— Ну, — шрам на лице Тони свернулся в спираль, — например, то, что у тебя вчера вышло про разведение телят.
— А что я там такого сказал? — В тоне толстяка по имени Гарет появились намеки на вежливость. Да, его критикуют, но по крайней мере прочли.
— Главное — ты не сказал ничего нового. Мы, мол, понятия не имеем, что творится в голове у животного…
— А что, имеем?
— Кто его знает, но единственный источник, на который ты ссылаешься, — очередная газетная статья.
— Тони, выпить не хочешь? — спросила Табита, бочком став между двумя мужчинами. Длинное изящное тело, длинные волосы. Гарет сжался и отстранился, чтобы не задеть ее, — так она была сексуальна. Троица почти что висела на стойке и издали походила на один большой куст — ветви из рук и ног, а вместо листьев табачный дым.
— Отличная идея, Табита, значит, мне мартини со «Столичной»…
— Просто смешать? — спросил Джулиус.
— Да, но все же взболтай легонечко. Затем вылей из бокала в шейкер и сразу залей обратно, не взбалтывая. — Тони осиял Гарета своей двойной улыбкой, тот поежился от отвращения.
— И вовсе никакая не газетная статья, я ссылался на Витгенштейна… на теорию Витгенштейна о личном языке. — Журналист глотнул белого и уставился на лысину критика.
— Нет, ты ссылался на некую мысль, которая, как ты думал, принадлежит Витгенштейну, но на самом деле цитату ты переврал, потому что заимствовал ее в этом неправильном виде из другой статьи на ту же тему, опубликованной в воскресенье в другой газете. Ты догадываешься, о какой статье и о какой газете я говорю. — Тут Тони резко высморкался, но не учел, что в ноздре угнездилась кокаиновая сопля. Она пулей вылетела у него из носу и поразила ботинок Гарета. Хорошо, журналист не заметил — в отличие от Табиты, которая согнулась в три погибели от хохота.
— Ну и что с того? Что ты этим доказал? Может, лучше обсуждать суть дела, а не просто пикироваться со мной?
— Хо-хо! Суть дела. Вот как, значит? Суть дела. — Критик оживился, встрепенулся. Животные были его главной — возможно, единственной — страстью. Он жил в муниципальной квартире в Камберуэлле с престарелым Лабрадором и с матерью, которая выглядела точь-в-точь как престарелый Лабрадор. — Отлично, тогда скажи-ка мне, при каком условии, по-твоему, общество даст «добро» выращивать телят в загонах, где они не могут двигаться, не могут ничего делать, кроме как до крови биться головой о доски? Уж не при том ли, что оно твердо уверится, будто на деле животные не испытывают никакого дискомфорта, так?
Гарет был не из тех, кого можно унизить. Вернее, главное свое унижение он пережил так давно, что все последующие были не более чем легкой приправой к основному блюду. Он ненавидел этого Фиджиса и этих его прихвостней, этих сексуальных девиц, этих двух черномазых, кажется немых, и этого художника Дайкса с его высокомерным снобизмом. Взглянув вниз, он увидел, что на ботинке красуется какая-то белая дрянь, незаметно вытер его о ковер — десять часов спустя соплю-путешественницу засосет в пылесос уборщик-гватемалец в синей униформе — и снова обратился к Тони:
— Это здесь ни при чем. Переврал я цитату или не переврал, факт остается фактом — мы ничего не знаем о сознании животных.
— Ну, современные инженеры человеческих душ — психиатры, я имею в виду, — осмелились наконец признаться, что ни черта не смыслят в депрессии. Даже не пытаются понять, что это такое, а просто дают больному лекарства и, если тот излечивается, говорят, что у него была депрессия, которая лечится таким-то лекарством. Наверное, нам нужно так же поступать и с телятами, давать им прозак[47] и, если нам покажется, что они лучше себя чувствуют, утверждать, что им в самом деле лучше. Кстати, это же новый вид мяса — от телят, выращенных на прозаке, — можно будет делать на нем состояния, как считаешь?
