Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Новым строем - Федор Дмитриевич Крюков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

НОВЫМ СТРОЕМ [1]

(июнь — сент. 1917)

I

Иной раз кажется, что уже давно где-то все это видел или слышал, в сонных грезах переживал, переболел сердцем, оплакивал и благословлял, встречал кликами приветствия и проклинал. И все то, что совершается вокруг, так именно и должно делаться, не иначе, потому что в учебнике Иловайского к сведению и руководству так было указано[2].

А иной раз глядишь: нет, это — наше, новое, оригинальное… Свои бытовые черты, самобытное творчество…

Оглядываешься… Да, свое. Плохонькое, но свое…

— Слово принадлежит гражданину Чикомасову…

— Я — урядник Слащевской станицы Перфил Чикомасов…

Провинциальный театр. На сцене, за длинным столом, — «граждане» в военных, судейских, учительских, инженерских тужурках, в пиджаках и сюртуках. Рядом — кафедра. За кафедрой — оратор в серой шинели, потный и малиновый от жары и очевидного смущения. В губернаторской ложе — архиерей в черном клобуке. Против него, в ложах направо, — богатая коллекция медных буддийских бурханов[3] — скуластые калмыцкие физиономии. Партер заполнен разношерстной публикой. Рядом с офицерами, людьми в сюртуках, пиджаках, иерейских рясах, в учительских, судейских, инженерских тужурках сидят бородатые люди в «потитухах» на вате, суконных чекменях, в бобриковых «дипломатах» и «теплушках», потные, изнывающие от истомы, удрученные…

Та публика, которая обычно посещает театральные представления, сейчас ютится на галерке.

Это — казачий съезд в Новочеркасске.

Жарко. Томительно. Делегаты в ватных теплушках, не привыкшие подолгу напрягать внимание, громко зевают, крестят рты, вздыхают рыдающим вздохом. Вправо от меня бородач с забинтованной шеей меланхолически посвистывает носом, уронив огненно-рыжую браду на грудь, — поза самого напряженного соображения… Беспокойный старичок с серебряными усами, налево, досадливо крякает и вздыхает. Идет доклад земельной комиссии. Догадываюсь, что его казацкому сердцу что-то не нравится. Можно сказать, никогда раньше такого беспокойства не было, как ныне, когда приходится толковать о положении казаков и неказаков, крестьян — местных и пришлых. Жили они себе на Дону, с казацкой точки зрения, как у Христа за пазухой, плодились, множились, наполняли широкие донские степи; населяли города, промышленные районы, торговали водкой, скупали овец и быков, рыбу и хлеб, шили фуражки, сапоги, лудили самовары, выходили на косовицу… И пока казаки несли службу на разных рубежах государства, этот «наплыв» до такой степени разросся, что сейчас на Дону казаков оказывается меньше, чем «Руси», и вся она претендует на земельку — не только частновладельческую, которая в большей части уже перешла в крестьянские руки, но и на казацкую, юртовую… Есть отчего беспокойно крякнуть и сжать кулак…

Думаю, что по этой именно причине старичок, мой сосед слева, сердито ерзает на стуле и вздыхает: досада казацкому сердцу…

Как бы отвечая моим мыслям, он наклоняется ко мне и, прикрывая рот ладонью, говорит гулким шепотом:

— Ну, не уедем отсюда, пока архирея не сковырнем!..

Я гляжу на него с недоумением: чтó ему архиерей и что архиерею он?

— Поляк (такой-сякой)… Семашкевич! А? Кабыть у нас своих природных архиреев нет, свово корня?..

Я слегка сконфужен: думал вот, что проникаю в душу своего сородича-станичника, был уверен, что она удручена надвигающимися перспективами необычайной сложности, озабочена новым общественным строительством, а оказывается, что в ней гвоздем сидит одна мысль, одна забота — кого бы «сковырнуть»? И в напряженных поисках за объектами ниспровержения мысль эта дошла до епархиального владыки…

