что, если речь идет о невежественном шарлатане: не мог ли он ошибиться, приняв какое-либо свойственное этой болезни состояние за смерть?
— Кто хоть раз в жизни видел смерть, — ответил врач, — тот никогда не спутает ее со столбняком.
Несколько минут Бартон размышлял.
— Задам вам вопрос, возможно еще более наивный. Скажите, не бывает ли в иностранных госпиталях — скажем, в неаполитанских — беспорядка и путаницы, например ошибок при регистрации больных и прочее?
Доктор Р. признал свою некомпетентность в этом вопросе.
— Хорошо, доктор, тогда последнее. Вероятно, я вас насмешу, но, так или иначе, прошу ответить. Существует ли среди всех человеческих болезней такая, от которой человек уменьшается в росте и объеме — то есть остается в точности подобен сам себе, но в других пропорциях, с другим ростом и размерами;
Ответом были улыбка и самое решительное «нет».
— Тогда скажите, — проговорил Бартон отрывисто, — если у человека имеются причины опасаться, что на него нападет сумасшедший, разгуливающий на свободе, может ли он добиться ордера на задержание и арест этого сумасшедшего?
— Вопрос скорее по адвокатской части, чем по медицинской, — ответил доктор Р., — но, думаю, если обратиться к властям, дело нетрудно уладить законным порядком.
На этом врач распрощался, но в дверях холла вспомнил, что оставил наверху свою трость, и вернулся. Появление его привело к некоторой неловкости, потому что листок бумаги, в котором он узнал свой рецепт, медленно сгорал в камине, а Бартон сидел рядом, нахмурившийся и приунывший.
Доктор Р. был слишком тактичным человеком, чтобы заострять на этом внимание, но увиденное убедило его в одном: недуг гнездился не в теле капитана Бартона, а в душе.
Несколько дней спустя в дублинских газетах появилось следующее объявление:
«Если Сильвестр Йелланд, ранее служивший матросом на фрегате Его Величества „Дельфин“, или его ближайшие родственники обратятся к мистеру Хьюберту Смиту, поверенному, в его конторе на Дейм-стрит,[93] то они (или он) узнают нечто весьма для них (или для него) полезное. Встреча может состояться в любое время, вплоть до двенадцати часов ночи, — в случае, если заинтересованные стороны желают избежать любопытных глаз; при необходимости гарантируется строжайшая секретность всех переговоров».
Как я уже упоминал, «Дельфин» был тем самым судном, которым командовал капитан Бартон. Сопоставив этот факт с усилиями автора при помощи афиш и газет распространить свое необычное обращение как можно шире, доктор Р. предположил, что обеспокоенность Бартона каким-то образом связана с лицом, упомянутым в тексте, и что автор последнего не кто иной, как сам Бартон.
Нет нужды добавлять, что это было не более чем догадкой. Посредник сохранил в тайне все сведения, могущие пролить свет на то, кто является его нанимателем и какова его истинная цель.
Мистер Бартон, хотя и походил в последнее время на ипохондрика, был еще очень далек от того, чтобы подпасть под это определение. Веселым его характер, разумеется, трудно было назвать, но ровным — пожалуй. Унынию он не поддавался.
Соответственно, вскоре он обратился к своим прежним привычкам, и одним из первых признаков душевного подъема стало его появление на торжественном обеде франкмасонов,[94] ибо он принадлежал к этому достойному братству. Бартон, вначале мрачный и отрешенный, выпил много больше, чем обыкновенно — возможно, с целью разогнать собственные тревожные мысли, — и под влиянием хорошего вина и приятной компании постепенно сделался разговорчивым (чего с ним ранее не случалось), даже болтливым.
Непривычно возбужденный, он покинул общество приблизительно в половине одиннадцатого, и, так как праздничная атмосфера весьма располагает к галантности, ему в голову пришла мысль отправиться к леди Л. и провести остаток вечера с ней и со своей нареченной невестой.