— Ты несешь чушь. Полную чушь. — И тут Гарет притворился, будто увидел кого-то у противоположного конца стойки, кого-то такого, с кем ему нужно обязательно перекинуться парой слов, причем сию же минуту. — Прошу прощения. — Он развернул свое тело вокруг центральной оси и перешел в другую систему отсчета.
Тони крикнул ему вслед:
— А как насчет диазепинной[48] оленины?
Табита добавила:
— Или галоперидольной[49] говядины?
Компашка залилась натужным хохотом — все чувствовали, что немного перегнули палку.
— А теперь если серьезно, — сказал Кен Брейтуэйт, старший (на три минуты) из братьев, — если уж мы едим мясо животных, подвергавшихся пыткам, может, не стоит на этом останавливаться?
— Фофыфофефьэфимфкавать? — Тони заливал в один из своих двух ртов мартини, в то время как другой безучастно вздыхал сбоку от бокала.
— Как насчет поедания плоти животных, подвергшихся эмоциональному надругательству?
— Гммм, отличная идея. Ты имеешь в виду что-нибудь вроде систематического сексуального унижения фазанов перед отправкой их под нож?
— Да, вроде того.
— Или, — сказала Табита, перехватывая инициативу, — есть цыплят, подвергшихся остракизму, которые сошли с ума оттого, что их не зовут на тусовки.
— Вроде тех, что выращивают на «органических» фермах фермеры-радикалы? — спросил Тони.
— О! Чуть не забыла, — сказала Табита, — если мы в самом деле собираемся сегодня учудить что-нибудь радикальное, нам необходимо принять вот это. — Таблетки уже были у нее в руке, она дала по одной Тони и каждому из братьев.
— Фо эфо фафое? — спросил Стив, младший из Брейтуэйтов, предварительно, впрочем, проглотив «лекарство».
— Э, — ответила Табита, свою порцию она тщательно разгрызла, чтобы приход наступил раньше. — Отличная, кстати. Белая голубка.
— Ого! Отныне мое любимое блюдо, — сказал Кен Брейтуэйт, запивая колесо пивом, — грудки белых голубок, выращенных на экстази.
Под полом подвала, где развлекалась компания солнечных мальчиков и веселых девочек, находилась кухня, а под ней — главная канализационная магистраль Сохо, Базальгеттово[50] детище, покрытое снаружи и изнутри зелеными изразцами. Много помоев утекло с тех пор, как на монументальное викторианское сооружение последний раз падал взгляд человека, так что былая зелень поросла быльем — как для пользователей кирпичной трубы, так и для ее обитателей, миллионов истошно пищащих бурых крыс. Целые полчища грызунов населяли канализацию, проползали друг над другом, друг под другом и друг сквозь друга, словно трехмерность мира не играла для них никакой роли. Они и совокуплялись прямо на ходу, завязывая из хвостов морские узлы, а их спины тем временем бороздили вши, прокладывая себе дорогу сквозь грязную шерсть, скрывавшую мышиные тела — маленькие мешочки с органами, — и исторгая из яйцекладов, словно экскременты, зародыши будущего потомства.
На площади Сохо-Сквер — где уже много веков никто не охотился[51] — трахались два пса. Кобель покрыл суку, как бык овцу, — одни его передние лапы были длиной со все ее тело. Ему пришлось присесть, чтобы сначала наживить свой болт, а затем начать его заворачивать. Два тела сотрясались, лежа наполовину на лужайке, наполовину на тротуаре. Одни когти изо всех сил скребли асфальт, другие — рыли землю. Кобель дрожал, словно сведенный судорогой. Помесь овчарки с дворнягой, он был слишком велик для своей пассии, его тело накренилось, как яхта, поставившая в шторм слишком много парусов, и, когда он почувствовал, как его половой орган жестко сжимают тазовые кости жертвы, было слишком поздно — они уже развернулись задница к заднице, вот уж ничего не скажешь, спариваться — так через жопу, как самые распроклятые уроды. Стоял невыносимый собачий вой.