«Сковырнуть» — этот модный мотив момента стал боевым кличем и любимым упражнением в самых глухих, в самых прежде смирных углах взбудораженного нашего отечества. Он пришел сюда со значительным опозданием и усвоен был не сразу — старая заячья психология была сильна еще в испытанных умах: «как бы по шапке не попало»… Но когда и газеты принесли весть о том, как сковыривают лиц, перед которыми прежде без шапок стаивали, — и солдаты, и казаки, пешей саранчой двинувшиеся в родные углы, с победоносным увлечением рассказали, как они сковыривали своих начальников, — начали «ковырять» и у нас. И сразу вошли во вкус. Сковырнули должностных лиц «старого строя», выбрали новых. Через неделю сковырнули и этих и снова выбирали. Работа занятная, веселая и нетрудная — артелью на одного… Увлекала и возбуждала жажду, как морская соленая влага: раз попил — потом уже трудно залить жар… И словно самый воздух был насыщен этим лозунгом: «сковырнуть»… В каждой вести из столиц слышался он, звучал с каждого серого листка-прокламации, в глухих углах именуемого «афишкой»…

Затаенный зуд ниспровержения, сковыривания, неудержимое желание «пхнуть» кого-нибудь было основным тоном и на съезде. Казалось бы, при массе сложных вопросов, требующих пристального внимания, вдумчивого обсуждения, при массе работы и ограниченности времени — некогда было думать о сковыривании. Но с первых же шагов съезд начал сковыривать. Сковырнул делегатов от местных — областных и окружных — учреждений, приглашенных на съезд циркулярной телеграммой войскового атамана, сковырнул по тому единственному основанию, что учреждения служили «старому режиму», сковырнул представителей от казачьего союза, от офицерского союза, от сословных групп. Стоило некоторым шустрым господам, стяжавшим популярность демагогическими речами, просто-напросто ткнуть пальцем — «это, мол, черносотенцы… уверяю вас, граждане!» — и граждане в бобриковых пиджаках, чекменях и теплушках гулким хором, как на станичном сборе, орали:

— Доло-ой!..

Сковыривали — без долгих размышлений.

Я опоздал к открытию съезда, но после слышал, что было бурно и был заряд — сковырнуть и Новочеркасский исполнительный комитет, объявивший себя областным комитетом, и войскового атамана, провозглашенного уже революцией.

Работа разрушения или даже простого «сковыриванья», особенно артельная, «кучей», — работа не головоломная, легкая, увлекательная — заразила слабые головы видимыми эффектами. Как-никак, а шум, гром, гам, безнаказанная кутерьма и веселый штурм власти в первый момент давали картину размаха, общественного подъема и пыла. Даже там, где неожиданные «герои», «борцы» были коротко знакомы — ибо и весь плацдарм гражданской борьбы без труда мог переплюнуть любой малец, игравший в лодыжки, — где с явной для всех очевидностью на гребень неожиданно взмывали или несомненные босяки, или вчерашние мазурики и полицейские, или просто озорные хамы, ничтожные, блудливые и трусливые, — и там сковыриванье облекалось в ризы революционного воодушевления и доныне сохранило вид и образ самодовлеющего действа на пользу «трудящихся»…

К слову сказать, и самые стихии как бы сговорились в этом году взбунтоваться, размахнуться на революционный манер и наполнили тихие степные станицы и глухие хуторские углы шумом и громом разрушения. Зима была суровая, многоснежная, весна — поздняя и дружная, снег сунулся разом. И наша речка Медведица, в обычное время такая тихая, лазоревая, с серебристыми песчаными косами, с зелеными омутами, перегороженная «запорами», осыхающая летом до того, что ребята с удочками, засучив штаны повыше колен, свободно перебродят через нее с косы на косу, — вдруг эта самая Медведица взбушевалась, свалила железнодорожный мост, затопила весь лес, луга, сады, левады, прибрежные станицы и хутора с амбарами и гумнами и через край залила тихую степь бедой и нежданной тревогой.

Не река, а море: из края в край — вода, зелено-золотистыми островками в ней — вербовые рощи и голый дубняк, сверкающая под солнцем зыбь и далеко-далеко, на самом горизонте, синие горы над Доном.

Ночью — шум разлива, смутный, широкий, несмолкающий. Это река навалила лесу на своем пути и теперь бушует, продолжая работу разрушения, у этой преграды.

Беспокойно и в воздухе. В теплых сумерках звенят птичьи крики и свисты. Зубчатой трелью дрожат в воздухе голоса жерлянов, и меланхолическим барабаном медлительно ухают какие-то басистые водяные жители. По зорям слышны далекие, серебром звенящие крики лебедей и диких гусей… После долгой немоты и оцепенения жизнь шумит, кипит, волнуется безудержным юным волнением.

