Я вмешиваюсь в эти семейные счеты, чтобы перевести разговор на общую почву. Начинаю расспрашивать Лактиона о рабочем бюджете — в его расходной части, главным образом. Конечно, ни Лактиону, ни кому либо из его артели никогда не приходило в голову не то, что предварительную роспись составить, но даже «в уме прикинуть», на какую сумму в день изнашивается одежды, обуви, на сколько съедается, сколько сгорает в печке, в лампе, сколько идет на отдохновение души и развлечения, на религиозные потребности и т. п. И когда я предложил вычислить совместно, хотя бы в приблизительных цифрах, сперва смеялись и относились явно не серьезным образом.
— Да ведь это как… рази укинешь… Когда сколько есть, на все и живем…
— Вон Матвея хоть взять: он с весны рублей 70 заработал… Ну, 20, может, на одежу издержал, а 50 пропил…
— Матвею нельзя не пить, — такая точка… Жена с другом в Ростов уехала, а он вот остался — ни женатый, ни холостой…
— Есть о чем толковать! Жен на улице, сколько угодно… Пятачок — пучок, гривенник — десяток…
— К ним, брат, тоже с пустым-то карманом не дюже близко подойдешь, а приди при деньгах…
— Ну, много ли…
— Много? Как ни оборачивай, а меньше полтины не укроешь…
— За один удар? Дорого… Это по городскому…
Но постепенно от легкомысленной темы разговор подходит все-таки к интересующему меня вопросу — к приблизительному определению годового бюджета местной рабочей семьи. Мало-по-малу заинтересовались все, втянулись в беседу, начали вычислять, спорить, уличать друг друга в непроизводительных, неразумных тратах, отвлекались в сторону, бранились, и нелегко было держать прения ближе к главной теме.
— Хлеба? — говорил с азартом Лактион: — да рабочему человеку, ежели как следует кормиться, на месяц полтора пуда беспременно! А хлеб сейчас рупь семь гривен…
— Полтора много… полтора на круг в семье не выйдет, — говорит Аким Железников, по прозванью Маметкул, — казак с лицом татарского типа: — много полтора… У меня вот жена… и двое детей, конечно… одному четвертый год, а другому два… Так нам 2½ пуда на месяц хватает…
— За то-то она у тебя и поджарена, жена-то, — замечает Лактион.
— Нездорова.
— Корми лучше, вот и здорова будет…
— Так если же она хлеба не ест… Плохо ест хлеб, — доктора сознают что-то навроде чахотки…
Маметкул говорит об этом как бы мимоходом, равнодушным тоном делового человека.
— Дети — тоже не проестные… Так, абы чего, похватают, — зелени, например… теперь вот арбуз пошел, — арбуза… а хлеба мало им требуется…
После обстоятельного обсуждения мы кладем все-таки по 1½ пуда на человека в месяц, но цену берем среднюю — 1 руб. 20 коп. Выходит по 6 коп. в день на человека. Продолжительные прения вызывает вопрос о расходе на приварок, чай и сахар. Большинство склонно было к возможному преуменьшению и клало ежедневную сумму на эту статью — 10 коп. Лактион и Антон Ремезов, так называемый «японский победитель» (он участвовал в минувшей войне) налегали на повышение до 15 копеек.
— Гривенник это уж худо-бедно… А ежели мяса когда купить…
— А может, и лампасе к чаю? — иронически замечает Матвей: — мяса! хорош и так… Вон арбузы пошли, ешь арбузы…
— Да ведь он и арбуз-то три копейки тоже, а им одним сыт не будешь… А мясо, по крайней мере, сытная вещь…
— Живот заболит с него… 12 копеек за фунтик — баранина…
— А я вот узаконил по воскресеньям на рынке голову брать. И цена небольшая — гривенник, и целый день сыт со всем семейством… Ей ежели ума дать, как следует, — то это такое кушанье… Только надо знать, как обварить, как приготовить…
Мы все-таки решили исключить мясо, даже в самой дешевой и выгодной его части, из списка предметов рабочего питания, признали его излишней роскошью. И остановились на гривеннике, как на достаточной сумме ежедневного расхода на человека на чай, сахар и приварок. Перешли к вопросу об обуви. Здесь цены были известные, давно установленные, — и мы вычислили легко ежедневный расход на обувь — 3½ копейки. Лактион и тут обнаружил тенденцию преувеличивать, но, как водится, был опровергнут.