В зеленых глубинах моря, там, где живут лишь подводные левиафаны, где до континентального шельфа не мили, а недели, член размером со спасательную шлюпку снялся с предохранителей, был спущен с пенисшлюпбалки в боевую позицию и нежно вонзился в океанских же размеров влагалище. Два чудища уткнулись друг в друга, сошлись поближе, изящно — и как это у них выходит при таких-то габаритах? — махнув хвостами, на каждом из которых с легкостью уместился бы небольшой коттеджный поселок. На нижней стороне туловищ распахнулись две ротовые бездны, обнажив заросли китового уса — заготовь его весь, хватило бы на целую армию корсетов. Раковины-прилипалы на брюхе заскребли по раковинам-прилипалам на спине. Толща воды содрогнулась от пронзительных криков совокупляющихся. Про подобных существ нельзя даже сказать, что они кончают — они такие больше, никто не знает, что они там начинают и где и когда это закончится. Землю они давно покинули, а в море — ищи-свищи.
А в зале, стилизованном под автомобильную палубу, Саймон ласкал Сару. Провел пальцем по ее мягким ягодицам, нащупал под мягкой тканью юбки мягкую ткань трусиков. Сара испустила страстный вздох, навалилась на него, запихнула всю себя под его ощетинившийся подбородок, заскребла пальцами по его волосатой груди, зажатая в угол — в угол карниза, в угол ковра, в угол оштукатуренной стены. Он прикусил ей губу, продолжил движение пальцем — пришлось согнуться почти вдвое, чтобы достать рукой, — подцепил край юбки, оставил отпечаток на чернильно-черной вершине чулка, затем на белой плоти. Как настоящий художник — мазок кистью здесь, здесь и вот здесь. Мазки тут и там. Добрался до ее промежности, до изысканной паутины влажных волос. Дальше зияло влагалище. Он вообразил себе, как это выглядит, застонал. Она застонала в ответ, прошептала:
— Еще, еще.
Он накрыл ее рот своим, слова звучали неразборчиво, сделал, как она просила. Трусики давили на палец, он засунул его поглубже, ощупал помещение, в которое проник, стал искать место, куда нанести генетическую надпись «здесь был Саймон». Ее изящные маленькие лапки опускались все ниже и ниже, ласкали его тут, тут и вот тут, от рубашки к ремню на брюках. Саймон вспомнил, как однажды извлек из задницы сына застрявший там клиновидный кусок дерьма.
— Мартышка, мартышка, — дышал он ей прямо в горло.
Дверь на автомобильную палубу с треском распахнулась, в проем вплыла Табита, гогоча и расплескивая по стенам содержимое зажатого в нетвердой руке бокала.
— Так, что это у нас тут? — сказала она, повернув на максимум регулятор света на выключателе. — Любовь в жарком климате, не иначе?
Сара и Саймон отстранились друг от друга. Художник поднес палец к носу, смешал влагалищную слизь с соплями, клитор с кокаином. Табита плюхнулась в кресло. На ней была очень короткая юбка и что-то вроде чулок, матовых, но одновременно блестящих — они подчеркивали необыкновенную длину ее точеных ножек, оскорбительно великолепных.
— Там наверху творится черт знает что, — продолжила младшая сестра, запустив обе руки в волосы и взъерошив их, типичный для нее жест. — Мы с солнечными мальчиками закинулись экстази, а вы, я гляжу, отлично проводите время и так.
Сара все еще стояла в углу, задрав юбку, чтобы поправить блузку и белье.
— Не знаю, что скажешь, Саймон?
— Нет, правда, я никак не могу…
— Не можешь или не хочешь? — У Табиты всегда такой тон, словно она насмехается над Саймоном, завлекает его двусмысленностью. Ей всегда нравились Сарины мужчины, она всегда их хотела. Впрочем, нельзя было сказать, чего здесь больше — соревнования с сестрой или всамделишной страсти.
— Не могу, не должен, в конце концовке имею права. Мне завтра весь день работать, сроки поджимают, на следующей неделе выставка.