Разлив широкий, величественный, небывалый. Скромная речка Медведица предстала перед изумленным взором ее исконного обитателя в невиданной красе, в неожиданной силе, в диковинном могуществе. Но сила — обидная, тупая, дикая, разрушительная. Ничего, кроме вреда и убытка… Унесла хлеб из амбаров, сено, солому с гумен, повалила ветхие избенки, опрокинула плетни и прясла, поломала сады, снесла сотни десятин лесу, выворотила ямы, испортила дороги, прорвала мельничные плотины, потопила гурты скота… И — главное — разобщила людей между собой, не оживила, не оплодотворила, а придавила жизнь, остановила созидательную работу, затруднила обычные, необходимые сношения…

А когда упал разлив — осталась та же мелкая, жалкая, заваленная песком речка, с размытыми берегами, голыми песчаными косами и островами, приютом куликов и трясогузок… Да прибавились горы песку на размытом, испорченном лугу.

Сколько-то песку, сору и обломков оставит в жизни тихих степных углов революция — угадать сейчас мудрено. Но, несомненно, оставит ямы, коловерти, изрытые дороги, разорванные плотины и развалины старинных, привычных учреждений. Разлив ее пришел сюда так же нежданно-негаданно, как и разлив речки Медведицы, ошеломил, озадачил, сбил с толку смирного, трудящегося, законопослушного жителя, а догадливых и шустрых молодцов взмыл на гребень зыби с одним-единственным лозунгом на устах: всё и всех сковырнуть!..

II

В моем родном углу — в Глазуновской станице — весть об отречении царя была принята спокойно. Не то чтобы это было равнодушие к судьбам родины, — а просто привычка принимать покорно к сведению или исполнению то, что укажут сверху, не входя в рассмотрение вопроса по существу. Были люди, которым весть о перевороте принесла радость. Были недоумевающие и спрашивающие: что же это — к лучшему будет, али как? Но были старички и старушки, которые и всплакнули, объятые тревогой: как же теперь без царя жить-то будем? что же это будет?

Однако в обычном, налаженном течении жизни ничто не изменилось: жили, работали, несли повинности, хлопотали и праздновали, молились, бранились, судились и мирились — так же, как и всегда. Пока не появился в станице солдат Клюев из интендантства и строго, как власть имеющий, не вопросил:

— Это почему у вас тишина-спокойствие? Почему нет исполнительного комитета?..

Тогда началась революция. Собралось у урядника Кудинова человек с десяток станичников, обсудили положение дел, для смелости распили несколько посудин «самогонки» и послали бывшего стражника, бежавшего со службы Ивана Шкуратова, звонить в набат. И когда на площадь сбежалось изрядное количество народу с ведрами и вилами — предполагали пожар, — урядник Кудинов, бывшие стражники Василий Донсков и Иван Шкуратов, урядник Мирошкин и еще человек пяток объявили себя исполнительным комитетом, а станичного атамана и других должностных лиц как слуг «старого режима» низвергнутыми. Были крики, требования арестовать «старое правительство», но не было определенных и солидных обвинений против него: атаман был человек уважительный, не обижал никого, жил в ладу со станицей. Урядник Кудинов придирался, правда:

— Почему затаил телеграмму?

— Какую телеграмму?

— О новом правительстве! Ты должен был ее вычесть на площади.

— Ее в церкви читали. И манифесты, и телеграммы…

— Прислужник старого правительства!..

Немножко больше досталось заседателю[4] — его должность была такая собачья, что приходилось ловить, пресекать и взыскивать. Егор Просвиров кричал:

— Ты зачем у меня водку отобрал? Я за нее деньги платил, а ты отобрал!

Павел Хорь наступал:

— Вентери мои отдай! Отдай вентери!..

Рыболовная эта снасть еще два года назад была конфискована у Хоря за ловлю рыбы в запретный период.

За вентери и Ергаков наседал на заседателя и угрожающе махал пальцем перед самым его носом — дерзость, ранее никогда, ни при каких обстоятельствах не мыслимая. Но заседатель снес. Оробел… И авторитет власти рухнул в глазах станичников не менее стремительно, чем царский трон.

На руинах низвергнутой власти стал «исполнительный комитет», возглавляемый урядником Кудиновым.

