— Но как же вы все это узнали?
— По расположению планет, разумеется, как делают цыгане, — откликнулся я, и мы распрощались на веселой ноте.
На следующее утро я отослал мистеру Дженнингсу его вожделенную книжицу, приложив к ней записку. Вернувшись домой вечером, я узнал, что мистер Дженнингс наведывался сюда в мое отсутствие и оставил свою визитную карточку. Он осведомлялся, дома ли я и когда меня можно застать.
Не намеревался ли он рассказать о том, что его беспокоит, и испросить моих медицинских услуг? Надеюсь, так оно и было. Я уже успел подобрать ключ к тайне его личности. Сведения, полученные мной от леди Мэри в тот вечер, немало этому поспособствовали. И мне очень хотелось услышать подтверждение своих догадок из уст самого мистера Дженнингса. Но как побудить его к откровенности, не выходя при этом из рамок приличия? Крайне сложно. Вероятно, он и сам подумывает о беседе по душам? Сделаю все, чтобы дать ему такую возможность, и для этого, дорогой мой Ван Лоо, я намерен нанести ему завтра визит. Это будет не более чем ответная любезность с моей стороны. Таким путем я надеюсь приблизиться к цели. Удастся мой замысел или нет, об этом я вас извещу.
Ну так вот, я побывал на Бланк-стрит. Из разговора в дверях со слугой я узнал, что мистер Дженнингс в настоящую минуту занят: беседует с неким священнослужителем из Кенлиса (прихода мистера Дженнингса). Чтобы сохранить за собой возможность явиться еще раз, я сказал, что зайду в другое время, и намеревался уже удалиться, когда слуга извинился и, окинув меня взглядом несколько более внимательным, чем пристало человеку его положения, спросил, не я ли доктор Хесселиус. Получив утвердительный ответ, слуга сказал: «Раз так, сэр, то не разрешите ли мне доложить об этом мистеру Дженнингсу, поскольку он, как мне известно, очень желает вас видеть?»
Слуга скоро вернулся и сообщил, что мистер Дженнингс просит меня подождать в его кабинете (который заменяет гостиную), где он через несколько минут ко мне присоединится.
Комната действительно заслуживала названия кабинета, даже более того — библиотеки. Высокий потолок, два высоких окна, пышные темные гардины. Помещение оказалось значительно обширней, чем можно было ожидать, и всюду, от пола до потолка, громоздились книги. Верхний ковер — а я, вступив на него, почувствовал, что под ним имеется еще один, а то и два, — турецкий. Ноги мои ступали совершенно беззвучно. Узкие окна из-за помещавшихся рядом книжных шкафов оказывались в глубоких нишах. А в целом комната, очень уютная, даже роскошная, выглядела мрачноватой. Добавьте сюда еще нерушимую тишину, и впечатление получится едва ли не тягостное. Впрочем, на мое тогдашнее расположение духа влияли, вероятно, еще и какие-то побочные факторы. Преподобный Дженнингс казался мне человеком необычным, и в этом на редкость безмолвном доме, на пороге абсолютно беззвучной комнаты, я был охвачен неким особым предчувствием. Полумрак, заполнившие все вокруг книги (кроме них на стенах висели только два узких зеркала) не располагали к бодрости.
В ожидании мистера Дженнингса я от нечего делать стал рассматривать книги на полках. Среди книг, стоявших корешками вверх на полу под полками, я неожиданно обнаружил полное издание «Arcana Caelestia»[81] Сведенборга. Это были очень красивые тома in folio[82] в аккуратных кожаных переплетах, приличествующих богословскому сочинению, с золочеными надписями и пунцовым обрезом. В нескольких имелись закладки. Один за другим я взгромоздил фолианты на стол и, открыв заложенные страницы, прочел высказывания на величавой латыни, которые были отмечены на полях карандашом. Некоторые из них, в переводе на английский, я привожу ниже.
«Когда открыто внутреннее око человека, око его души, тогда ему являются вещи, принадлежащие к иному миру, обычному зрению недоступные…
Мне дано было узреть внутренним оком потусторонний мир яснее, чем я вижу здешний. Это свидетельствует о том, что внешнее зрение происходит от внутреннего, а последнее, в свою очередь, от еще более глубокого, и так далее…
Каждого человека сопровождает не менее двух злых духов…
Духи зла и в речах проворны, но при этом язык их резок и суров. Однако не всем их речам присущи бойкость и напор: в некоторые из них порочные мысли вкраплены едва заметно.