— Но, Саймон. — Табита встала и подошла прямо к нему, вплотную, так близко, что он почувствовал ее запах, увидел, как у нее текут слюнки. Между ее большим и указательным пальцами, откуда ни возьмись, появилась таблетка, веселая девочка подняла руку, вывела белый кружок на орбиту между их лицами. — Следующая неделя находится на обратной стороне этой луны, тебе не кажется? — Маленький белый спутник вынужден был зайти за горизонт, но на втором витке его уже ждала посадочная площадка. Хозяин космодрома повернулся к Табите спиной, взял стакан с виски и запил «колесо».
Они еще долго торчали в клубе, хотя там и в самом деле творилось черт знает что. Но, откровенно говоря, они обожали, когда в клубе творилось это самое черт знает что, обожали с головой погружаться в это теплое море антиобщения, в эту теплую пену банальностей межпланетного масштаба. Пока не наступил приход от экстази, Саймон пил, чтобы не дать кокаину разверзнуть под ногами гигантскую пропасть забвения и отвращения к самому себе, — ну а кокаин принимал, чтобы не опьянеть. Его природная раскованность еще не превратилась, как обычно, в бессмысленную развязность, пока что последнюю удавалось смолоть в порошок и исторгнуть вон сквозь щель меж хорошим и плохим настроением. Так что Саймон ходил от одного конца стойки к другому, из одного угла бара в другой и говорил, говорил, говорил. Все время шутил, удивлял окружающих афоризмами и каламбурами, встревая в разговоры с незнакомыми, порой даже откровенно неприятными ему людьми.
В этот вечер солнечные мальчики и веселые девочки устроили штаб-квартиру за одним из столиков; проходящие мимо люди поневоле усаживались на подлокотники кресел, попадались на приманку, пытались понравиться. Джордж Левинсон появился только к одиннадцати, по-простецки пьяный и по-щегольски одетый. Снятого на выставке в Челси парня он где-то посеял, но на ужине у Гриндли успел подцепить другого. Компашка не очень любила, когда Джордж приходил с парнями, но на этот раз все было отлично — потому что за парнем увязалась его подружка, еще пьянее Левинсона да и, по правде сказать, пьянее любого из «прихвостней». Вдобавок девица была жутко неуклюжая — по крайней мере, компашка объяснила себе ее падение на стол именно так. Она опрокидывала бокалы, донимала всех дурацкими несмешными шутками, поносила голубых и камня на камне не оставляла от нормальных, болтала, нет, орала на весь бар о наркоте — словом, представляла собой самое настоящее
Саймон не отказался принять участие в веселье, помогал как мог Джорджу оторвать парня от девушки. Всякий раз, когда они брались за руки или как-то иначе демонстрировали физическую привязанность друг к другу, Джордж всенепременно встревал с криком вроде:
— Скажи объятиям нет! Обниматься — преступление!
И Саймон, а за ним и все остальные, вторили:
— Обниматься — преступление!
Да ведь это же девиз компашки, думал Саймон, глядя на всех сквозь дно бокала с виски, этакое кривое зеркало, ведь «прихвостни» касаются друг друга, только когда здороваются и прощаются. В прочие моменты — особенно во время переходов через бескрайние пустыни белых порошков — прикосновение оставалось фата-морганой.
Саймон взглянул на Сару, сидевшую напротив, и очень остро это почувствовал. Почувствовал, что, возможно, больше никогда не прикоснется к ней, никогда не обнимет ее снова, никогда не прижмет ее хрупкие птичьи ребра к своим. В воздухе и правда что-то такое закрутилось, некий оптический обман отодвигал ее все дальше от него, на столько-то квадратных метров стола, на столько-то метров ковра. Сара сидела, сверкая бровями, выбеленная химическим потом, слушала, как Стив Брейтуэйт рассказывает про какую-то свою задумку, новое произведение искусства. Впрочем, она их агент, у нее работа такая, слушать братьев. Да и вообще компашка — это ее друзья, а не его. А вот Джорджу тут совершенно нечего делать, он принадлежит Саймону, принадлежит его прошлому, его браку с Джин. Он крестный отец Магнуса. Видеть его здесь, в обществе солнечных мальчиков и веселых девочек — то же самое, что видеть, как твой любимый дядя, добряк и весельчак, выходит из дверей самого отвратительного вонючего борделя. От этого несло чем-то извращенным, какой-то мерзостью.