И вот вскоре он оказался на ***-стрит и завел веселую беседу с обеими дамами. Не следует думать, что капитан Бартон преступил пределы, предписываемые благоразумием: выпил он ровно столько вина, чтобы дух возвеселился, но при этом не пошатнулся разум и не изменили хорошие манеры.
Испытывая чрезвычайный душевный подъем, Бартон совсем забыл или отбросил от себя смутные опасения, так долго над ним тяготевшие и до известной степени отдалившие его от общества. Но со временем искусственно возбужденная веселость пошла на убыль, и мучительные ощущения постепенно вернулись; Бартон сделался таким же рассеянным и встревоженным, как раньше.
Наконец он распрощался, мучимый предчувствием беды и перебирая в уме бессчетное множество смутных опасений. Остро ощущая их тяжесть, он, тем не менее, пытался заставить себя пренебречь ими или сделать вид, что пренебрегает.
Именно гордое сопротивление тому, что он считал слабостью, и подтолкнуло его в данном случае на путь, приведший к приключению, о котором я собираюсь вам поведать.
Мистер Бартон без труда мог бы нанять экипаж, но понял, что острое желание это сделать вызвано не чем иным, как суеверными страхами (так он предпочитал называть свои чувства).
Он мог бы избрать и другой путь домой (не тот, о котором говорилось в таинственном предостерегающем письме), но и от этой идеи отказался по той же причине; с упорством почти отчаянным Бартон вознамерился довести дело до кризиса (неважно, какого именно), если для давешних страхов имелось какое-либо реальное основание, если же нет, то получить удовлетворительные доказательства их иллюзорности; поэтому он избрал свой старый маршрут, как и в ту памятную ночь, когда началось странное наваждение. По правде говоря, даже штурман, впервые ведущий судно под прицелом неприятельской батареи, не подвергает свою решимость столь суровому испытанию, какому подвергал себя капитан Бартон, когда ступил, сдерживая дрожь, на одинокую тропу, где (как он чувствовал, несмотря на все усилия сопротивлявшегося рассудка) затаилось какое-то злобное, враждебное существо.
Он шел размеренно и быстро, ожидая вот-вот услышать странные шаги, но все было тихо и он уже начал успокаиваться. Три четверти пути были благополучно пройдены, а впереди виднелся длинный ряд мерцавших масляных фонарей, которые освещали оживленную улицу.
Чувство облегчения, однако, покинуло Бартона очень скоро: позади него, ярдах в ста, прозвучал выстрел из мушкета и у самой его головы просвистела пуля. Первым его побуждением было броситься назад и настичь убийцу, но, как мы уже говорили, по обе стороны улицы были заложены фундаменты будущих домов, а за ними простирались обширные пустыри, усеянные мусором и брошенными печами для обжига кирпичей; причем все вокруг уже затихло, словно ни единый звук и не встревожил эти уродливые и безлюдные места. Понятно, что в такой обстановке искать убийцу в одиночку, без помощи со стороны, было бесполезно — тем более в полной тишине, которую не нарушал даже стук удалявшихся шагов.
Капитан Бартон — возбужденный, что естественно для человека, на которого только что было совершено покушение и который едва избег смерти, — повернулся и, не переходя на бег, быстро зашагал вперед.
Он повернулся, как я уже сказал, несколько секунд помедлив, и уже пустился в поспешное отступление, но тут же внезапно наткнулся на знакомого маленького человечка в меховой шапке. Встреча продолжалась всего, лишь несколько мгновений. Коротышка шел той же неестественной походкой, что и раньше, с тем же выражением угрозы на лице, а когда поравнялся с Бартоном, тому послышался злобный шепот: «Жив, все еще жив!»
Душевное состояние мистера Бартона настолько отразилось на его здоровье и внешнем виде, что всем это бросалось в глаза.
По причинам, известным только ему самому, Бартон не предпринял никаких шагов, чтобы уведомить власти о едва не удавшемся покушении; напротив, он ревниво хранил его в тайне; лишь несколькими неделями позже, когда душевные муки заставили его наконец искать совета и помощи, он под строжайшим секретом доверился одному джентльмену.