— Мне одни чирики на лето! — говорил Матвей, более всех склонный к самоограничению в расходах на предметы первой необходимости.
— Одних не хватит, — возражает «лобовой» Филипп: — две пары, как ни верти, а надо…
— Да вы товар какой берете? Редкий!..
— Это — редкий? — говорит обиженно Филипп Лактионов, поднимая ногу в заплатанном штиблете: — толщина — мое почтение. Четыре рубля, а года не ношу…
Согласились все-таки на одной паре чириков — два с полтиной, паре сапог — семь рублей и паре валенок — пять с полтиной… И перешли к белью и прочей одежде. Опять первым высказался ограничивший свои потребности до minimum’а Матвей:
— Рубах с подштанниками две пары достаточно… Кладите две!
— Две мало! Не хватит! — послышались возражения со всех сторон: — три, по крайней мере!..
— Я — две пары… — стоит на своей позиции Матвей: — не то я не дюже потлив, что ль…
— Не дюже хлопотлив, — это вернее, — замечает кровельщик Герасим: — а кабы было у тебя побольше детишек, так засуетился бы, небось… Там зацепил, в другом месте дернул, — поглядел бы тогда, как две пары хватает! Мы вот как родили их одиннадцать штук, так вот как потеем!.. не то — две пары, и четыре истаскаешь!..
— Да уж три-то пары класть надо!..
— Обязательно!
Вычисляем стоимость рубахи — пять аршин по 15 копеек — и исподников — четыре аршина по 12 копеек. Филипп Лактионов настаивает на необходимости более доброкачественного, следовательно, и более дорогого материала. Копеек по 18, например. Ему сердито возражают:
— Жирно будет! Господин какой…
Я вспомнил по этому поводу апелляционную жалобу нашего содержателя общественной бани Данила Шевцова на решение станичного суда, который присудил с него один рубль за пропавшие у какого-то посетителя бани исподники.
— «Станичный суд не соображаясь с существом дела и ценой иска», — писал в своей жалобе недовольный Шевцов: — «на голословных данных присудил с меня в пользу Евгения Мишаткина за подштаники 1 рубль. Да есть ли хотя у одного станичного судьи подштаники в 1 рубль?»…
По этому или по другим мотивам, но знаю, что жалоба областным правлением была уважена и решение суда было отменено…
И так мы осветили светом цифры почти все стороны бытия Лактиона и его артели, начиная с вопросов питания и кончая предметами, касающимися потребностей души (20 коп. в год на церковные свечи, 60 коп. притчу за рождественский и пасхальный визит и т. п.). Во всех отчислениях наблюдали строжайшую экономию и, по-видимому, не погрешали против действительного положения вещей. На пиджачную пару, например, мы клали 7 руб., а Маметкул показал нам «визитку», которую он выписал вместе с брюками за три рубля с копейками, по какому-то газетному объявлению.
— Что же долго носил?
— С неделю, не больше. Материал до того редкий, хоть глядись в него… На одну неделю…
Наиболее трудным для учета оказался расход на удовольствия, на напитки, главным образом; Матвей определил сумму, потребную ему на водку, в 200 рублей.
— Много! — заметил я с некоторым сомнением.
— По моему характеру — не много! У меня такой характер: одну выпил, давай другую! А там третью… А потом уже: «давай, Никитич, целковый»…
Я рассказал, как борются с алкоголизмом в Швеции. Выслушали внимательно. Помолчали. Потом Матвей тоном уверенной безнадежности сказал:
— Ну, в Швеции — там народ… шведский… А русскому народу иначе нельзя. Только и есть, что выпьешь… вот станешь и богатый, и сильный, и друзей много…
— Особенно как у тебя в кармане есть, — вздохнул Лактион.
— А потом как?
— Ну, потом, точно, — тоска. Сердце тоскует… До того тоскует сердце, как все равно потерял что или душу загубил…
— Значит, не надо пить…
— Да куда же деться-то? Дома — баба грызет, шею переела: то там не хватает, то другое надо… На улицу выйдешь когда в праздник, — прислоняйся к орлятникам или к картам, а я этого не уважаю… Праздник-то придет, его и не знаешь, куда деть… Спишь-спишь…
— Можно бы книгу почитать хорошую, газету… Поговорить с кем по душам…
— Вот и самый разговор в человеке, когда выпьет, — замечает Матвей: — а за книжки у нас строго… Вон в Михайловке моего свояка за книжки-то посадили, теперь судить будут… Две ли, три ли книжки нашли… Да дабы уж читал, а то курил[7]. У него их много было, все искурил, а вот оставалось самый пустяк, — с обыском пришли…
Матвей рассказывает историю обыска: большая крестьянская семья, в которой уже третье поколение — двоюродные братья — были в юношеском возрасте; перессорились; один из мести и сообщил полиции о книжках; в результате — обыск, жандармское дознание и арест.