Мало того, присутствие Джорджа задавало новый угол зрения на компашку, и становилось наконец ясно, что на самом деле это просто группка испорченных детей, которые, едва взрослые отвернутся, принимаются играть в гадкие, жестокие игры.
— Значит, я собираюсь пройти пешком, — говорил Стив Брейтуэйт, — от атомной электростанции в Дунрее[52] до самого Манчестера, и весь путь будет пролегать прямо под электропроводами. Кен же будет делать аудио— и видеозапись происходящего…
— А для чего это все? — перебила девушка.
— Для того, о моя юная — и малообразованная — леди, — угрожающе-обиженным тоном сказал Джордж Левинсон, — чтобы испытать на своей шкуре, что такое разные виды параллакса. Не так ли, Стив?
— Именно так. Два параллакса, зрительный параллакс, порождаемый опорами линий электропередач — тем, как они выставлены, как они распространяют по стране само понятие энергии…
— Цитируешь мою — еще не написанную — статью в каталоге? — взял свою нотку Фиджис.
— И, конечно, параллакс энергии как таковой. По мере того как я буду впитывать все это исключительно разрушительное излучение, по мере того как ядра моих клеток начнут расщепляться, я сам, напротив, постепенно перейду в состояние истинного синтеза, и перед моим взором откроется подлинная перспектива, я увижу саму природу энергии, сырой энергии, как она работает в нашем обществе. Понимаешь?
— Ни черта я не понимаю, — плюнула в ответ девушка. — По-моему, все это полная херня. Полная дурацкая херня. Это не искусство, это говно. Говенное говно, сортирное искусство. Такая херня может прийти в голову всякому, кто садится посрать, но только настоящий дебил, встав с унитаза и вытерев задницу, выйдет из сортира и в самом деле сделает то, что придумал. Это говно.
— Похоже, девушка считает, что наши с тобой идеи — говно, — сказал Стив брату. Кен затянулся сигаретой и скосил глаз в сторону девушки, весьма сексуальной — в лиге по сексуальности она была бы тяжеловесом. Длинные черные волосы, неопределенно-евразийские черты лица, губы, которые, казалось, укусила пчела, нет, на такие губы пчелы должны слетаться, как на матку.
— Возможно, она и права, — ответил Кен, помолчав. — Это же пока только общая идея.
Саймон чувствовал себя неловко, вдвойне неловко. Во-первых, он был полностью согласен с девушкой — все, что делают Брейтуэйты, это сортирное искусство. Годное только на то, чтобы спустить его в унитаз. И даже после этого следы на стенках воображаемого унитаза придется долго драить щеткой, чистить самым настоящим «Доместосом». Все, что делали братья, полная херня, еще более никому не нужная, чем синтез шелкографии с фотогравюрой, который они до того обсуждали с Джорджем. Во-вторых, он чувствовал себя неловко, потому что был не прочь трахнуть эту девицу. Нет, не так, он хотел увести ее отсюда, куда-нибудь, где тихо и никого нет. Там бы он узнал про нее все — ее мысли, ее надежды, ее девчачьи воспоминания, а потом занялся бы с ней любовью с такой виртуозностью, что никто в целом мире не смог бы его превзойти. Бесконечный поиск, бесконечная вариация на тему факта любви. Той глубокой любви, какую он к ней испытывал. 0-го-го, подумал Саймон, экстази начинает действовать.
И почему он опять вспомнил о детях? Почему именно сейчас, когда он, казалось, мог на время позабыть о них, почему именно сейчас их запах, их образ скрыл от его глаз эту девушку? Где они? В своих кроватках в Браун-Хаусе, в Оксфордшире. Спят под стегаными одеялами в цветочек, их слюнявые ротики выдыхают и вдыхают, сама сладость. В гудящем баре, разъедаемый химической дисторсией, теснимый чем-то неясным в своем колотящемся сердце, он увидел, как к нему ползут три пуповины, как они обвиваются вокруг мебели, взбираются на плечи журналистов и телепродюсеров, вызмеиваются по полу и сходятся в одной точке — в нем, угрожая вывернуть его наизнанку его же собственным чувством, желанием быть с ними рядом.
