Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Злой рок Пушкина. Он, Дантес и Гончарова - Павел Елисеевич Щёголев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

ИСТОРИЯ ПОСЛЕДНЕЙ ДУЭЛИ ПУШКИНА

4 ноября 1836 года — 27 января 1837 года

1

Благополучие рода Дантесов было прочно обосновано на рубеже XVII и XVIII столетий Жаном-Генрихом Дантесом (1670—1733), крупным земельным собственником и промыш­ленником. У него были доменные печи, серебряные рудники, занимался он производством жести и учредил фабрику холод­ного оружия. Им было приобретено имение в Зульце, ставшее постоянным местопребыванием семьи Дантесов. В 1731 году Жан-Генрих Дантес был возведен в дворянское достоинст­во. Его ближайшие потомки ревностно служили своим коро­лям и вступили в родственные связи со многими родовиты­ми семьями. Внук его Жорж-Шарль-Франсуа-Ксавье Дантес (1739—1803) был женат на баронессе Рейтнер де Вейль; в ре­волюционную эпоху он должен был эмигрировать, но ему посчастливилось: он не потерял своего состояния. Продолжате­лем рода был второй его сын — Жозеф-Конрад (1773—1852). Во время бегства Людовика XVI в Варенн он служил в тех войсковых частях, которые должны были под руководством маркиза Буилье содействовать бегству короля. Эмигрировав из Франции, он поселился в Германии, у своего дяди и кре­стного отца, барона Рейтнера, командора Тевтонского орде­на. Вернувшись из Германии на родину в Зульц, он женился здесь в 1806 году на графине Марии-Анне Гацфельдт (1784—1832). От этого брака родился Жорж Дантес, которому суждено было стать убийцей Пушкина.

Графиня Гацфельдт принесла в семью Дантесов значи­тельные родственные связи. Их следует отметить, так как ими объясняются кое-какие позднейшие отношения Жоржа Дан­теса. Мать Дантеса принадлежала к роду Гацфельдтов. Отец ее — брат первого в роду князя Гацфельдта, бывшего губерна­тором Берлина во время оккупации его французами. Одна из его сестер была замужем за графом Францем-Карлом-Александром Нессельроде-Эресгофен (1752—1816). Эта ветвь Нес­сельроде родственна той ветви, отпрыском которой является знаменитый «русский» граф Карл Нессельроде (1780—1862), канцлер и долголетний министр иностранных дел при импе­раторе Николае Павловиче. Мать графини Гацфельдт, вышед­шей за Дантеса, — графиня Фредерика-Элеонора Вартенслебен; ее сестра, графиня Шарлотта-Амалия-Изабелла Вартенслебен, родившаяся в 1759 году, вышла в 1788 году замуж за графа Алексея Семеновича Мусина-Пушкина, русского ди­пломата, бывшего посланником в Стокгольме. Умерла она в России и похоронена в Москве, на иноверческом кладбище. На ее могильном камне значится: «Графиня Елизавета Федо­ровна Мусина-Пушкина, действительная тайная советница и кавалерственная дама. 27 августа 1835 года».

Жозеф-Конрад Дантес, отец Жоржа Дантеса, получив­ший баронский титул при Наполеоне I, был верным легити­мистом. В 1823—1829 годах он был членом палаты депутатов и принадлежал к правым. Революция 1830 года заставила его уйти в частную жизнь.

Жорж-Шарль Дантес родился 5 февраля 1812 г. (по нов. ст.). Он был третьим ребенком в семье и первым сыном. Учился он первоначально в коллеже в Эльзасе, потом в Бурбонском лицее. Отец хотел отдать его в пажи, но в ноябре 1828 года не оказалось свободной вакансии: была одна, и ту Карл X обе­щал герцогине Беррийской. Поэтому Дантес был отдан в Сен-Сирскую военную школу. Зачисление его в списки школы состоялось 19 ноября 1829 года. Кончить курса барону Данте­су не удалось: он не пробыл в школе и года, когда произошла Июльская революция 1830 года. Ученики Сен-Сирской шко­лы были настроены в это время совсем не либерально и в ог­ромном большинстве были преданы Карлу X. Чтобы избе­жать возможных столкновений с народом, 1 августа 1830 года было предложено всем желающим ученикам взять отпуск до 22 августа. Но трехнедельный отпуск не помог и не истре­бил преданности законной монархии. 27 августа 1830 года начальник школы генерал Менуар доносил военному мини­стру, что на 300 учеников с трудом найдется 60 человек, на подчинение которых новому правительству можно рассчи­тывать. «Другие, — писал генерал, — обнаруживают чувства прямо противоположные; вчера свистели при виде трехцвет­ных значков, принесенных для упражнения; стены покрыли возмутительными надписями». В послужном списке Дантеса, хранящемся в архиве Сен-Сирской школы, отмечено, что 30 августа 1830 года он уволен был в отпуск, а 19 октября того же года уволен из школы по желанию семейства. Дантес был в числе преданных Карлу X. По рассказу Луи Метмана (биографа Дантеса), «Дан­тес в июле 1830 года примкнул к той группе учеников школы, которая вместе с полками, сохранившими верность Карлу X, пыталась на площади Людовика XV выступить на его защиту. Отказавшись служить Июльской монархии, он вынужден был покинуть школу. В течение нескольких недель он считался в числе партизанов, собравшихся в Вандее вокруг герцогини Беррийской». Не сообщая более подробных сведений об уча­стии Дантеса в Вандейском восстании, руководимом герцо­гиней Беррийскою, г. Метман едва ли не повторяет здесь из­вестные и ранее смутные слухи об этом участии, не имея дру­гих источников. Более определенных указаний на этот факт из биографии Дантеса мы не встречали.

