Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «ИНОЕ ЦАРСТВО» И ЕГО ИСКАТЕЛИ В РУССКОЙ НАРОДНОЙ СКАЗКЕ - Евгений Николаевич Трубецкой на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Так как от природы дурак лишен мудрости, и мудрость, которая им руководит, для него не своя, она в сказке нередко и внешним образом от него отделяется, олицетворяется другими существами, которые подчиняют себе волю дурака, направляя ее внушениями. Эти руководящие силы являются то в звериных, то в человеческих образах: то это змея, то «сивка–бурка, вещая каурка», то вещий волк, то существо человеческое.

В отрицательных свойствах сказочного героя, в его немощи, неведении, безумии обнаруживается некоторое отрицательное определение искомого им «нового царства». Оно есть запредельная человеку сила и мудрость. Именно этим обусловливается торжество человеческого безумия в сказке, превознесение дурака над сильными и мудрыми в человеческом значении этого слова. Но рядом с этим в том же стремлении искателей открывается и положительные черты искомого: их человеческое безумие ищет той «целящей воды», которая воскрешает умерших, возвращает жизнь распавшемуся на части — человеческому телу: ему нужны «молодильные яблоки», которые возрождают утраченную молодость, нужна «жар–птица», олицетворение той запредельной полосы, где солнце не заходит, живой образ света, долженствующего наполнить человеческую жизнь; нужна вообще иная природа, где дерево поет, а птица говорит [104]. Словом, с мыслью об «ином царстве» связывается мечта о полном преображении закона естестве, о полной победе «магии над старостью, болезнью, смертью, о совершенном одухотворении мира животного и растительного к этой цели в русской сказке ведет не столько подвиг и доблесть мужа, сколько мудрость его жены. Характерно, что мудрость олицетворяется не мужским, а по преимуществу женственным образом. Именно женскому началу принадлежит здесь центральная руководящая роль. Поэтому необходимо внимательнее присмотреться к этим женским спутницам сказочных героев.

VI. Женственные воплощения сказочной мудрости

Мудрость в сказке олицетворяется преимущественно двумя женскими типами — вещей старухой и вещей невестой. Иногда мудрый совет дается устами старика, но эти ведуны мужского пола сравнительно редки и в общем бледно очерчены; образ вещей старухи в сказке куда ярче и значительнее; и встречается он в общем много чаще.

Старухи — руководительницы героя — носят разные названия: то это — баба–яга, которая в этом случае утрачивает свой облик злой и враждебной человеку ведьмы, то «бабушка–задворенка», то просто старуха. Обыкновенно эта старуха — носительница не только мудрости, но и власти, которая дается ей знанием. У нее имеются не только волшебные предметы, которыми она снабжает героя: ей повинуются волшебные животные, а иногда эта власть над живою тварью приобретает характер космический, как в приведенном примере, где вещая старуха, разыскивая для Царевича «Ненаглядную Красоту», призывает к ответу и зверей, и птиц, и рыб, и гадов морских. По словам ее младшей сестры, «что ни есть на белом свете, все ей покоряется». Оттого и голос у нее богатырский [105].

Образ вещей невесты представляет собою сочетание мудрости и власти над тварью не в меньшей степени. За «Ненаглядную Красоту» вся тварь ответственна, и Василисе Премудрой все повинуется: по ее мановению муравьи ползучие молотят несчетные скирды, пчелы летучие лепят церковь из воска, бесчисленные работники–люди строят золотые мосты, да великолепные дворцы. Она сама может обернуться в любой образ твари [106]. Но с мудростью и властью в вещей невесте сочетается и красота, обладающая силою волшебного действия: «когда она рассмеется — то будут розовые цветы, а когда заплачет — то жемчуг» [107].

Силою этого очарования все на свете движется: к волшебной невесте направляется весь сказочный подъем, точно вместе с влюбленным в нее царевичем вся тварь испытывает неудержимое к ней влечение.

В сказке всячески подчеркивается отдаленность расстояния, отделяющего волшебную невесту от ее искателя. Она живет либо на краю света, либо уносится в бесконечную даль похитителем–вихрем или Кащеем, либо пребывает у морского царя в подводном царстве. Так или иначе это всегда красота запредельная; но ей самой дана власть уничтожать бесконечное расстояние от посюстороннего, здешнего. В большинстве сказок, где она появляется, вещая невеста оборачивается птицей и залетает в доступные человеку страны; благодаря этому становится возможной первая встреча ее с женихом.