Те злые духи, что сопутствуют человеку, суть выходцы из ада, однако в аду более не пребывают, но исторгнуты оттуда. Их место при этом между небесами и преисподней, и зовется оно миром духов. Духи, вселившиеся в человека, будучи в названном мире, от адских мук удалены, но разделяют все без изъятия помыслы и страсти человека, а следственно, и в наслаждениях с ним едины. Ввергнутые же снова в ад, они возвращаются к тому, чем были ранее…
Когда бы злым духам дано было постичь, что, связанные с человеком, они имеют при том отдельное от него существо, когда бы в их власти было перемещаться в его теле и проникать в его различные члены, то они бы измыслили тысячу способов повредить человеку, ибо в них живет лютая к нему ненависть…
И вот, зная, что я есть человек, облеченный телом, они не оставляли попыток сокрушить меня, и не только тело мое, а первее всего душу, ибо вовлечь в погибель человека ли, духа ли есть величайшая радость для посланцев ада, однако Господь неизменно оборонял меня. Узрите же, сколь опасно человеку иметь общение с духами, если не укрывает его твердыня веры…
Сопутствование человеку — старательнее всего хранимая от духов тайна; иначе, прознав об этом, они бы обратили к нему злонамеренные речи, желая погубить его…
Излюбленное услаждение адских сил — вредить человеку и увлекать его к вечной погибели».
Я обратил внимание на длинную запись в конце страницы, сделанную остро отточенным карандашом. Аккуратный почерк принадлежал мистеру Дженнингсу. Ожидая увидеть комментарии к тексту, я прочел несколько слов и остановился в удивлении, ибо обнаружил нечто совершенно иное. Записи начинались словами: «Deus misereatur mei» — «Господи, сжалься надо мной». Убедившись таким образом, что едва не вторгся в тайники чужой души, я отвел глаза, захлопнул книгу и поставил на прежнее место все тома, за исключением одного, заинтересовавшего меня, в который, как и пристало книжнику и отшельнику, ушел с головой, забыв даже думать об окружающем мире и о том, где сейчас нахожусь.
Я читал страницы, где речь идет об «олицетворениях» и «подобиях» (таковы термины, употребляемые Сведенборгом), и дошел до того места, где говорится, что злой дух глазам любого существа, ему не родственного, предстает, по закону подобия, в образе свирепого и ужасного зверя (fera), олицетворяющего те вожделения, которые ему присущи. Тема трактуется подробно, с описанием многих разновидностей этих зверей.
Я читал, водя краем пенала по строчке, и вдруг что-то заставило меня поднять глаза.
Прямо передо мной в одном из уже упомянутых зеркал отражалась высокая фигура моего друга, мистера Дженнингса, который, склонясь над моим плечом, углубился в чтение той же страницы, что и я. Лицо его, мрачное, искаженное волнением, трудно было узнать.
Я повернулся к нему и встал. Он тоже выпрямился и, с усилием изобразив улыбку, проговорил:
— Я вошел, поздоровался, но вас было не оторвать от книги, поэтому я не удержался от любопытства и позволил себе — боюсь, бесцеремонно — взглянуть, что вы читаете. Вам ведь довелось уже много ранее ознакомиться с трудами Сведенборга?
— Да, разумеется! Сведенборгу я обязан многим, следы его влияния вы обнаружите в той книжке о метафизической медицине, к которой вы проявили столь лестный для меня интерес.
Какие старания ни прилагал мой собеседник в попытках изобразить беззаботность, по его слегка порозовевшему лицу я понял, что он взволнован.
— Едва ли это мне по плечу, я ведь плохо знаю Сведенборга, — ответил он. — Эти тома я приобрел недели две назад. Как мне показалось — судя по той малости, что я успел прочесть, — они способны повергнуть в трепет человека, ведущего уединенную жизнь. Я не хочу сказать, что это произошло со мной, — добавил он с улыбкой. — Весьма признателен за книгу. Надеюсь, вы получили мою записку?