После вандейского эпизода барон Жорж Дантес вернул­ся в Зульц к отцу. Его он нашел «глубоко удрученным полити­ческим переворотом, разрушившим законную монархию, ко­торой его род служил столько же в силу расположения, сколь­ко в силу традиции.

О жизни Дантеса в лоне семьи его биограф сообщает: «На другой день после революции, рассеявшей все его на­дежды, молодой человек живого и независимого характера, каким был Жорж Дантес, не мог найти приложения своим склонностям в открывавшемся ему монотонном провинци­альном существовании. Смерть баронессы Дантес в 1832 году усилила уныние родного очага. Жорж Дантес, которого от­деляли от тогдашнего правительства политические взгляды его семьи, решил искать службы за границей,— по обычаю, в то время распространенному». Но из монотонного провин­циального существования выталкивали Дантеса скорее все­го обстоятельства чисто материального характера. Июльская революция не только разрушила законную монархию, но и сильно подорвала материальное благополучие семьи Данте­сов. На руках Дантеса была огромная семья в шесть человек. Старшая дочь была замужем, но Июльская революция лиши­ла ее мужа средств к существованию, и отцу приходилось со­держать ее с мужем. У него же жила старшая его сестра, вдо­ва графа Бель-Иля, с пятью детьми. Карл X назначил ей пен­сию по 6000 франков, но революция отняла ее. Приходилось тратиться на учение детей: второй его сын Альфонс и млад­шая дочь учились в Страсбурге. А прибытки барона Жозефа-Конрада Дантеса были невелики. Были долги и 18—20 тысяч франков ренты. При таком положении дел мог явиться обу­зой и не кончивший курса сен-сирец, к тому же заявивший себя участником в демонстрациях против существовавшего правительства. Ему, действительно, надо было искать счастья и удачи на стороне; надо было собираться в отъезд.

Проще всего было бы устроиться в Германии, где у него было много немецких родственников. Через них он нашел покровительство у прусского принца Вильгельма. Его готовы были принять, благодаря такой протекции, в военную служ­бу, но в чине унтер-офицера, а это звание казалось неподхо­дящим не кончившему курса в Сен-Сирской военной шко­ле: ему хотелось сразу стать офицером, и дело со службой в прусских войсках не устроилось. Тогда прусский принц дал Дантесу добрый совет ехать в Россию и здесь искать сво­его счастья. Принц оказал активную поддержку молодому Дантесу и дал ему рекомендательное письмо в Россию. Этот принц прусский Вильгельм (1797—1888), позднее Вильгельм, император германский (с 1861 г.) и король прусский, был в интимно-близких, родственных отношениях к русскому им­ператору Николаю Павловичу: он был женат на его родной племяннице. Письмо принца было адресовано генерал-майо­ру Адлербергу. Владимир Федорович Адлерберг (1790—1884; с 1847 г. граф), один из приближеннейших к Николаю Пав­ловичу людей, в 1833 году занимал пост директора Канцеля­рии военного министерства. В архиве Геккеренов хранится и по сей день письмо адъютанта прусского принца следующего содержания: «Его Королевское Высочество Принц Вильгельм Прусский, сын короля, поручил мне передать Вам прилагае­мое здесь письмо к генерал-майору Адлербергу». Письмо да­тировано 6 октября 1833 года в Берлине. Дантес получил его здесь на руки, по пути в Россию. Одного этого письма было достаточно для того, чтобы Дантес мог питать самые пылкие надежды на успех своего путешествия. Кроме того, он, быть может, имел в виду использовать и связи отдаленного свой­ства с графиней Мусиной-Пушкиной, приходившейся ему двоюродной бабушкой.