Описания этих встреч принадлежат к числу высших откровений сказочной символики. Обстановка их почти всегда одна и та же. Прилетают из дальних стран красные девицы то в виде уток, то в виде колпиц, то в виде голубиц — на озеро купаться, после чего они вновь из девиц оборачиваются птицами и улетают обратно. Жених подстерегает их на берегу, выбирает невесту и похищает оставленную ею одежду или крылья; тем самым он пленит ее, лишает возможности отлететь обратно и возвращает ей похищенное лишь под условием обручения. От того, удается или не удастся этот подвиг герою, зависит весь его жребий — торжество или гибель: ибо все дальнейшее дело его жизни делается за него тою волшебною силою, которой он обручен.

«Слушайся меня, старухи, — говорит Ивану Царевичу ведунья. — Спрячься вон за тот куст смородины и притаись тихонько. Прилетят сюда двенадцать голубиц — все красных девиц, а вслед за ними тринадцатая; станут в озере купаться, а ты тем временем унеси у последней сорочку и до тех пор не отдавай, пока не подарит она тебе своего колечка. Если не сумеешь это сделать, ты погиб навеки» [108].

Дальнейшая история после обручения в великом множестве вариантов воспроизводит одну и ту же тему. Вещая невеста, которая затем становится женою, преодолевает все волшебные препятствия на пути суженого, выручает его из всякой беды, исполняет за него все наложенные на него «службы». Все последующее счастье его жизни добывается им не собственною силою и подвигом, а достается ему даром, как бы в виде приданого за женою.

Вся его задача сводится только к тому, чтобы сделать ее соучастницей своего плена, что достигается чрез похищение ее крыльев. Этим он достигает цели своей жизни, жена освобождает и его, и себя, а он только плачет или по ее совету молится да спит.

От него требуется только верность той мудрости, которой он обручен, но и тут герой обыкновенно оказывается не на высоте своего признания. В этом та роковая опасность падения, которая грозит обратить в ничто весь подъем к чудесному, разрушить все волшебство сказки. Опасность эта живо чувствуется сказателями.

Как бы ни были велики препятствия на жизненном пути Ивана–Царевича, как бы ни были трудны возложенные на него задачи, над всеми трудностями неизменно торжествует вещая сила и мудрость его невесты; и она успокаивает его словами: «это не беда, а победка», или «это не беда, беда впереди будет». Но вдруг, достигнув предела в своем подъеме к чудесному, жених чувствует утомление и мечтает о возвращении домой, к родной действительности. «Что так грустен, Царевич», — спрашивает невеста. «Ах, Василиса Премудрая, сгрустнулось по отцу, по Матери, захотелось на святую Русь». И Василиса отвечает: «Вот это беда пришла».

Беда заключается не в опасностях возвращения: над ними легко торжествует мудрость Василисы. Она обманывает посланную за ними погоню, оборачивая себя то смирной овечкою, то ветхою церковью, а Ивана–Царевича то старым пастухом, то стареньким попом. Когда их настигает сам Морской царь и оборачивается соколом, Василиса с женихом оборачиваются уткой да селезнем и спасаются от сокола, ныряя в озеро. Настоящая опасность угрожает не со стороны магии, а подкарауливает женихов в области житейской, дома, на святой Руси. Это опасностьзабвения вещей невесты. Во множестве сказочных вариантов она предостерегает жениха, чтобы по возвращении домой он никого не целовал, потому что всякий поцелуй отца, сестры, ребенка или кого‑либо из домашних влечет за собою неизбежное забвение невесты. — «Ты меня забудешь, Иван–Царевич!» — «Нет, не забуду!» — «Нет, Иван–Царевич, не говори, позабудешь! Вспомни обо мне хоть тогда, как станут два голубка в окна биться!» Пришел Иван–Царевич во дворец. Увидали его родители, бросились ему на шею и стали целовать, миловать его; на радостях позабыл Иван–Царевич про Василису Премудрую. Только тогда вспомнил про нее, когда собрался жениться на другой и прилетели два голубка биться об окна его дворца. Тогда вернулся Царевич к чудесной возлюбленной [109].