Однако бедный Бартон, невзирая на хандру, вынужден был делать все, чтобы являть в свете лик человека довольного и счастливого, ибо ничто не могло оправдать в глазах общества отказа от тех приятных обязанностей, которые диктовались отношениями, связывавшими его и мисс Монтегю.
Бартон так ревниво хранил в тайне свои душевные муки и обстоятельства, их вызвавшие, что возникало подозрение: быть может, причина странного преследования ему известна и ее приходится скрывать.
Рассудок, погруженный, таким образом, в себя, терзаемый тревогой, не решавшийся довериться ни единой человеческой душе, день ото дня все более возбуждался и, разумеется, все более поддавался воздействию со стороны нервной системы. При этом Бартон все чаще оказывался лицом к лицу с тайными видениями, которые с самого начала обрели над ним страшную власть.
Как раз в то время Бартон нанес визит знаменитому тогда проповеднику, доктору *** (он был с ним немного знаком), и воспоследовала весьма необычная беседа.
Когда доложили о приходе Бартона, проповедник сидел в своем кабинете в колледже, окруженный богословскими трудами, и размышлял.
Манеры вошедшего свидетельствовали о растерянности и волнении. Это, а также бледное, изнуренное лицо посетителя навело ученого на грустную мысль: его гость недавно испытывал поистине жестокие муки, ведь что же еще могло вызвать перемены столь разительные — прямо сказать, пугающие.
После обычного обмена приветствиями и общими замечаниями капитан Бартон, заметив, вероятно, что его визит изумил хозяина (доктор не сумел это скрыть), прервал краткую паузу словами:
— Мой приход сюда может показаться странным, доктор, и, вероятно, едва ли оправданным, если учесть, как мало мы знакомы друг с другом. При обычных обстоятельствах я ни за что не осмелился бы вас побеспокоить. Не считайте мой визит праздным или бесцеремонным вторжением. Уверен, вы так не подумаете, когда узнаете, какие муки я терплю.
Доктор прервал его уверениями, каких требует в подобных случаях вежливость, а затем Бартон продолжил:
— Я намерен злоупотребить вашей снисходительностью, чтобы спросить у вас совета. Я говорю «снисходительность», но мог бы сказать больше: я вынужден взывать к вашей человечности, сочувствию, ибо я невыносимо страдал и страдаю.
— Дорогой сэр, — отозвался служитель церкви, — я воистину был бы глубоко удовлетворен, если бы мог утишить ваши духовные терзания, но…
— Я знаю, что вы собираетесь сказать, — быстро прервал его Бартон. — Я неверующий, а значит, не способен воспользоваться помощью церкви; но не считайте это само собой разумеющимся. Во всяком случае, из того, что у меня нет твердых религиозных убеждений, не стоит делать вывод, будто я не испытываю глубокого — очень глубокого — интереса к религии. События последних дней заставили меня обратиться к изучению вопросов, связанных с верой, так непредвзято и с таким открытым сердцем, как никогда ранее.
— Ваши трудности, я полагаю, связаны с доказательствами откровения, — подсказал священник.
— Нет, не совсем; собственно, как ни стыдно в этом признаваться, я не обдумал своих возражений настолько, чтобы связно их изложить, но… есть один предмет, к которому я питаю особый интерес.
Он снова примолк, и доктор попросил его продолжать.
— Дело вот в чем, — заговорил Бартон. — Сомневаясь относительно того, что принято называть откровением, я глубоко убежден в одном: помимо нашего мира существует мир духов, по большей части из милосердия от нас сокрытый, но он может приоткрыться, и временами, к нашему ужасу, так и происходит. Я уверен — я
Пока Бартон говорил, он впал в такое неистовство, что богослов был поражен, более того — испуган. Взволнованная порывистость речи, а главное, невыразимый ужас, запечатлевшийся в чертах Бартона, составляли резкий, болезненный контраст его обычному холодному и бесстрастному самообладанию.