Чего только не приводили в объяснение блестящей жиз­ненной карьеры Дантеса, на какие только положения и об­стоятельства не ссылались современники, а за ними и все биографы Пушкина, писавшие о Дантесе, не имея фактиче­ских данных и испытывая потребность объяснить карьеру Дантеса. Одни утверждали, что Геккерен — побочный сын короля голландского; другие — что он был особо отрекомен­дован Николаю Павловичу Карлом X и т. п. Наконец, пущен был в ход рассказ о случайной, а на самом деле подстроенной встрече Николая Павловича в мастерской французского ху­дожника с Дантесом и о глубоком впечатлении, которое по­следний произвел на русского государя. манифестировал во имя Карла X, был в рядах повстанцев под знаменем герцогини Беррийской. Известно, как Николай Пав­лович ценил принцип легитимизма и как он покровительст­вовал легитимистам разных оттенков. Недаром французские легитимисты прибегали не раз к покровительству русского императора. Так в 1832 году граф Рошешуар искал поддержки планам Карла X и герцогини Беррийской при дворах нидер­ландском и русском: при первом он имел аудиенции у супру­ги наследного принца Анны Павловны, при втором имел кон­спиративные свидания с графом Нессельроде, Бенкендорфом и передал письмо герцогини русскому императору. И он был встречен сочувственно.

Без сомнения, одной рекомендации Вильгельма Прусского было бы достаточно для наилучшего устройства Дантеса в России. Но Дантес был исключительно счастливый человек. Во время своего путешествия по Германии Дантес не только заручился драгоценным письмом Вильгельма, но и снискал покровительство, которое оказалось для него в Петербурге полезным в высшей степени: он встретил барона Геккерена, голландского посланника при русском дворе, и завоевал его расположение. Вместе с Геккереном он въехал в Россию.

Необходимо сказать несколько слов о Геккерене, которо­му суждено было играть такую видную и незавидную роль в истории последней дуэли Пушкина.

Сын майора от кавалерии Эверта-Фридриха барона ван-Геккерена (1755—1831) и Генриетты-Жанны-Сузанны-Марии графини Нассау, барон Геккерен де-Беверваард (полное его имя — Jacob-Theodore-Borhardt Anne Baron von Heeckeren de Beverwaard) принадлежал к одной из древнейших голландских фамилий. Родился он 30 ноября 1791 года. По словам Метмана, Геккерен начал свою службу в 1805 году добровольцем во флоте. Тулон был первым портом, к которому было припи­сано его судно. Пребывание на службе у Наполеона оставило в Геккерене самые живые симпатии к французским идеям. В 1815 году было призвано к существованию независимое Ко­ролевство Нидерландское (Бельгия и Голландия), и Геккерен переменил род службы: из моряка стал дипломатом и был на­значен секретарем нидерландского посольства в Стокгольме. В 1823 году он уже находился в Петербурге: в этом году ни­дерландский посланник при русском дворе Верстолк ван-Зелен выехал из Петербурга, а в отправление должности пове­ренного в делах вступил 26 марта 1823 года барон Геккерен. Через три года, представив 26 марта 1826 года верительные грамоты, он стал посланником или полномочным министром нидерландским в Петербурге. За свое долговременное пребы­вание в России Геккерен упрочил свое положение и при дво­ре, и в петербургском свете. В 1833 году, отъезжая в продолжительный отпуск, он удостоился награды: государь пожало­вал ему орден св. Анны 1-й степени как свидетельство своего высокого благоволения и как знак удовольствия по поводу от­личного исполнения им обязанностей посланника. Среди ди­пломатов, находившихся в середине 1830-х годов в Петер­бурге, барон Геккерен играл видную роль: по крайней мере, княгиня Ливен, описывая в письме к Грею петербургских дипломатов, отмечает только двух «gens d'esprit» — барона Фикельмона и Геккерена.

Таковы внешние, «формулярные», данные о Геккерене. Следует сказать несколько слов и о его личности. Не случись роковой дуэли, история, несомненно, не сохранила бы и са­мого его имени — имени человека среднего, душевно-мелко­го, каких много в обыденности! Но прикосновенность к по­следней пушкинской дуэли выдвинула из исторического не­бытия его фигуру. Современники единодушно характеризуют нравственную личность Геккерена с весьма нелестной сторо­ны. Надо, конечно, помнить, что все эти характеристики соз­даны после 1837 года и построены исключительно на основа­нии толков и слухов о роли Геккерена в истории дуэли. Поэтому в этих суждениях о личности Геккерена слишком много непроверенных, огульных обвинений и эпитетов — один дру­гого страшнее. Любопытно отметить, что ни князь Вязем­ский, ни В. А. Жуковский — друзья Пушкина и ближайшие свидетели всех событий — не оставили характеристики Геккерена, но, поминая его имя, не обнаружили того стремле­ния сгустить краски, которое проникает все отзывы современ­ников. Приведем отзыв Н. М. Смирнова, мужа близкой при­ятельницы Пушкина, известной А. О. Смирновой: «Геккерен был человек злой, эгоист, которому все средства казались по­зволительными для достижения своей цели, известный всему Петербургу злым языком, перессоривший уже многих, прези­раемый теми, которые его проникли». Если Геккерен и был таков, то «проникших» его до рокового исхода дела был все­го-навсего один человек, и этот человек был Пушкин.