VII. Христианское в русской народной сказке

Тут остается отметить еще одну ступень подъема сказки. Волшебное в ней еще не есть завершение чудесного. Есть одно последнее ее превращение, где сказочное принимает определенно религиозную, христианскую окраску. Совершается это тем легче, что в сказке чрезвычайно много сродного христианству. Трудно сказать, чем это объясняется, природным ли предрасположением к христианству народного гения, создающего сказку, или, наоборот, многовековым влиянием христианства на народную душу, а через нее и на сказку. Достоверно одно русские сказочные образы как‑то совершенно незаметно и естественно воспринимают в себя христианский смысл. В некоторых сказках это превращение представляется вполне законченным; в других мы видим пестрое смещение христианского и языческого.

Мы уже видели, что в трудные минуты вещая невеста советует своему герою «молиться Спасу». Вполне естественно, что сказочный подъем к чудесному на высших своих ступенях превращается в подъем молитвенный. Когда сказочный богатырь проникается сознанием своего человеческого бессилия перед сверхъестественным, он тем самым уже явно приближается к идеалу христианского смирения. Поэтому в минуту, когда никакая человеческая сила не может спасти героя от неизбежной гибели, когда перед ним разверзается змеиная пасть «от земли до неба», у него сам собою вырывается возглас: «Господи, сохрани меня и спаси мою душу» [110]. Молитва разрушает чудеса черной магии, спасает от плена морского царя [111].

Просто и естественно совершается превращение волшебного в чудесное в христианском значении слова. Существует, например, целый христианский вариант известной народной сказки, где волшебная щука достается праведнику за усердную молитву. Щука исполняет всякие его желания, снабжает его в изобилии напитками да кушаньями, строит ему богатый дворец; но христианизация сказки выражается и тут в новой волшебной формуле, которую щука дает своему повелителю: «только скажи, по щучьему велению, по Божьему Благословению, явись то‑то и то‑то — сейчас явится». Поэтому, когда «по щучьему велению» у царевны родится ребенок, он признается ребенком Божьим.

Так же легко христианизируются — в сказке и человеческие типы; в особенности просто и естественно сказочный «дурак» превращается в «блаженного» или юродивого. Превращение это — известно многим христианским народам. Так, в немецком сказании о Граале «чистый глупец» Парсиваль подвигом целомудрия превращается в блаженного и христианского подвижника. В русской сказке это превращение облегчается самим сходством между дураком и «блаженным». Общая черта того и другого — вещее безумие, отсутствие человеческого «здравого рассудка» и в то же время обладание иною чудесною мудростью. У дурака эта мудрость волшебная, а у юродивого «ум Христов», но в сказке легко стирается грань, отделяющая одно от другого; тогда в одном и том же лице смешиваются черты дурака и юродивого.

Совершается это очень просто — путем религиозного истолкования обычных речей и поступков дурака, вопреки житейскому здравому смыслу. Затрата всего состояния на кошку и собаку приводит его к счастью; и вот, истолкование придает этому странному поступку оттенок прозорливости. Обычная черта сказочного дурака — презрение к деньгам путем истолкования же превращается в добродетель бессребреника. Случайно ему достались за кота три бочонка золота — «Экая пропасть золота, куда мне с ним деваться», — подумал дурак и пошел по городам да селам оделять нищую братию; роздал два бочонка, а на третий купил ладану, сложил в чистом поле и зажег: воскурилось благоухание и пошло к Богу на небеса. Вдруг появляется ангел: «Господь приказал спросить, чего ты желаешь?» «Не знаю», — отвечает дурак и спрашивает совета у старца. А тот ему в ответ: «Коли тебе богатство дать, ты, пожалуй, Бога забудешь. Пожелай лучше жену мудрую» [112].