Я произнес все те фразы, какие диктовались вежливостью и скромностью.
— Еще ни одна книга не задевала меня за живое так, как эта, — продолжал Дженнингс. — Я заметил сразу: за ней стоит нечто большее, чем изложено на бумаге. Вы знакомы с доктором Харли? — спросил он внезапно.
(Между прочим замечу, что так звался один из наиболее выдающихся врачей, практиковавших в Англии. —
Я успел познакомиться с доктором Харли и, поскольку имел к нему рекомендательные письма, удостоился в высшей степени любезного приема. Кроме того, пока я был в Англии, он оказал мне немалые услуги.
— Большего дурня мне, пожалуй, встречать не доводилось, — отрезал мистер Дженнингс.
Впервые я слышал от него такое резкое высказывание, да еще по поводу столь уважаемой особы. Я слегка опешил.
— В самом деле? А в чем это проявляется?
— В профессиональной области.
Я улыбнулся.
— Я вот что имею в виду, — продолжал он. — Мне представляется, что он наполовину слеп. То есть половина того, что он видит, окутана тьмой, другая же ясна и до неправдоподобия прозрачна. И хуже всего то, что такое восприятие он культивирует в себе
— Буду счастлив, — заверил я.
— Весьма признателен. В Харли я разочаровался совершенно.
— Он склоняется в сторону материалистической школы, — заметил я.
— Материалист до мозга костей, — поправил меня Дженнингс. — И передать не могу, как раздражает такая позиция тех, кто мыслит глубже. Пожалуйста, не говорите никому из наших общих знакомых, что я захандрил. Я держу в тайне от всех, даже от леди Мэри, что обращался к доктору Харли, да и вообще к врачам. Так что прошу вас: ни слова об этом. В случае приближения приступа я напишу вам, если разрешите, а будучи в городе, обращусь напрямую.
В моей голове роились всевозможные догадки, и я невольно устремил на священника испытующий взгляд. Дженнингс на миг опустил глаза и произнес:
— Вы, без сомнения, раздумываете над вопросом, почему бы мне теперь же не сообщить вам, в чем дело, или строите гипотезы на этот счет. Можете ломать голову хоть до второго пришествия — это бесполезно.
Он покачал головой, и по его лицу солнечным лучиком мелькнула улыбка, но внезапно она скрылась за набежавшим на нее облаком, и мистер Дженнингс сквозь стиснутые зубы набрал в легкие воздух: так вдыхают люди, испытывающие сильную боль.
— Печально слышать, что вам приходится опасаться за свое здоровье; если понадобится помощь врача, обращайтесь ко мне в любую минуту. Излишне добавлять, что я не злоупотреблю вашим доверием.
Тут мистер Дженнингс перевел разговор на совершенно иные темы, и вскоре я довольно весело откланялся.
Хотя расстались мы на мажорной ноте, но ни он, ни я к веселью расположены не были. Пусть я врач и нервы мои закалены, но иногда бывает так, что выражение человеческого лица — этого зеркала души — выводит меня из равновесия. Взгляд мистера Дженнингса преследовал меня; он настолько потряс мое воображение, что пришлось отказаться от прежних планов на вечер и отправиться в оперу, дабы развеяться.
Дня два или три я не получал известий ни от Дженнингса, ни о нем, а затем мне вручили довольно бодрую, исполненную надежд записку. Там было сказано, что ему в последние дни стало значительно лучше — можно сказать, он совсем здоров, а потому намерен на месяц-другой вернуться в свой приход и посмотреть, что из этого получится. Он не устает благодарить небо за свое — как надеется — выздоровление.
Через день-другой я увиделся с леди Мэри, и она подтвердила то, о чем говорилось в записке. Леди Мэри сказала, что мистер Дженнингс в настоящее время находится в Уорикшире — вновь приступил к выполнению своих пасторских обязанностей в Кенлисе. Она добавила: «Я начинаю верить, что мистер Дженнингс абсолютно здоров, да и прежде не страдал ничем, кроме нервов и воображения. У нас у всех нервы не в порядке, но, думаю, от такого недуга есть средство: работа. К нему он и обратился. Не удивлюсь, если мы еще год его здесь не увидим».