Что он делает здесь с солнечными детьми, совершенно ему чужими, на кого он бросил собственных? Он снова поглядел на Сару, она наклонилась к девушке, еще больше оттесняя ее от парня, которого обрабатывал Джордж, славящийся блеском своих костюмов и тупостью техники. Что он тут забыл? Что тут забыл Джордж? Он слишком высок и слишком стар для компашки, этот продавец картин, он все время вытянут в струну, его прилизанные крашеные волосы, закрывающие лоб, его овальные очки и развесистый галстук выдают человека, которому ну совершенно нечего делать в здешних яслях для двухлеток. Видеть его здесь — все равно что видеть здесь Джин. Джин, которая глядела бы на Саймона из-под прямой челки глазами, налитыми религиозным почти-что-рвением.
Да, мы, они, нас, мы дети. Дети, играем тут, как шимпанзе в ночных джунглях. Мы — ни к чему, нам нечего делать в настоящем с его доведенной до логического конца самодостаточностью, с его антиисторической страстью к самому себе. Мы просто братья и сестры в большой семье, деремся за обладание единственным ящиком с игрушками. Нам позволено приходить сюда и вести себя таким вот образом, пока в других местах живет смысл. Стоит ли в таком случае удивляться, что нам не остается ничего, кроме как стремиться к совершенно дурацким целям — выгнать прочь ее, соблазнить его, соорудить какую-нибудь площадку, с которой, разбежавшись, мы можем перепрыгнуть бездну. Ну а вдруг упадем? Вдруг вооруженные люди, какая-нибудь шайка югославских головорезов, нападут на клуб? Захватят всех этих милых людей и расстреляют, возьмут этих симпатичных девушек и изнасилуют?
Шайка югославских головорезов ворвалась в клуб «Силинк». Они уложили всех, кто был у входа, расчистили себе дорогу вниз, стреляя от бедра.
— Только для членов клуарррххххх… — вот все, что успела сказать Саманта — это была ее смена, — прежде чем пять пуль из калаша разорвали ее на части, хотя не в том смысле, в каком она всегда хотела быть разорванной на части. Стрелки? разбежались по коридорам. Двое ринулись вниз по лестнице к туалетам, двое ворвались в главный бар, один остался у входа, на стреме.
Появление в баре двух человек с оружием не произвело никакого эффекта. Гам стоял такой, что сквозь закрытые двери шум у входа был воспринят просто как шум, ничего особенного, вытолкали, наверное, взашей пьяного — или, наоборот, впустили.
Получив в силу экстренных обстоятельств временные, хотя и виртуальные, членские билеты, гости неподвижно стояли у входа, автоматы у бедра, патронташи свисают с пропотевшего камуфляжа. Они устали, чертовски устали, а тут целая толпа разодетых людей, пьют коктейли, курят американские сигареты — зрелище ошеломило их. Что же до постоянных членов клуба, те даже не заметили «новеньких». Для завсегдатаев одеты невзрачно, наверное менеджеры из какой-нибудь независимой фирмы звукозаписи, — подумали те, кто краем глаза все же заметил пришедших. А может, ребята из рекламы, любители повыпендриваться.
Вторжение было настолько незаметным, что одна пухленькая юная девушка в черном бархатном платье, с обнаженной спиной, сидевшая в кресле рядом с дверью, вежливо попросила одного из гостей, более высокого и вонючего, убрать ствол автомата, потому что он щекочет ей лопатку.
Бандиты тут же пришли в себя и с угрюмым видом зашагали к бару. Навстречу им, не выходя из-за стойки, направился Джулиус. Автоматчик смерил бармена взглядом. Он был еще мальчишка, но на его лице читались пережитые кошмары — коллаж из самых разных цветов, длинные зеленые мазки тошноты на белом грунте страха, круги красного гнева и отсвет синюшной смерти. Он уже дней десять не брился, щетина постепенно превращалась в бороду. От него разило каким-то гадким деревенским самогоном. Вместо глаз, казалось, тугая паутина из вен, распухшие мозги дымятся от перегрева.