Любопытную характеристику Геккерена дает барон Торнау, имевший возможность наблюдать его среди венских ди­пломатов в 1855 году: «Геккерен, несмотря на свою известную бережливость, умел себя показать, когда требовалось сладко накормить нужного человека. В одном следовало ему отдать справедливость: он был хороший знаток в картинах и древ­ностях, много истратил на покупку их, менял, перепродавал и всегда добивался овладеть какою-нибудь редкостью, кото­рою потом любил дразнить других, знакомых ему собирателей старинных вещей. Квартира его была наполнена образ­цами старинного изделия и между ними действительно не имелось ни одной вещи неподлинной. Был Геккерен умен; по­лагаю, о правде имел свои собственные, довольно широкие понятия, чужим прегрешениям спуску не давал. В дипломати­ческом кругу сильно боялись его языка и, хотя недолюблива­ли, но кланялись ему, опасаясь от него злого словца».

Из всех характеристик Геккерена принадлежащая барону Торнау — наиболее бесстрастная, наиболее удаленная от пуш­кинского инцидента в жизни Геккерена, но и это его изобра­жение сохранило отталкивающие черты оригинала. В нашей работе собраны письменные высказывания барона Геккере­на, неизвестные ранее, и сделана попытка фактического вы­яснения его роли в истории дуэли. На основании этих объективных данных можно будет восстановить образ Геккерена. Крепкий в правилах светского тона и в условной светской нравственности, но морально неустойчивый в душе; себялю­бец, не останавливающийся и перед низменными средствами в достижениях; дипломат консервативнейших по тому време­ни взглядов, неспособный ни ценить, ни разделять передо­вых стремлений своей эпохи, не увидавший в Пушкине ни­чего, кроме фрондирующего камер-юнкера; человек духовно ничтожный пустой — таким представляется нам Геккерен.

Как и когда произошло знакомство и сближение Геккере­на и Дантеса? Осенью 1833 года голландский посланник воз­вращался из продолжительного отпуска к месту своего служе­ния в Петербург. Как раз в это время в поисках счастья и чинов совершал свое путешествие и Дантес. «Дантес серьезно забо­лел проездом в каком-то немецком городе; вскоре туда при­был барон Геккерен и задержался долее, чем предполагал. Уз­нав в гостинице о тяжелом положении молодого француза и о его полном одиночестве, он принял в нем участие, и, когда тот стал поправляться, Геккерен предложил ему присоединиться к его свите для совместного путешествия; предложение радост­но было принято». Так рассказывает А. П. Арапова, дочь вдовы Пушкина от второго ее брака. Источником ее сведений яв­ляется позднейший рассказ самого Дантеса одному из племянников своей жены, т. е. одному из братьев Гончаровых.

Нам известны два повествования А. П. Араповой об обстоятельствах последней дуэли Пушкина. Одна запись была предназначена для С. А. Панчулидзева, историка Кавалергардского полка, и использована им в биографии Дантеса. Другая, позднейшая и пространнейшая, запись предназначалась для печати и была помещена в приложениях к «Новому времени» в декабре 1907 и январе 1908 гг. Первая запись, с которой мы знакомы по отрывкам, приведенным С. А. Панчулидзевым, носит деловой характер, написана сжато, без художественных прикрас и лишних подробностей. Вторая запись готова перейти из области мемуарной литературы в область беллетристики. Для сравнения приводим по этой записи рассказ о встрече Дантеса с Геккереном: «Проезжая по Германии, он простудился; сначала он не придал этому значения, рассчитывая на свою крепкую, выносливую натуру, но недуг быстро развился, и острое воспаление приковало его к постели в каком-то маленьком захолустном городе. Медленно потянулись дни с грозным признаком смерти у изголовья заброшенного на чужбине путе­шественника, который уже с тревогой следил за быстрым таянием скудных средств. Помощи ждать было неоткуда, и вера в счастливую звезду поки­дала Дантеса. Вдруг в скромную гостиницу нахлынуло необычайное ожив­ление. Грохот экипажей сменился шумом голосов; засуетился сам хозяин, забегали служанки. Это оказался поезд нидерландского посланника, барона Геккерена (d'Hekeren), ехавшего на свой пост при русском дворе. Поломка дорожной берлины вынуждала его на продолжительную остановку. Во вре­мя ужина, стараясь как-нибудь развлечь или утешить своего угрюмого, не­довольного постояльца сопоставлением несчастий, словоохотливый хозя­ин стал ему описывать тяжелую болезнь молодого одинокого француза, уже давно застрявшего под его кровом. Скуки ради, барон полюбопытствовал взглянуть на него, и тут у постели больного произошла их первая встреча. Дантес утверждал, что сострадание так громко заговорило в сердце старика при виде его беспомощности, при виде его изнуренного страданием лица, что с этой минуты он уже не отходил более от него, проявляя заботливый уход самой нежной матери. Экипаж был починен, а посланник и не думал об отъезде. Он терпеливо дождался, когда восстановление сил дозволило продолжать путь, и, осведомленный о конечной цели, предложил молодому человеку присоединиться к его свите и под его покровительством въехать в Петербург. Можно себе представить, с какой радостью это было принято!»