И все же двумя днями позже я держал в руках письмо, посланное мистером Дженнингсом из его дома вблизи Пиккадилли:
«Дорогой сэр!
Я снова в Лондоне. Мои надежды обернулись ничем. Если буду в силах увидеться с Вами, то отправлю письмо с просьбой зайти ко мне. Теперь же я слишком плох — попросту не способен рассказать Вам все, что мне хотелось бы. Прошу, не упоминайте обо мне в разговорах с моими знакомыми. Я сейчас не в состоянии ни с кем видеться. А Вам я, с Божьей помощью, вскоре еще дам о себе знать. Пока что я собираюсь ненадолго съездить в Шропшир,[83] к родным. Храни Вас Господь! По возвращении надеюсь встретиться с Вами, и пусть встреча наша окажется более радостной, чем это письмо».
Неделей позже я наведался к леди Мэри. Лондонский сезон подошел к концу, поэтому все знакомые леди Мэри, по ее словам, уже разъехались, а она сама намеревалась со дня на день отправиться в Брайтон.[84] Леди Мэри сказала, что получила из Шропшира известие — от племянницы Дженнингса, Марты. Из письма она поняла только, что мистер Дженнингс чем-то обеспокоен и пребывает в подавленном настроении. Здоровые люди не принимают такие слова всерьез, но какие же муки таятся за ними иной раз!
В дальнейшем новостей о мистере Дженнингсе долго не поступало. Лишь на исходе пятой недели я получил от него письмо. Вот что там было сказано:
«Я жил за городом, сменил климат, обстановку, окружение — сменил все, кроме
Я позвал слугу и сказал, что собираюсь к мистеру Дженнингсу в тот же вечер.
Вечером, когда я по короткой сумрачной аллее из вязов подъезжал к старомодному кирпичному дому, затененному и почти совсем скрытому густой листвой, мне подумалось, что лучше бы мистер Дженнингс остановился в меблированных комнатах или в гостинице. Избрав это место, такое унылое и безмолвное, он поступил необдуманно. Дом, как я узнал, принадлежал мистеру Дженнингсу. Проведя день или два в городе, но решив почему-то, что оставаться там долее ему невмоготу, мистер Дженнингс прибыл сюда. Объяснялся этот переезд, вероятно, тем, что здесь он жил на всем готовом, был предоставлен сам себе и свободен от необходимости думать и принимать решения.
Солнце уже село, и с запада струился красноватый рассеянный свет, какой бывает только вечером, — зрелище, знакомое каждому. В холле было совсем темно, но в дальнюю гостиную, окна которой выходили на запад, проникал все тот же сумеречный свет.
Я сел и устремил взгляд в окно: деревья, в изобилии росшие окрест, были залиты медленно меркнувшим заревом, величественным и печальным. В углах комнаты уже сгустились тени; очертания предметов начали расплываться, сумрак постепенно проникал и в мое воображение, готовое к встрече с чем-то зловещим. Так я дожидался в одиночестве, пока не явился мистер Дженнингс. Открылась дверь передней комнаты, и, плохо различимая в красноватом вечернем освещении, показалась его высокая фигура. Он вошел неспешно, крадущимися шагами.
Мы обменялись рукопожатием, и Дженнингс уселся рядом со мной у окна, где было еще достаточно светло, чтобы видеть лица друг друга. Он тронул меня за рукав и, минуя околичности, сразу же приступил к рассказу.
Перед нами на западе слабо светился небосклон, величаво раскинулись безлюдные в те дни леса Ричмонда, а вокруг сгущался сумрак, и на неподвижном лице моего собеседника (оставаясь добрым и ласковым, оно все же изменилось: увидев его, вы сказали бы, что это лицо страдальца) покоился случайный тусклый отблеск вечерней зари; бывает так, что это неяркое сияние внезапно выхватывает из тьмы какой-нибудь предмет и на его поверхности мгновение-другое пляшут неотчетливые светлые блики. Тишина не нарушалась ничем — ни дальним громыханием экипажа, ни лаем собаки. Внутри дома также царило безмолвие — уныние холостяцкого жилища, которое посетила болезнь.
Вглядываясь в это искаженное мукой лицо, странно рдевшее на фоне темноты и похожее на портрет кисти Схалкена,[86] я догадывался, какого рода историю мне предстоит услышать, но о конкретных подробностях не имел ни малейшего представления.