— По 129-й статье судить будут! — с гордостью сказал Матвей.
— А какие книжки? Заглавия не знаешь?
— Заглавие: «Капитализьма»… — сказал он неуверенно, вскинув глаза вверх: — книжки-то хорошие, да надо бы подальше их прятать… Их штук восемьдесят было у него, — все искурил. И сам курил, и люди курили. Конечно, язык-то у них
и раньше того шел, да молчали. А вот нашелся-таки злодей Иуда в своей же семье… Отец и со двора выгнал его, да что после время… без толку…
Поговорили о книжках, о газете. Газету хорошо бы читать, да мудрено собрать денег на нее. Во время войны выписывали в складчину «Военный Голос», всей улицей читали. Ныне уж этого нельзя: соберется где два-три человека, — уж стражник похаживает возле, прислушивается. Единственное место, где беспрепятственно собираются, тайный шинок Цукамихи… Но там мудрено воздержаться от выпивки.
— Ее ежели с умом пить, — ничего, много не пропьешь, — резонно рассуждает Лактион: — выпил одну-другую и — тпру!..
Третьего дня, к вечеру, собрался дождь, помешал работам. Я думал, что артель разойдется сейчас же по домам, — у всех были семьи. Нет. Собрались в неотделанном еще амбаре, курили, пели песни. Потом сложились по пятачку, и Афонька Беловой, самый молодой рабочий в артели, сбегал в монополию. На песни пришли с гумен Муравин, Иван Шорш. Не знаю, по скольку глотков из бутылки пришлось на каждого участника, но говор, смех, песни в амбаре стали громче, голоса звучали весельем и беззаботностью, временами слышался даже неистовый топот и дробный стук, — значит, танцевали на несбитом полу амбара. Иван Шорш неожиданным для меня, сильным, разливистым голосом заводил песни, и было диковинно, что голос этот принадлежал отощалому человеку, обычно понурому, вздыхающему, согбенному нуждой. Что-то весело выкривал в такт песне Лактион. Шумно толклись и жужжали помолодевшие голоса. До полночи из амбара неумолчно неслись раскаты веселого смеха, пения, громкого говора, толчея весело возбужденных голосов…
Слушал я ее издали, — несомненное веселье, беззаботное и увлекательное, звучало в ней, — слушал и представлял себе этих людей, перед которыми теперь каждый день должен был вставать вопрос: чем будем и будем ли обедать завтра? — каждый день нес боязливую и гнетущую мысль о бесконечной цепи всяческих недохваток, о неизбежном надвигании голода и холода… Слушал я и спрашивал себя, откуда этот неиссякаемый запас способности весело, бездумно, беззлобно воспринимать жизнь, предавая забвению ее обрыдлые и удручающие подробности? Неужели только от одного-двух глотков из бутылки-краснологовки?..
III
Как ни осторожны мы были в своих вычислениях, как тщательно ни урезывали расходные статьи, в итоге, даже выкинув расход на спиртные напитки, мы получили сумму, придавившую нас своей громадностью: 121 руб. 44 коп. годового расхода на человека. Если не считать одинокого Матвея и двух Афонек, которые жили при отцах, у каждого из артели Лактиона была семья не менее четырех человек. Приходная статья у большинства была одна единственная — заработок. Получали у Лактиона помесячно от 10 до 12 руб. У Маметкула и у «японского победителя» Ремезова была еще земля — казачьи паи, дававшие им в год рублей 50 арендной платы. Из остальных один Лактион мог похвалиться земельным клочком в ¾ десятины.
Полученный итог привел нас в уныние. Как же быть, раз для семьи в четыре человека, у которой один лишь добытчик, а остальные едоки, — необходимо около 500 руб. в год, а весь заработок не достигает и 150?
— Как же вы изворачиваетесь?
Общее недоумение… В самом деле: как?
— Да вот… живем… По теплу-то ничего: и работы много, и шуб не надо… А вот зима страшит…
Помолчали, словно задумались о зимнем времени.