Биограф Дантеса Луи Метман ограничивается глухим со­общением: «Дантес имел счастливый случай встретить ба­рона Геккерена. Последний, привлеченный находчивостью и прекрасной внешностью Жоржа Дантеса, заинтересовался им и вошел в постоянную переписку с его отцом, который выска­зывал живейшую признательность за покровительство, со­служившее свою пользу как в военной карьере, так и в свет­ских отношениях сына».

Луи Метман подыскивает объяснения увлечению Геккере­на: голландский посланник, начавший свою службу во Фран­ции, питал склонность к идеям французской культуры. Его юношеская дружба с герцогом Роган-Шабо (умер в 1833 году в сане Безансонского архиепископа) дала толчок религиозному перевороту. Геккерен принял католичество, и этот поступок уединил его и отдалил от его протестантской родни. Нако­нец, Луи Метман упоминает и об отдаленном свойстве, кото­рое могло существовать между бароном Геккереном и рейн­скими фамилиями, с которыми Дантес был в родстве по отцу и матери. В русской литературе о Дантесе нередко встречает­ся утверждение о родстве его с бароном Геккереном в разных степенях близости вплоть до объявления Дантеса побочным сыном посланника. Родства никакого не было; при тщательном разборе, быть может, можно установить отдаленнейшие линии свойства. Во всяком случае, до сближения с Дантесом Геккерен не был даже знаком с отцом и семьей Дантеса. Но тут даже не свойство, а тень свойства.

Современники, реально настроенные, старались подыс­кать чисто реальные основания близости Геккерена и Дан­теса, и выставленные ими основания были двух порядков: естественного и противоестественного. В русской литерату­ре на все лады повторялось утверждение о родстве Геккере­на с Дантесом и указывались разные степени родственной близости. Нередко современники заявляли о том, что Дан­тес доводился барону Геккерену просто-напросто побоч­ным сыном. Фактических данных для подобного заявления не имеется, а на основании документов, опубликованных в нашей книге, можно категорически утверждать неверность всех сообщений о родстве Геккерена и Дантеса. Объясне­ние порядка, так сказать, противоестественного сводилось к утверждению, что посланник был близок к молодому фран­цузу по-особенному — извращенной близостью мужчины к мужчине.

Как бы там ни было, отношения Геккерена к Дантесу, по­скольку они засвидетельствованы его письмами и фактиче­ской историей, проникнуты необычайной заботливостью и нежностью. Поистине он был отцом родным Дантесу, и Дан­тес-отец сам признавал это и неоднократно выражал Геккере­ну свою глубокую признательность о сыне.

Но возвратимся к истории Дантеса. Рекомендательное письмо прусского принца было вручено Дантесу 6 октября (нов. ст.) 1833 года, и, вероятно, без замедления Дантес про­следовал в Петербург. В хронике «Санкт-петербургских ведо­мостей» за 11 октября 1833 года читаем: «Пароход «Николай I», совершив свое путешествие в 78 часов, 8-го сего октяб­ря прибыл в Кронштадт с 42 пассажирами, в том числе коро­левский нидерландский посланник барон Геккерен». А с ним вместе «Николай I» привез и Дантеса.

На первых порах Дантес поселился в Английском трак­тире на Галерной улице.

Рекомендация была доставлена им по назначению и про­извела должное действие. О Дантесе было доложено госуда­рю, и Адлерберг обнаружил большое расположение к ученику Сен-Сирской школы и оказал ему мощное содействие в деле экзаменов.

Он подыскал ему профессоров, которые должны были «натаскать» молодого сен-сирца по военным предметам, за­ручился поддержкой самого нужного в этом деле человека — Ивана Онуфриевича Сухозанета, в это время занимавше­го должности члена военного совета, директора Пажеского, всех сухопутных корпусов и Дворянского полка и члена во­енно-учебного комитета. В архиве барона Геккерена хранятся два письма Адлерберга к Дантесу. В первом, от 23 ноября 1833 года, Адлерберг писал: «Внезапный отъезд, которо­го я не мог предвидеть, когда видел вас, мой дорогой барон, поставил меня в невозможность завязать условленные сношения с профессорами, которые должны руководить вашей подготовкой к экзамену; я искренно огорчился бы, если бы не был убежден, что генерал Сухозанет возьмет целиком на себя одного это дело, часть которого он уже взял. Если бы случайно он оказался не в состоянии сделать это, то нужно будет, дорогой барон, вам потерпеть до моего возвращения, и вы ничего не потеряете, так как мое отсутствие не продолжится больше двух недель». А 5 января 1834 года Дантес получил следующую примечательную записку от Адлерберга: «Генерал Сухозанет сказал мне сегодня, дорогой барон, что он рассчи­тывает подвергнуть вас экзамену сейчас же после Крещения и что он надеется обделать все в одно утро, если только всем профессорам можно будет быть одновременно свободными. Генерал уверил меня, что он уже велел узнать у г. Геккерена, где вас найти, чтобы уведомить вас о великом дне, когда он будет фиксирован; вы хорошо сделаете, если повидаете его и попросите у него указаний. Он обещал мне не быть злым, как вы говорите; но не полагайтесь слишком на это, не забывайте повторять то, что вы выучили. Желаю вам удачи. Ваш Адлерберг». В этой записке имеется еще любопытнейшая приписка: «Император меня спросил, знаете ли вы русский язык? Я от­ветил наудачу утвердительно. Я очень бы посоветовал вам нанять учителя русского языка».