— Началось это, — произнес мистер Дженнингс, — пятнадцатого октября, тому назад три года, одиннадцать недель и два дня. Я веду точный счет, ибо каждый новый день приносит новую муку. Если вы заметите, что я упустил в своем рассказе какую-нибудь существенную подробность, скажите об этом сразу… Года четыре назад я приступил к работе, ради которой мне пришлось очень много читать и размышлять. Посвящена она была религиозной метафизике древних.
— Как же, — вставил я, — религия просвещенного, философствующего язычества, не имеющая ничего общего с идолопоклонством. Широкое и весьма интересное поле для исследований.
— Да, но опасное для разума — я имею в виду разум христианина. Язычество — единая система, включающая в себя все аспекты мировосприятия. Языческая вера вовлекает в свой порочный круг и искусство, в котором как стиль, так и предмет представляют собой не что иное, как коварное, погибельное прельщение. Господи, помилуй!
Я писал и писал, я засиживался за этим занятием допоздна. Я обдумывал тему своей работы везде и всюду, куда бы ни занесли меня ноги; я пропитался ею до мозга костей. Вспомните материальную культуру язычества: в ней всегда в той или иной степени присутствует красота. Язычество восторгает и увлекает; оно заставило меня забыть об осторожности. — Он тяжко вздохнул. — Я полагаю, каждый ученый, пишущий серьезное исследование, работает, как выразился один мой приятель,
Я свел знакомство с владельцем нескольких редких старинных книг, изданных в Германии на средневековой латыни, и почитал себя счастливчиком оттого, что могу подержать их в руках. Мой благодетель жил в Сити, в отдаленном квартале. Однажды я засиделся у него дольше обычного. Выйдя на улицу и не увидев поблизости ни одного кеба, я поддался искушению сесть в омнибус, который ходил вблизи моего дома. Когда омнибус достиг одного старого здания (вы, возможно, обратили на него внимание, там по обе стороны двери растут по четыре тополя), было уже темно — темнее, чем сейчас. Со мной вместе вошел единственный, за исключением меня самого, пассажир. Мы поехали быстрей. Были сумерки. Я удобно устроился в уголке у двери и предался приятным раздумьям.
Внутри омнибуса было почти совсем темно. В углу напротив, в передней части салона, я заметил два кругляшка, светившихся красноватым отраженным (как мне показалось) светом. Расстояние между ними составляло около двух дюймов. Они напоминали две медные пуговички, какие нашивают на свои кители яхтсмены. Я принялся лениво размышлять об этой, как я полагал, безделице. Из какого источника струится этот густо-красный, хотя и неяркий, свет и в чем он отражается: в стеклянных бусинах, пуговичках, безделушке? Омнибус все ехал, слегка погромыхивая, до моего дома оставалось около мили. Я еще не разрешил загадку, и вскоре мне показалось, что она труднее, чем я думал вначале, так как две светящиеся точки, внезапно дернувшись, переместились ближе к полу, оставаясь по-прежнему на одной высоте, да и расстояние между ними не изменилось. Потом они вдруг взлетели до уровня моего сиденья и исчезли из виду.
Тут любопытство разобрало меня по-настоящему, но не успел я поразмыслить, как снова увидел два тусклых огонька, и опять у самого пола. Вновь они исчезли и затем появились в том же углу, что и прежде.
Не сводя глаз с этих крохотных красных кружков, я стал потихоньку продвигаться к ним поближе.
В омнибусе было слишком мало света. Я склонился вперед, пытаясь разглядеть, что же это за огоньки. Притом и светящиеся пятнышки чуть придвинулись ко мне. Я начал различать очертания какого-то темного предмета и вскоре разглядел достаточно ясно, что это небольшая черная обезьянка, которая тянула мордочку мне навстречу. Заинтересовавшие меня кружки оказались ее глазами, и мне почудилось, что она скалит зубы.