— Тем народам хорошо, где зима не бывает, — вздохнул Лактион.
— Там народ, гляди, вовсе ленивый? — спросил Герасим: — еды ему против нашего меньше требуется, дома’ — тоже малые…
— Наш народ крепше, — гордо сказал Лактион: — он вспомнит про зиму — а, мол, шубу надо, валенки надо. Он и хлопочет…
— А, небось, бедных и там много? — спросил «лобовой» Филипп.
— Сколько угодно.
— Диковинное дело!..
Опять долго молчали. Куда ни кинь, даже в благословенные теплые земли, где нет надобности хлопотать ни о шубе, ни о дровах, ни о валенках, — все-таки та же роковая неправда: бедные и богачи, угнетаемые и господа.
— Вот китайцы — уважительный народ, — сказал «японский победитель» Ремезов: — доверчивый народ… Живут бедно, а тихий народ. Наши к ним же пришли да над ними куражились…
— За то-то и поучили вас японцы, — заметил Филипп.
— Антон все-таки отрубил одному ногу, — засмеялся Маметкул: — спрашиваем его: а голову что же не рубил? — «Да головы не было»…
Добродушно посмеялись над «японским победителем». Но чувствовалось все-таки что-то грустное и щемящее в этом смехе, точно вспоминался великий позор, огромные жертвы, кровь и явное сознание безнадежности и бесплодности затрат народной энергии… Были надежды, — и нет ничего… Опять у наиболее счастливого — лишь ¾ десятины и ничего иного в перспективе.
— У меня племянник вернулся без руки с войны, — сказал Лактион: — а дома нет ничего и никому не нужен… Спрашивается: чем же ему правдаться?..
Никто не ответил. Вопрос был чисто риторический.
— А уж оно идет-идет да дойдет, — значительным голосом прибавил Лактион.
— Ничего не дойдет! — решительным тоном сказал Маметкул: — одного за другим на шворку перетаскают, вот и все. А энти дети будут прятаться, лишь бы их не заметили… Былое дело!..
— Как же быть-то?
— А так и будут, как были… Наш народ веревкой за шею привяжи, — и то не забунтует… Вот вопрос!..
Маметкул победоносно мотнул головой. Лактиону, видимо, хотелось возразить, но он был удручен этим уверенным тоном человека, который сам принимал когда-то участие сперва в черносотенных погромах, а потом — в военных беспорядках, и был судим военным судом. За Маметкулом числился авторитет испытанного человека. И Маметкул это чувствовал.
— Скорее бичевку на шею наденет народ, — повторил он: — чем станет на свою защиту. Это ведь нужно, чтобы все как один были…
— Да она доходит эта точка! — неуверенно сказал Лактион.
— Где? Разве народ уравняешь? Самые главные, какие кадило раздували, — те давно уже на шворке, а прочие все — в кусты… Послушаешь теперь: широкоперится иной на словах, а что толку?..
Маметкул безнадежно махнул рукой.
— Волнование, конечно идет в народе, — подумав, сказал он колеблющимся тоном.
— Идет! — уверенно подхватил Лактион.
— Но какое количество? Надысь Алешка Гулевой приходит пьяный: «Аким! бросаю жену и детей, иду к революционерам… До коих пор мы будем так страдать»? — Я говорю: «что ж мы с тобой двое сделаем, малым количеством? На это надо большое количество… Ты сам знаешь»… Он был, конечно, в минерах, бунтовали там… А Иван Мыльцын в Херсонском полку служил, усмирял его, Алешку… Так вот оно: нашего брата перемитусят да один на другого…
Наш разговор оканчивается на безнадежной ноте. Но я вижу по лицам принявшихся за работу плотников, что у каждого кроется где-то внутри упорное ожидание перемены, непотухающая искра упования на что-то туманное, смутное, неопределенное, но сулящее иные перспективы, более сносную жизнь, чем проклятая теснота, переживаемая теперь. Может быть, и раньше она была не легче, но почему-то особенно тяжко давит на плечи она теперь, после того, как пролетевшая над землей буря оголила от пугающих покровов то, что считалось свыше освященным и неприкосновенным, и приоткрыла давно в мечтах взлелеянную, обетованную даль…
Маметкул тешет дубовые столбы недалеко от меня и неторопливым голосом, спокойно и обстоятельно, рассказывает о своей службе в мобилизованном для охраны внутреннего порядка полку.
— Служба была добычная, нечего говорить…