По высочайшему повелению 27 января 1834 года барон Дантес был допущен к офицерскому экзамену при Военной академии по программе школы гвардейских юнкеров и под­прапорщиков, причем он был освобожден от экзаменов по русской словесности, уставу и военному судопроизводству. Экзамены Дантес выдержал, и 8 февраля был отдан высочай­ший приказ о зачислении его корнетом в Кавалергардский полк. А в приказе по Кавалергардскому полку 14 февраля 1834 года было отдано: «Определенный на службу по высочайшему приказу, отданному в 8 день сего февраля и объяв­ленному в приказе по Отдельному гвардейскому корпусу 11 числа за № 20, бывший французский королевский воспитан­ник военного училища Сент-Сир барон Дантес в сей полк корнетом зачисляется в списочное состояние, с записанием в 7-й запасный эскадрон, коего и числить в оном налицо» .

Каким-то темным предчувствием веет от записи в днев­нике, сделанной Пушкиным 26 января 1834 года: «Барон Дан­тес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию офицерами. Гвардия ропщет».

2

Из приведенного выше письма Адлерберга, писанного 5 января 1834 года, т. е. три месяца спустя после приезда Дан­теса в Петербург, видно, что барон Геккерен являлся уже при­знанным покровителем Дантеса. Действительно, он выказал самую деятельную заботливость о молодом французе, хлопо­тал о помещении его на службу, заботился об его экзаменах, устраивал ему светские и сановные знакомства и, наконец, оказал ему самую широкую материальную поддержку. Дан­тес сообщил своему отцу в Зульц о добром к нему отноше­нии Геккерена, а Дантес-старший поспешил высказать свои чувства в письме к Геккерену: «Я не могу в достаточной мере засвидетельствовать Вам всю мою признательность за все то Добро, которое Вы сделали для моего сына; надеюсь, что он заслужит его. Письмо Вашего Превосходительства меня со­вершенно успокоило, потому что я не могу скрыть от Вас, что я беспокоился за его судьбу. Я боялся, как бы он, с его до­верчивым и распущенным характером, не наделал вредных знакомств, но, благодаря Вашей благосклонности, благодаря тому, что Вы пожелали взять его под свое покровительство и выказать ему дружеское расположение, я спокоен. Я наде­юсь, что его экзамен сойдет хорошо, так как он был принят в Сен-Сир четвертым по порядку (из 180 принятых вместе с ним)... Я принимаю с благодарностью предложение Ваше­го Превосходительства выдать ему на первые расходы по его экипировке и прошу Вас соблаговолить сообщить мне сумму Ваших издержек, дабы я мог вернуть их Вам. Доброе распо­ложение Вашего Превосходительства дает мне право войти в подробности, которые покажут Вам все, что я могу сделать в настоящий момент для моего сына». Далее Дантес-отец гово­рит о своем материальном положении. Сын просил отца вы­давать ему 800—900 франков ежемесячно, но для отца такая выдача была не по силам. Он мог ему дать всего 200 франков. Эта сумма вместе с жалованьем превосходила, по мнению отца, в три раза ту сумму, с которой можно было обойтись на французской службе. Если бы понадобилось, то с напряже­нием он мог бы еще увеличить выдачу, но лишь на время. На­конец, отец Дантеса согласился и еще на некоторые жертвы, если бы сын его попал в гвардию. Получив известие о зачис­лении сына в Кавалергардский полк, Дантес пишет востор­женное письмо барону Геккерену: «Я сейчас узнал от Жоржа о его назначении и о том, что Вы соблаговолили для него сде­лать. Я не могу в достаточной мере выразить Вам мою бла­годарность и засвидетельствовать всю мою признательность. Жорж обязан своей будущностью только Вам, господин барон,— он смотрит на Вас, как на своего отца, и я надеюсь, что он будет достоин такого отношения. Единственное мое жела­ние в этот момент — иметь возможность лично засвидетель­ствовать Вам всю мою признательность, так как со времени смерти моей жены это — первая счастливая минута, которую я испытал... Я спокоен за судьбу моего сына, которого я все­цело уступаю Вашему Превосходительству...» Когда Дантес- отец писал последнюю фразу, он говорил просто из вежливо­сти и вряд ли имел в виду реальное значение этих слов и уж точно не думал, что через два года он действительно уступит своего сына барону Геккерену. В действительности расположение и любовь барона Геккерена к Дантесу росли с каждым днем все больше и крепче. Можно сказать, что барон Геккерен души не чаял в молодом офицере, заботясь о нем с исключительной нежностью и предусмотрительностью. Родитель Дантеса и его семья не усматривали ничего странного в преданности барона Геккерена Жоржу. В 1834 году Дантес-старший имел возможность лич­но познакомиться с голландским посланником, который, путешествуя в Париж, нашел время заглянуть в Эльзас, на роди­ну Жоржа. С течением времени у барона Геккерена возникла и окрепла мысль легализировать отношения, существовав­шие между ним и Дантесом: он решил его усыновить; очевид­но, неоднократно он доводил об этом до сведения Дантеса-старшего и, наконец, в начале 1836 года сделал отцу Дантеса формальное предложение дать согласие на усыновление им его сына. Дантес не удивился и согласился. Письмо его весьма любопытно, и некоторые выдержки из него необходимы для обрисовки взаимных отношений этих трех лиц.