Я отпрянул, опасаясь, что обезьяна прыгнет на меня. Оставалось предположить, что кто-то из пассажиров по рассеянности забыл здесь этого уродца. Желая разведать, как настроено животное, но не решаясь воспользоваться для этого своей пятерней, я осторожно ткнул зверя зонтиком. Обезьяна не шевельнулась, а зонтик прошел
Я бессилен дать вам понятие о том ужасе, какой тогда испытал. Убедившись, что передо мной иллюзия (как я тогда решил) и мне нельзя уже доверять своим собственным глазам, я был испуган настолько, что несколько мгновений не мог отвести взгляд от глаз зверя. Я все смотрел, а животное немного отскочило и забилось в угол. В панике, сам не помню каким образом, я очутился у двери и, высунув голову наружу, принялся глотать воздух. Глядя на стоявшие вдоль дороги деревья и фонари, я с радостью убедился, что реальность все еще существует.
Я остановил омнибус и вышел. Когда я расплачивался, кондуктор окинул меня пристальным взглядом. Надо полагать, он усмотрел нечто необычное в моей внешности и манере держаться, и это неудивительно: ни разу в жизни я не чувствовал себя столь странно.
Когда омнибус укатил, я очутился на дороге один и принялся внимательно осматриваться, опасаясь, что обезьяна последовала за мной. К своему несказанному облегчению, я ее не обнаружил. Не могу вам передать, какое потрясение я в тот день испытал и как возблагодарил небеса, когда решил, что избавился от призрака.
Я вышел из омнибуса слишком рано: до дома оставалось еще два-три сотни шагов. Вдоль пешеходной дорожки тянется кирпичная стена, за стеной — изгородь из тиса или другого темного вечнозеленого растения, а еще дальше выстроились в ряд красивые деревья — вы их, вероятно, заметили, когда добирались сюда.
Кирпичная стена доходит мне до плеча. Случайно подняв глаза, я обнаружил обезьяну, которая на четвереньках ковыляла или кралась по стене, не отставая от меня ни на шаг. Я застыл на месте, охваченный ужасом и отвращением. Она тоже остановилась и села, положив свои длинные лапы на колени и сверля меня взглядом. Видны были только ее очертания: тьма скрадывала детали, но, чтобы стало заметным необычное свечение обезьяньих глаз, черный фон все же не был достаточно густым. Однако я различал эти неяркие красные огоньки. Обезьяна не скалила зубы, не проявляла никаких признаков раздражения; вид у нее был угрюмый и вялый, и она не спускала с меня глаз.
Я отпрянул и оказался на середине дороги. Это движение было невольным. Я стоял там и смотрел на обезьяну. Она сидела неподвижно.
Инстинкт подталкивал меня сделать хоть что-нибудь. Я развернулся и быстро пошел в сторону города, краем глаза следя за животным. Оно поспешило за мной.
Там, где у поворота дороги стена кончается, обезьяна спрыгнула на землю, двумя прыжками догнала меня и по-прежнему держалась ко мне вплотную, как привязанная, хотя я и прибавил шагу. Она жалась к моей левой ноге, и мне казалось, что я вот-вот на нее наступлю.
На дороге было пусто и тихо, тьма сгущалась с каждой минутой. Испуганный и растерянный, я остановился и повернулся кругом, в сторону дома. Пока я стоял неподвижно, обезьяна отдалилась ярдов на пять-шесть и, не сходя с места, наблюдала за мной.
Не подумайте, что я воспринимал происходящее хладнокровно. Мне, как и всем прочим, приходилось, конечно, читать о «фантомных иллюзиях», как окрестили это явление ваши коллеги-врачи. Я понял, с чем имею дело, и осознал, что случилась беда.
Подобного рода болезни, как пишут специалисты, бывают кратковременными, но могут принять и затяжной характер. Я читал о случаях, когда видение, вначале безобидное, постепенно превращалось в столь ужасное, что нервы жертвы не выдерживали. Стоя на дороге в полном одиночестве (если не считать моего хвостатого спутника) я вновь и вновь успокаивал себя словами: «То, что ты видишь, вызвано болезнью, самым обычным заболеванием, вроде оспы или невралгии. Так утверждают все медики, а философы подкрепляют их суждение доказательствами. Не будь глупцом. Ты ложился спать под утро, пищеварение у тебя вконец расстроено. Вылечишь свою нервную диспепсию,[87] и, с Божьей помощью, все встанет на свои места». Верил ли я тому, что говорил? Ни единому слову, подобно всем другим несчастным, попавшим до меня в те же адские сети. Я напускал на себя ложную храбрость, наперекор тому, что чувствовал, более того — знал.