Старая власть, конечно, была далека от совершенства. Но и урядник Кудинов, стражник Донсков, гражданин Семен Мантул и другие «комитетчики» не могли рассчитывать на авторитетность в глазах новых граждан.

— Хи-и, Гос-по-ди! — слышались восклицания нараспев. — Что ни самая тоись пакость, а тоже лезет вверх… в число сопатых…

— Давно ли Кудинов-то три целковых с меня по реквизиции взял — корову мне оставил, а теперь: «народное правление, да то, да се»…

— Тулупы-то кто крал при старом правительстве?..

И сам комитет, как видно, не чувствовал прочного упора под собой. Первым его актом была нижеследующая декларация:

«В Облосной временно-исполнительной комитет Облости Войско Донскаго Усть-Мидведицкаго округа Станицы Глазуновской Нижеподписавшись Граждани.

Донисение.

Носиление станицы Глазуновской въ зволновона отом почему Станичной Атаман необевляит носелению оновом провительстве и опресоединении кнему котораго ждали 300 лет когда взойдет сонца и дождались 4-го Марта нам прочтена отричения Царя от пристола прочитена в церкви священником и замолкло. Но у нас много религии разных которои немогли слышить и вот носиления невытерпило 11-го марта Собралися в здания станичного провления попросили Станичнаго Атамана г. Сухова из его квартиры стали спрашивать почему вы досих пор нам ниобевляитя оновом провительстве он ответил отрицательно уменя ничево неполучено унас встаницы заседальский стан сычас же приглосили заседателя спрашивают почему досех пор нам необъявлено о новом провительстви заседатель говорит я с атаману говорил обявя но силению овсех распоряжениях атаман говорят неговорил сычас же потреболи писаря гражданских дел и между прочим оказалося много распоряжения и телеграмм но силение видит должностных лиц несалидорность кносилению и кновому провительству сычас же приступила кобразованию временному исполнительному комитету»…

Новое станичное правительство, выдвинутое революционным переворотом, ввело, прежде всего, полную свободу правописания, как явствует из вышеприведенной небольшой части «донесения»[5]. Что же касается личных репутаций, то у большинства членов исполнительного комитета было как раз то, что требовалось и в «хороших домах» — претерпение в эпоху старого режима, судимость, изгнание с должностей, тюрьма, но… — все это, к сожалению, исключительно на уголовной подкладке… Репутации были красноречивее даже грамотности. Но об этом — ниже. Прошу позволения сейчас продолжить характеристику революционного станичного творчества тем подлинным документом, который я уже начал цитировать. В дальнейшем привожу его с возможными грамматическими исправлениями.

«Председателем избран был урядник Кудинов. Сейчас же, присоединившись к новому правительству, прокричали ура — все были рады, что свалился с нас гнет, — порешили 12-го числа отслужить на плацу благодарственный молебен. В два часа отслужили молебен и панихиду за павших борцов за свободу. После этого вся публика пошла в станичное правление. Там народ потребовал от комитета и от станичного атамана голосования. Постановили: станичному атаману, заседателю и другим лицам станичного правления, которые занесены на список, — не имеют доверия за неоказание солидарности к новому правительству и новому режиму»…

Далее идет изложение истории борьбы новой власти и старой. Старая власть растерялась и упустила точку опоры. Но и у новой не было «реальной силы», а репутация отдельных носителей новой власти была такова, что население — даже в момент наибольшего революционного подъема — не могло относиться к ним всерьез. Оттого переворот в станице прошел сравнительно благополучно, то есть без ненужных опустошений и грабежа, — в соседних станицах не обошлось без этого. Хотя и у нас член комитета, бывший стражник Василий Донсков призывал разбить шкафы с бумагами в станичном правлении и сжечь. Был призыв и к разгрому потребительской лавки — не без благожелательного подсказа со стороны местных торговцев. Подавалась мысль произвести обыски у духовенства и местной интеллигенции и братски поделить съестные запасы, если таковые окажутся у них. И уже собиралась кучка запасливых людей с мешками, желающих поживиться на чужой счет, но… — призывающие в последний момент оробели, и решительный шаг не был сделан. Исполнительный комитет предпочел вступить в бумажную борьбу со старой властью.