«С чувством живейшей благодарности пользуюсь я слу­чаем побеседовать с Вами о том предложении, которое Вы были добры делать мне столько раз,— об усыновлении Вами сына моего Жоржа-Шарля Дантеса и о передаче ему по на­следству Вашего имени и Вашего состояния.

Много доказательств дружбы, которую Вы не перестали высказывать мне столько лет, было дано мне Вами, г. барон, это последнее как бы завершает их; ибо этот великодушный план, открывающий перед моим сыном судьбу, которой я не в силах был создать ему, делает меня счастливым в лице того, кто для меня на свете всех дороже.

Итак, припишите исключительно лишь крепости уз, соединяющих отца с сыном, то промедление, с которым я изъ­являю вам мое подлинное согласие, уже давно жившее в моем сердце. В самом деле, следя внимательно за тем ростом привязанности, которую внушил Вам этот ребенок, видя, с какою заботливостью Вы пожелали блюсти его, пещись о его нуждах, словом, окружать его заботами, не прекращавшимися ни на минуту до настоящего момента, когда Ваше покровитель­ство открывает перед ним поприще, на котором он не может не отличиться, — я сказал себе, что эта награда вполне при­надлежит Вам и что моя отцовская любовь к моему ребенку должна уступить такой преданности, такому великодушию.

Итак, г. барон, я спешу уведомить Вас о том, что с ны­нешнего дня я отказываюсь от всех моих отцовских прав на Жоржа-Шарля Дантеса и одновременно даю Вам право усы­новить его в качестве Вашего сына, заранее и вполне при­соединяясь ко всем шагам, которые Вы будете иметь случай предпринять для того, чтобы это усыновление получило силу пред лицом закона».

5 мая (нов. ст.) 1836 года формальности усыновления были завершены королевским актом — и барон Жорж Дан­тес превратился в барона Геккерена. 4 июня генерал-адъю­тант Адлерберг довел до сведения вице-канцлера о соизво­лении, данном императором Николаем Павловичем на прось­бу посланника барона Геккерена об усыновлении им поручика барона Дантеса, «с тем, чтобы он именуем был впредь вместо нынешней фамилии бароном Георгом-Карлом Геккереном». Соответствующие указания на этот счет были даны правительствующему сенату и командиру Отдельного гвардейско­го корпуса.

К этому времени Дантес уже совершенно акклиматизиро­вался в Петербурге и пустил прочные корни в высшем свете.

Служебное положение Дантеса тоже сильно укрепилось, несмотря на то, что он оказался неважным служакой. Хотя в формуляре его и значится, что он «в слабом отправлении обязанностей по службе не замечен и неисправностей меж­ду подчиненными не допускал», но историк Кавалергардско­го полка и биограф Дантеса, на основании данных полково­го архива, пришел к иному заключению. «Дантес, по посту­плении в полк, оказался не только весьма слабым по фронту, но и весьма недисциплинированным офицером; таким он ос­тавался в течение всей своей службы в полку: то он «садит­ся в экипаж» после развода, тогда как «вообще из начальников никто не уезжал», то он на параде, «как только скомандо­вано было полку вольно, позволил себе курить сигару»; то на линейку бивака, вопреки приказанию офицерам не выходить иначе, как в колетах или сюртуках, выходит в шлафроке, имея шинель в накидку». На учении слишком громко поправляет свой взвод, что, однако, не мешает ему самому «терять дис­танцию» и до команды «вольно» сидеть «совершенно распус­тившись» на седле; «эти упущения Дантес совершает не од­нажды, но они неоднократно наперед сего замечаемы были». Мы не говорим уже об отлучках с дежурства, опаздывании на службу и т. п. 19 ноября 1836 года отдано было в полко­вом приказе: «Неоднократно поручик барон де Геккерен под­вергался выговорам за неисполнение своих обязанностей, за что уже и был несколько раз наряжаем без очереди дежур­ным при дивизионе; хотя объявлено вчерашнего числа, что я буду сегодня делать репетицию ординарцам, на коей и он дол­жен был находиться, но не менее того... на оную опоздал, за что и делаю ему строжайший выговор и наряжаю дежурным на пять раз». Число всех взысканий, которым был подвергнут Дантес за три года службы в полку, достигает цифры 44.