Я пустился в обратный путь. Пройти предстояло всего лишь несколько сот ярдов. Я принудил себя смириться со своим несчастьем, но оправиться от потрясения не сумел.
Ночь я решил провести дома. Зверь наступал мне на пятки, и мне припомнилось, как ведет себя уставшая лошадь или собака, когда ее тянет домой.
Пойти в город я побоялся. Я опасался встретить знакомых, так как понимал, что мне не скрыть своего волнения. Кроме того, отправиться сейчас куда-нибудь развлекаться или бродить, пока не доведу себя до изнеможения, значило чересчур круто изменить свои привычки. Обезьяна выждала у двери, пока я не поднялся по ступенькам, а когда открылась дверь, вошла следом за мной.
В тот вечер я не пил чаю. Я заменил его сигарами и бренди, разведенным водой. Замысел мой заключался в том, чтобы попытаться воздействовать на свой организм путем отказа от привычек, а именно: некоторое время пожить ощущениями и поменьше рассуждать. Я поднялся сюда, в гостиную. Сел там же, где сижу сейчас. Обезьяна взобралась на столик, стоявший тогда вон там. Вид у нее был пришибленный и вялый. Я не знал, чего ожидать, и потому глядел на нее неотрывно. Она тоже смотрела на меня. Я различал блеск ее полуприкрытых глаз. Она не спит никогда и вечно сверлит меня взглядом. Так бывает всюду и всегда.
Остаток того вечера я не стану живописать в подробностях. Расскажу-ка лучше о том, как прошел весь первый год. Ведь протекал он довольно однообразно. Опишу, как выглядит обезьяна при дневном свете. Какие странности мне доводится наблюдать ночью, я поведаю позже. Это некрупная обезьянка, черная с головы до пят. Обращает на себя внимание лишь одно: сквозящая в ее облике злобность, поистине безграничная. В тот год она выглядела слабой и больной. Но под покровом хмурой апатии всегда проступала неослабевающая враждебность. Все это время обезьяна держалась так, будто поставила себе целью наблюдать, но в то же время причинять как можно меньше беспокойства. Она не сводила с меня глаз и была рядом постоянно, при свете и в темноте, днем и ночью. Избавлял меня от нее только сон, а ещё, случалось, она исчезала на несколько недель подряд, непонятно почему.
В потемках она видна не хуже, чем днем. Я говорю не только о глазах. Ее окружает ореол, напоминающий свечение тлеющих угольков. Он следует за ней неизменно.
Ее временному исчезновению предшествуют каждый раз одинаковые обстоятельства. Происходит это всегда ночью, в темноте. Обезьяна проявляет сперва признаки беспокойства, затем — ярости; она наступает на меня со сжатыми кулаками, гримасничая и трясясь, вслед за тем в камине появляется пламя. Я никогда не развожу огня в камине: мне не заснуть, если в спальне топится камин. Обезьяна, дрожа от ярости, подбирается все ближе к огню. Ее бешенство достигает, наконец, предела, и тогда она прыгает в камин и исчезает в каминной трубе.
Когда описанная сцена разыгралась в первый раз, я решил, что наступило избавление. Я почувствовал себя другим человеком. Прошел день, ночь — обезьяна не возвращалась. Неделя блаженства, другая, третья. Я не уставал благодарить небеса. Миновал месяц свободы, и внезапно обезьяна вернулась.
Обезьяна вновь стала моим спутником, и злоба ее, дотоле дремавшая, пробудилась. Во всем прочем обезьяна оставалась прежней. Непривычная агрессивность проявляла себя вначале в движениях и облике зверя, а затем нашла себе новый выход.
Первое время, знаете ли, бросались в глаза только возросшая живость и угрожающий вид обезьяны, словно в ней все время зрел какой-то людоедский замысел. И она по-прежнему не спускала с меня глаз.
— А где она сейчас? — спросил я.
— Сейчас ее нет, — отвечал мой собеседник, — она отсутствует уже ровно две недели и один день. Временами я не вижу ее месяца по два, однажды даже три.