Тип «блаженного» вообще принадлежит к числу любимых в сказке; мы уже встретились с ним в рассказе о Царевне Несмеяне. Он же воспроизводится в поэтической сказке «Три копейки», где работник (а по другим вариантам мальчик–сиротинка) отказывается брать с хозяина более трех копеек вознаграждения за три года службы. Получив условленную мзду, он бросает деньги в реку: «Если, — говорит, — я служил верой и правдой, то моя копейка не утонет. На третий год глянь — все три копейки поверх воды. Одну копеечку отдал работник купцу — в церкви свечку ставить; тот ее на полу оборонил, и «вдруг от той копеечки огонь возгорел»; — «люди взяли по свечке и зажгли от той копеечки». На вторую копеечку другой купец купил работнику кота, продал его в «ином государстве», за три корабля; а третья копеечка чудесно — воспламенилась в царском дворце и тем спасла царскую дочь от «Ерахты» (сатаны), пытавшегося ее похитить. Смешение различных планов нравственного сознания, христианского и сказочного замечается и тут. Юродивый уже здесь, на земле, получает награду, становится богачом и женится на царевне [113].

Земное счастье в конце рассказа составляет вообще обычное отличие этого сказочного стиля от церковного стиля «жития», коему благочестивая сказка видимо подражает.

Глубоко сродно христианству и любящее жалостливое отношение к животному миру. Тайна солидарности всей живой твари, открывшаяся сказателям, есть в тоже время одно из христианских откровений и, в частности, одна из любимых тем русского «жития святых». Неудивительно, что и здесь происходит слияние между сказочным и христианским. Благодарность животного человеку, его пожалевшему, в сказке благочестивой получает значениеБожьей награды. Это также обычная черта повествований о сказочных блаженных в сказке «Три копеечки» сиротинка выкупает из жалости котенка, которого малые ребятишки мучают [114], сказке о Несмеяне работник, у которого одна забота — как бы перед Богом не согрешить, вознагражден за то, что роздал животным все свои денежки [115].

Самое существо христианства выражается в учении о всеобщем Воскресении, о вечной целостной жизни, в которой весь мир достигает совершенного и полного исцеления. Поэтому христианству не может не быть близко сказочное искание вечной молодости и живой воды, и «молодильные яблоки» и «вода целящая» суть как бы языческие, мифологические предваренья величайшего из христианских откровений. Поэтому неудивительно, что и здесь намечаются точки соприкосновения и как бы переходные ступени от сказочного к христианскому. Есть, например, сказка «О серебряном блюдечке и наливном яблочке»[116], одно из прекраснейших созданий народного творчества, где рассказ о «живой воде» прямо‑таки получает значение чуда в христианском смысле слова.

Героиня этой сказки — обиженная сестрами дурочка, блаженная, своего рода «золушка», всеми притесняемая и работающая за всех. Достается ей в руки чудесное блюдечко и наливное яблочко; сестры из зависти заманивают ее в лес и убивают. На могиле, в лесу вырастает тростинка, из тростинки пастушок делает дудку, а дудка сама поет и выговаривает: «Свет мой батюшка родимый! Меня сестры в лес зазвали, меня, бедную, загубили за серебряное блюдечко, за наливное яблочко, не пробудишь ты меня от сна тяжкого, пока не достанешь воды из колодца царского». Отец достает у царя живую воду, оживляет дочь и идет с нею в царские палаты. И видит царь старика с тремя дочерьми: «едва за руки связаны, а третья дочь как весенний цвет, очи — райский свет, по лицу заря, из очей слезы катятся, будто жемчуг падают». И показывает блаженная царю чудеса, все его царство и весь мир на серебряном блюдечке, города, корабли, полки с воеводами. «Яблочко по блюдечку катится, наливное по серебряному; в блюдечке все небо красуется, солнышко за солнышком кружится, звезды в хороводе собираются. Царь удивлен чудесами, а красавица льется слезами, перед царем в ноги падает, просит помиловать: “Царь–государь, говорит она, возьми мое серебряное блюдечко и наливное яблочко, лишь прости ты сестер моих, за меня не губи ты их”».