«13-го числа комитет собрался в правлении. Атаман их выслал, начал иметь на них давление, требовал от комитета постановление подписавших недоверие. Атаман служит восьмой год, привык кричать на подчиненных, что хочет, то и делает. Все боялись сказать слово. Почему? Потому — окружной атаман хвалит его. На выборах, как начинают его болдировать, здесь стоят его агенты, смотрят, куда положил выборный шар. Каждый выборный боится и кладет шар, куда ему приказано, г. Сухов выходит первым кандидатом. Выборные говорят: если не положить шара, агент скажет атаману, тогда атаман не прикажет дать мне из общественной кассы денег. В кассе служит атаманский родной дядя, он же председателем, он же Сухов заведующим по конской переписи, он же щитовод (счетовод), он же и казначеем в раздаче денег беженцам. При мобилизации много вкрадалось зла. С ним служит военным писарем родной брат атамана, помощником — троюродный брат, почетный судья — троюродный брат. Станичные судьи служат по пяти лет, и доверенные служат по пяти лет — атаман не приказывает других назначать»…

И так далее. Бесконечная цепь обвинений — монотонных, зудящих и нудных. Изредка лишь — лирическая вставка, способная слегка повеселить, — и то больше своими орфографическими неожиданностями:

«И вот какой унас в станичном правлении свилси клубок ни похош ли он настарое провительство протопопова штюрмера и александра федоровна Николай 2-й тожа хволил етих лиц атакже Сухомлинова аштожа оказалося»?..

В заключении своего «донесения» глазуновский исполнительный комитет, утеряв нужный тон революционного негодования, «просит», как в заурядной кляузе старого порядка, о ниспровержении «старой власти»…

«За написанием настоящего донесения, просим областной временный исполнительный комитет сейчас же удалить от должности станичного атамана, должность поручить помощнику станичного атамана Сухову, удалить также заседателя г. Рубцова и всех должностных лиц, именно помощника станичного атамана г. Шурунова, общественных доверенных казаков Мохова и Быкадорова, стражника Ветютнева, охотничьего наблюдателя Фирсова, счетовода общественной кассы Сухова, сторожа при правлении Федора Фирсова. К сему донесению урядник Иван Ананьев, Дмитрий Шурунов, неграмотный казак Тимофей Котеляткин, урядник Климент Мирошкин, Иван Давыдов, Яков Попов, Василий Донсков, Петр Рогачов, Иван Шкуратов, Лука Алаторцев, урядник Семен Кудинов».

Подмахнул бумагу полный состав временного станичного правительства. Как уже было выше упомянуто, почти за каждым из этих лиц в прошлом было «претерпение»: урядник Иван Ананьев претерпел за вымогательство и лихоимство, другие — кто за кражу, кто за «захват» чужой собственности и проч.

Но обыватели, хотя и переименованные в граждан, были настольно озадачены и оглушены внезапностью переворота, что лишь с умеренным ропотом вслух приняли на свои рамена это новое иго и заговорили об избавлении от него лишь тогда, когда стало невтерпеж, когда исполнительный комитет начал упражняться в административном творчестве. А начал он лишь тогда, когда областной исполнительный комитет, ничтоже сумняся, признал факт возникновения исполнительного комитета в Глазуновской станице за достаточно законный предлог, чтобы вступить с ним в письменные деловые сношения. Этого и было достаточно, чтобы вчерашние стражники, взяточники и воры почувствовали себя полновластным начальством, призванным «по-новому» вершить общественные и частные дела в станице…

III. Речи[6]

Немалого удивления достойно, что «страна великого молчания» ныне без удержу говорит, говорит и говорит. Можно сказать, утопает в безбрежности разговоров. Миллионы голосов сотрясают воздух — порой увлекательно, язвительно умно, дельно, но больше — бестолково, пустозвонно, нудно или с тупым и темным озлоблением. Пустословием, как шелухой семечек, засыпано все, начиная с церковных папертей и кончая платформами глухих полустанков.