— Да будет мне позволено, сэр, — торжественным, низким тоном пропел Джулиус, — утолить вашу благородную жажду.
Головорез был не из тех, с кем можно так разговаривать, — вдобавок, он не понимал по-английски. Возможно, в противном случае дело обернулось бы иначе — немного выпивки, пара разговоров, серия статей о югославском конфликте в нескольких газетах сразу. Но он не понимал и потому схватил Джулиуса за бабочку и со всей силы треснул его головой о металлическую стойку бара. Раздался громкий хруст — коктейльмейстер остался без челюсти. Стало ясно, что добром все это не кончится.
Случившееся, наконец, заставило посетителей замолчать, однако не сразу. Те, кто был ближе к бару, видели, что произошло, и сидели с отвисшими, хотя и не сломанными пока челюстями. Другие, подальше, услышали, что у бара воцарилось молчание, и тоже заткнулись. Но те, кто сидел дальше всех, в нишах у стены — включая и компашку с прихлебателями, — продолжали мило болтать, пока через пару секунд кто-то, произнося слова «да что этот кинокритик вообще понимает в боевиках…», не повернул голову в сторону бара и невольно не осекся.
— Саймон? — Маленькая, изящная лапка Сары легла ему на колено. Художник оторвал взгляд от стакана, в котором разглядывал это альтернативное будущее. — С тобой все в порядке?
— Да-да, порядок. Просто достало тут торчать.
— Меня тоже, — ответила она и добавила: — Отличная штука эта экстази.
— Гммм… наверное… гмм…
— Может… может, пойдем отсюда куда-нибудь?
— Куда?…
— Куда-нибудь.
Глава 5
Чтобы окончательно покинуть «Силинк», компашке потребовалась целая серия неудачных попыток. Каждый раз, когда они, давясь от смеха, вроде бы собирали кворум, выяснялось, что кто-то из участников голосования снова отсутствует. Каждый раз назначали эмиссара, который отправлялся искать блудного компаньона в ресторан, в зал с телевизорами, в сортир. Но к тому времени, когда очередной нунций успешно завершал свою миссию и приводил заблудшего, выяснялось, что пропал кто-то еще. Фиджис, например, постоянно исчезал в попытках снять себе парня, равно как и Джордж Левинсон, а Табита только и делала, что ходила взад-вперед вдоль стойки, приманивая своей соблазнительной гривой одного урода за другим.
К компашке вознамерился присоединиться Джулиус. Он знал какой-то сносный кабак неподалеку. Кажется, на Кембридж-Сёркус. Кажется, там торгуют сраным лондонским кокаином и уж точно можно неплохо выпить. Но на этом проблемы не заканчивались — надо было не просто собрать вместе нужных людей, но и отсеять нежелательных. Употребленные наркотики отнюдь не упрощали решение данной задачи, наоборот. Белая голубка вызывала у «прихвостней» непреодолимое желание общаться не хуже, чем жара в клубе — потоотделение. Все присутствующие были достойны их внимания — и включения в их жизнь.
Пока веселые ребята орудовали ножницами, монтируя эпизод под названием «Компашка уходит из клуба», Саймон почти успел соблазнить одну полузнакомую девицу — он помнил ее по какой-то тусовке, на которой, кажется, не присутствовал, они тогда болтали про дадаизм. На сей раз он сказал ей:
— Вообрази, что я — твое Дада. Я буду заботиться о тебе, защищать…
— А потом растлишь меня? — захихикала собеседница, озарив его виннозубой улыбкой и отбросив волосы за спину — он терпеть не мог, когда женщины так делают, но решил не обращать внимания.
— Именно так.
Художник пошел на нее как посадочный модуль лунной экспедиции, намереваясь убрать ступоходы в тот момент, когда коснется пористой поверхности спутника Земли… как вдруг кто-то дернул его за пиджак. Саймон повернул голову и заглянул в глаза Кена Брейтуэйта.