Тут христианство выражается не в отдельных чертах и подробностях, а во всем жизнечувствии сказки. Вообще христианское жизнечувствие проникает в сказку очень глубоко: оно сказывается и там, где оно не с первого взгляда бросается в глаза. В частности, недаром Василиса Премудрая учит своего суженого молиться: в самом отношении сказочного героя к высшей мудрости, которая им руководит, есть столько близкого и сродного христианству, что предположение о влиянии, о бессознательном проникновении христианских идей и в особенности чувств в сказку возникает само собой. Отзвуки христианства чувствуются и в глубоком сознании человеком своего ничтожества, и в беззаветной отдаче себя высшей чудесной силе, и в самом образе вещей невесты, которой он обручен. Сочетание в едином женственном образе высшей премудрости красоты и власти над всею тварью чрезвычайно напоминает тот лик Софии–Премудрости Божией, коим вдохновлялись наши отдаленные предки — строители Храмов и иконописцы. Во всяком случае, в лице Василисы Премудрой, Мудрой жены и Ненаглядной Красоты воплотились те искания человеческой души, которые в образе Софии находят себе высшее, полное удовлетворение в отдельных случаях трудно решить, где кончается сказочное предварение христианского откровения и где начинается прямое влияние этого откровения на сказку. Одно представляется несомненным — сказка заключает в себе богатое мистическое откровение, ее подъем от житейского к чудесному, ее искание «иного царства» представляет собою великую ценность духовной жизни и несомненную ступень в той лестнице, которая приводит народное сознание от язычества к христианству.

VIII. Заключение

Знакомство с этими великими достижениями народного творчества представляет важный шаг в народном самопознании. В сказке мы находим не только подлинное откровение «иного царства», которое составляет предмет искания всех народов, но вместе с тем и некоторое особенное национальное преломление этого вселенского откровения в этом преломлении мы узнаем народную душу со всеми ее качествами и недостатками. Как же отразилась русская душа в Русской народной сказке?

Есть две черты, которые в ней поражают: с одной стороны — глубина мистического проникновения в жизнь, головокружительная высота полета, с коей открываются сказочные красоты вселенной, а с другой стороны —женственный характер этих волшебных грез. В русской сказке мы имеем яркий образец мистики пассивных переживаний человеческой души.

Не случайно именно женский образ вещей невесты господствует в этой сказке, олицетворяет собою ее высшую ценность и высшую вершину ее творчества. В ней выражается по преимуществу женственное мирочувствие. Здесь человек необыкновенно сильно чувствует превозмогающую его чудесную силу, те могучие крылья, которые уносят его прочь от житейской низменности, — ту магию, которая превращает его из жалкого дурака в сказочного красавца, и тот нездешний ум, который восполняет его человеческое безумие и незнание. Иначе говоря, он интенсивно воспринимает то действие сверху той чудесной силы, которая залетает из запредельной дали в низины здешнего, чтобы унести и поднять его оттуда в заоблачную высь.

Но рядом с этим в русской сказке необыкновенно слабо выражено действие снизу. В ней сказывается настроение человека, который ждет всех благ жизни свыше и при этом совершенно забывает о своей, личной ответственности. Это тот же недостаток, который сказывается и в русской религиозности, в привычке русского человека перелагать с себя всю ответственность на широкие плечи «Николы–угодника». Превознесение дурака над богатырем, замена личного подвига надеждой на чудесную помощь, вообще слабость волевого героического элемента, таковы черты, которые болезненно поражают в русской сказке. Это прелестная поэтическая греза, в которой русский человек ищет по преимуществу успокоения и отдохновения; сказка окрыляет его мечту, но в то же время усыпляет его энергию.

Имеем ли мы здесь общую всем народам черту? По–видимому, нет. Конечно, сверхъестественное, чудесное всегда и везде означает некоторый предел человеческого могущества и энергии, но предел, граница, отнюдь не означает бездействия человеческого естества. Мифология и сказка других народов знает случаи сопротивления человека чудесному, богоборчества или, наоборот, содействия человека сверхъестественной силе. В германской саге человек то борется со своими богами, то спасает их самих из трудного положения. Ничего подобного мы не находим в мифологии или сказке русской. Тут при встрече с чудесным человек как‑то сразу опускает руки. Он испытывает очарование, восхищение, весь превращается в слух и зрение, весь отдается влекущей его вещей силе, но от этого созерцательного подъема не переходит к действию, а ждет неизреченного богатства жизни как дара свыше — от «щучьего веления», от серого волка, от вещего коня, от мудрой жены или от Божьей благодати. Оттого в русской сказке ярко выражены женственные качества души, поэтическая мечтательность, нежность, восторженность, переходящая в экстаз: а рядом с этим гамма мужественных тонов звучит в ней сравнительно слабо.