И, правду сказать, что-то потеряла родная страна, вступив на путь безвозбранного многоглаголания. Чувствовалось в великом безмолвии ее глубокое и значительное: сосредоточенность замкнутой мысли, затаенная боль трагической судьбы, неразгаданная загадка сфинкса. А вот заговорила — и угасло очарование загадочности: слова известные, потертые от времени и частого употребления, иной раз — чужие, непродуманные, взятые напрокат. И громче других — не те, в которых звучит боль и забота о родной стране, а те, в которых преобладают мотивы собственной шкуры и собственного корыта…

Несколько раз проехал я по России за последние месяцы. Пришлось путешествовать в очень разнообразных условиях и порой в оригинальной обстановке. Не ехал лишь на крыше вагона, но на буферах и в кочегарках пришлось ездить, в теплушках — тоже. Приобрел навык проникать в вагон через окно, когда двери забаррикадированы солдатскими мешками и телами. Сутками сидел на станциях, лежал на платформах вместе с мужиками и бабами, разыскивавшими, где купить хлеба. Приходилось ночевать и в реквизированных казенных учреждениях, спал на тюках бумаг, являвших собой делопроизводство не каких-нибудь там старых канцелярий, а самого Совета рабочих депутатов… Словом, вкусил меду от свободного передвижения по «свободнейшей в мире республике»…

И всюду я имел неизменное удовольствие слушать и слышать свободные речи свободного российского гражданина, уста которого недавно еще казались прочно запечатанными. Каких только схваток и столкновений я не видел, каких споров и суждений не слышал! Были ослепительно блестящие планы перестройки всего мира; были робкие вздохи о том, чтобы сохранить то, что есть, не ломать старенькое, а осторожненько, с рассмотрением, бережно починить его; были буйные, озорно гогочущие призывы «взять», и были степенные, но и твердые разводы в тех смыслах[7], что взять — не штука, а вот как распределить без обиды, без греха?

— Как бы промежду себя ножами не перерезаться…

Когда я, усталый и измученный, укладывался спать на делопроизводстве Совета рабочих депутатов, передо мной стоял вольноопределяющийся в лакированных гетрах, с бритым пухлым лицом и утиным носом и обстоятельно излагал мне свой план освобождения всех арестантов из тюрем.

— Свобода должна быть светом всему человечеству, исключений быть не должно…

Через три дня я прочитал в местной газете, что мой собеседник (фамилию и полк его я хорошо запомнил) изобличен в провокаторстве…

И почти все, что я слышал, казалось мне чем-то ненастоящим, не своим, не очень серьезным. В речах, по внешности горячих, со слезой и скрежетом, в ругани, в ожесточении споров было больше спортивного азарта и напускного задора, чем подлинного огня, больше театральности, чем нутра, больше фразы, только что где-то ухваченной и немедленно пущенной в оборот, чем продуманной и выношенной в себе мысли.

И ни у кого не чувствовалось настоящей, сектантской веры в свои собственные призывы, планы и положения. И было очевидно, что для слушающей серой массы грядущее рисовалось смутно и загадочно. Хорошо-то оно хорошо, но как еще выйдет в конечном итоге? А пока — лучше всего, по-видимому, цыганский метод применить. Цыган говорил: «Кабы я был царь, украл бы сто рублев и убег бы…» Недурно бы сорвать что-нибудь в таком роде и — к сторонке…

Горизонт революционных мечтаний в народных низах за излишним простором не гнался.

— Земля? Да будет у меня земля — стану я тут, около паровоза, мазаться? Да сделайте ваше одолжение, ни одна собака на нашей работе не останется!..

— От земли и в шахту, например, вряд ли охотники полезть найдутся!..

— Ну, как же тогда? Всем дай земли, а в шахту некому?

— В шахте машина должна работать… Машиной!

— А чего ты там машиной наколупаешь?

— Чудак, машины такие есть… она тебе успешней человека наколупает.

— А почем тогда уголек обойдется?..

Не помню где, на платформе какой станции происходил этот диспут, — может быть, в Льгове, может быть, в Радакове, на курской ли, или на харьковской территории — не помню: все слилось в одну картину. Кучи лежащих и сидящих солдат, мужиков, баб. Шелуха подсолнушков. Груды людей — здоровых, рабочих, изнывающих от безделья и жаркой истомы, от скуки и безнадежного ожидания чего-то никому неведомого. И похоже, что никто не может понять, дать себе отчет, зачем и почему он лежит в вынужденной праздности здесь, в чужом, незнакомом месте, без дела, без смысла, без радости, неумытый, полуголодный, одуревший от сна?.. Кругом — поля, простор зеленый, сизая бархатная зыбь по ржи, белые церковки на горизонте. И сердце тянется воспоминаниями и мечтой к родному углу… Давеча какой-то жидкий паренек в длинной, мудреной речи, с дрожанием в голосе, глухом, замогильном, доказывал преступность аннексий и контрибуций. Его слушали молча, с тупой сосредоточенностью, глядя под ноги и в поле. Бог весть, какие мысли бродили в головах под мужицкими картузами и солдатскими фуражками, — никто не возразил, никто и не поддакнул…

А сейчас говорят все разом, попросту, без ученых слов: закоптелый смазчик, лакей с серебряными усами, хромой парень с тростью, мужик в сермяжном пиджаке и полосатых портах, солдаты, старик-слесарь из ремонта. Не очень толково, не очень последовательно, с подковырками и наскоками, но оживленно и рьяно.