По–видимому, мы имеем здесь один из общих недостатков русского творчества. Сравните лучшие создания русской оперы с операми Вагнера: вас сразу поразит контраст между женственной русской мелодией и мужественными героическими мотивами Зигфрида или Валкирии. Черта эта находится в прямой зависимости от сказки, которою вдохновляется, с одной стороны, русская, а с другой стороны, германская волшебная опера. В сказке немецкой подвиг героя есть все: от подвига Зигфрида сами боги Валгалы ждут своего спасения. Соответственно с этим героический подвиг составляет пафос всей оперы Вагнера.

В русской волшебной опере мы видим как раз обратное. «Князь Игорь» и «Град Китеж» суть чудные поэтические элегии, вызванные чувством бессилия героя; а в лучшей из русских опер — в «Руслане» — героическое совершенно утопает в волшебном. С этим связано поразительное отсутствие действия в этой опере. Слушатель все время находится под впечатлением какой‑то отрешенной от жизни, дальней магии звуков, которая очаровывает, но в то же время убаюкивает. Отсюда та совершенно исключительная роль, которую играет волшебный сон в «Руслане». Здесь в каждом действии кто‑нибудь спит на сцене. В первом действии Черномор усыпляет всех, во втором спит голова, в третьем без конца засыпает Ратмир, в четвертом Людмила, а в пятом спит Борислав и опять Людмила.

Вся опера производит впечатление чудного вещего сна, словно она задается целью дать наглядную иллюстрацию изречению Василисы Премудрой: не кручинься, все будет сделано, Богу молись, да спать ложись. Гениальнейшее из творений русской музыки служит, без сомнения, верным выразителем духа русской народной сказки.

По меткому выражению Соловьева, «сон — как бы окно в другой мир»; поэтому нельзя умалять значения и ценности воспринятых во сне откровений. Но жаль, очень жаль, когда откровение остается для человека, а тем более для народа — только сном, далеким от жизни и мало влияющим на поведение.

Если волшебная сказка дает ясный образ создавшего ее народа, то сказка вульгарная, житейская, дает злую, а иногда и меткую на нее критику. Карикатурно в русской вульгарной сказке ее увлечение неделанием в связи с утопией вора и лентяя, но бывают минуты, когда вся действительная жизнь народа становится злою карикатурою. Чтобы освободиться от этого наваждения, нужно восстановить тот подлинный образ души народной, которая ограждается в его карикатуре, и сознать нашу ответственность за его извращение.

Как бы ни были могучи дарования народного гения и как бы ни были глубоки его откровения, откровения эти бессильны и бесплодны, пока они остаются только мистикою пассивных переживаний. <Эта мистика, не воплощающаяся в дело и ожидающая, только как свыше, того нового царства, которое силою берется, легко вырождается в вульгарную мечту о даровом богатстве, о «хитрой науке, чтобы можно было ничего не работать, сладко есть и пить и чисто ходить».>

Мечта эта оказалась сильною в жизни именно оттого, что у нее есть глубокий мистический корень в русской душе. <Связь между усыплением нашего народного духа и торжеством воровской утопии совершенно очевидна.> Где светлые силы дремлют и грезят, там темные силы действуют и разрушают. <И оттого‑то современная Россия оказалась в положении человека, которого разворовали в глубоком сне.>

Чтобы победить воровскую утопию «легкого хлеба», недостаточно ни созерцательного экстаза, ни парения над житейским, ни даже молитвенного подъема к святому и чудесному. Для этого нужно живое дело.

Мысль об «ином царстве» есть глубокое откровение нашего народного творчества. Но в жизни, как и в сказке, это откровение затемняется и заслоняется безобразною, кощунственною на него пародией.

Пародия будет побеждена, когда «новое царство» перестанет быть красивою мечтою, когда оно будет понято нами<1923 — народом>как призыв к труду и подвигу.

Комментарии

* Об этом Платон (устами Сократа, передающего слова Диотимы) рассказывает в диалоге «Пир», 203 в–е. См.: Платон. Собр. соч. М., 1993, т. 2, с. 113.



Поделиться книгой:

На главную
Назад