— Ну хорошо — земля. А что ты будешь с землей делать? — спрашивает мужик в сермяжном пиджаке, и в пегих, выгоревших от солнца усах его змеится тонкая улыбка.

— С землей? С землей что буду делать? А ты не знаешь, что с землей делают? То самое и буду делать, что ты делаешь…

— Да ведь к земле приложение надо иметь. Ты думаешь, голыми руками ее возьмешь, кормилицу? Голыми руками, милый, с ней делать нечего. Лошадку надо иметь, да телегу надо, да плужок, да борону… Всякое приложение. Все это надо заготовить, милок!

— Лошадь казна должна выдать трудящему, — возражает смельчак.

— То есть отколь именно она ее возьмет, казна? Из какого источника? Это если мы все позовем по лошадке с казны, то и казна лопнет. Очень свободно. Опять — телега, колесо, сбруя… Ты говоришь: нипочем эту работу не стану работать, раз у меня земля будет? А колесник станет на тебя работать, как думаешь? А шорник?..

Мужичок говорил неторопливо, тонким, ласково-язвительным голосом.

— Опять — лошадь, позвольте вам заметить. Вы как об лошади понимаете? Запрёг да поехал?

Он ласково оглянулся вокруг и подождал ответа. Никто не отозвался.

— Нет, она тоже, лошадь, требовает, чтобы вокруг нее походатайствовали: сенца, овсеца… Ты встань ночью раз-другой да подложи ей кормку-то. Да клади-то не разом, не заваливай, а аккуратно, а то она половину съест, а половина под ногами у ней будет. В полночь встань положи да зимой перед рассветом встань… А часиков в восемь сам-то чай погоди пить, а ее попой, скотинку, и опять кормку добавь… Вот когда ты живот-то себе промнешь этак раз-другой, так ты, милок, и о паровозе вспомнишь: эх, мол, любезное дело — часы свои отбыл и лежи на боку… Округ земли не полежишь, милый…

— А тут, думаешь, лежим? Весь день ходишь, как черт, вымазанный… А зимой мороз, снег… Намерзнут сосульки по полпуда — ты отбей да вытри. Ходишь мокрый весь на холоду, на ветру… Ты не кушал? Покушай, попробуй…

— Я кушал… Я-а, милок, кушал всего и скажу тебе и-мен-но, кто к чему приставлен сызмальства, ту линию и веди, да веди как ни моги лучше, аккуратней — вот и выйдет толк и для себя самого и для дела… Земля? Очень прекрасно. А ты имеешь понятие, как ее разработать, как сдвои́ть да строи́ть, куда какое зерно бросить? Нет? Ну, и не берись! Отбывай свои восемь часов, бери тростку в руки да на прохлад выходи — проминаж делай… А там, брат, груба работа… За день намахаешься, а к ночи гляди в небо: пошлет ли Господь дождичка?..

Вырастает толпа. В спор вступают новые голоса — одни как бы с разбегу: только что подошел, не успел вслушаться и уже — вцепился колючим орепьем; другие — степенно, рассудительно. Защищающие позицию смазчика бойки на слово, но легковесны. Те, что примыкают к критике мужичка, говорят меньше, но с весом. Третьи стоят, слушают молча — внимательные и суровые, веселые и праздно любопытствующие. Изредка кто-нибудь вставит слово, ни к кому не обращаясь. А то вдруг заговорят двое одновременно, незаметно перескочат на другой предмет и сразу поссорятся друг с другом — из-за того, что решетовцы захватили графское имение и ни десятинки не дали ольшанцам.

— Вам, значит, графская земелька под палец, а нам не к рукам?

— Вам земля подлежит за Песковаткой, а это — нашего барина земля была извечная…

— А с Песковатки нас ивановские в дубье берут… Такие же ленинцы[8], как и вы…



Поделиться книгой:

На главную
Назад