Все эти неисправности не помешали движению Дантеса по службе. Мы знаем уже, что при назначении он получил чин корнета и зачислен был, при вступлении в полк, в 7-й, запас­ный, батальон. Перевод его в действующий батальон несколь­ко задержался, так как к положенному для перевода из запас­ной части сроку Дантес еще не знал российского языка. Ка­жется, российского языка как следует Дантес так и не изучил. 28 января 1836 года Дантес был произведен в поручики, и на этом кончились его повышения на русской службе.

Блистательно складывались дела Дантеса в обществе, или, вернее, в высшем свете. Введенный туда бароном Геккереном, молодой француз быстро завоевал положение: он счи­тался «l'un des plus beaux chevaliers gardes et l'un des hommes le plus a la mode» (Одним из самых красивых кавалергардов и одним из самых модных людей (фр.). Своими успехами он обязан был и покровительству Геккерена и собственным талантам. Красивый, можно сказать, блестяще красивый кавалергард, веселый и остроумный собеседник внушал расположение к себе. Этому расположению не мешала даже некоторая самоуверенность и заносчивость.

Отзывы современников не в отталкивающем освещении рисуют Дантеса.

Полковой командир Гринвальд отзывался о Дантесе как о ловком и умном человеке, обладавшем злым языком. Его остроты смешили молодых офицеров. Несколько таких острот сохранил в своих воспоминаниях А. И. Злотницкий, вступивший в полк спустя несколько лет после трагической истории: «Дантес, — по его словам, — видный, очень красивый, прекрасно воспитанный, умный, высшего общества светский человек, чрезвычайно ценимый, как это я видел за границей, русской аристократией. И великому князю Михаилу Павловичу нравилось его остроумие, и потому он любил с ним беседовать. В то время командир полка Гринвальд обыкновенно приглашал всех четырех дежурных по полку к себе обедать. Однажды во время обеда висевшая лампа упала и обрызгала стол маслом. Дантес, вышедши из дома генерала, шутя сказал: «Гринвальд nous fait manger de la vache enragee assai sonnee d'huile de lampe» (Игра слов, основанная на созвучии выражений manger la vache (есть говядину) и manger la vache enrage (терять надежду). Буквально: «Он нас заставил есть бешеную говядину, приправленную лампадным маслом» (фр.)). Генерал Гринвальд, узнав об этом, перестал приглашать дежурных к себе обедать».

В воспоминаниях полкового товарища Дантеса Н. Н. Пан­телеева Дантес остался с эпитетом «заносчивого француза».

Другой полковой товарищ, князь А. В. Трубецкой, отзы­вается о Дантесе следующим образом: «Он был статен, кра­сив; как иностранец, он был пообразованнее нас, пажей, и, как француз, — остроумен, жив. Отличный товарищ».

В полку Дантес пользовался полными симпатиями сво­их товарищей, и они доказали ему свою любовь, приняв ре­шительно сторону Дантеса против Пушкина после злосчаст­ного поединка.

За свое остроумие Дантес пользовался благоволением ве­ликого князя Михаила Павловича, который считался изряд­ным остряком своего времени и круга и любил выслушивать остроты и каламбуры. Даже трагический исход дуэли Пушкина не положил предела их общения на почве каламбуров. После высылки из России Дантес встретился с Михаилом Павловичем в Баден-Бадене и увеселил его здесь своими шутка­ми и дурачествами.

По словам К. К. Данзаса, бывшего секундантом Пушкина, Дантес, «при довольно большом росте и приятной наруж­ности, был человек не глупый, и хотя весьма скудно образованный, но имевший какую-то врожденную способность нравиться всем с первого взгляда... Дантес пользовался хорошей репутацией и заслуживал ее, если не ставить ему в упрек фа­товство и слабость хвастать своими успехами у женщин».

Вот отзыв о Дантесе Н. М. Смирнова, мужа известной Александры Осиповны, — человека, отнюдь не благорасположенного к нему: «Красивой наружности, ловкий, веселый и забавный, болтливый, как все французы, он был везде при­нят дружески, понравился даже Пушкину, дал ему прозвание Pacha a trois queues (Трехбунчужный паша; фр.), когда однажды тот приехал на бал с женою и ее двумя сестрами».

Этих данных вполне достаточно для объяснения светского успеха Дантеса, но он был еще и прельстителем. «Он был очень красив,— говорит князь А. В. Трубецкой, — и постоянный успех в дамском обществе избаловал его: он относился к дамам вообще, как иностранец, смелее, развязнее, чем мы, русские, и, как избалованный ими, требовательнее, если хо­тите, нахальнее, наглее, чем даже было принято в нашем об­ществе». По отзыву современника-наблюдателя, «Дантес во­зымел великий успех в обществе; дамы вырывали его одна у другой».

В свете Дантес встретился с Пушкиным и его женой. Наталья Николаевна Пушкина, затмевая всех своей красотой, блистала в петербургском свете и произвела на Дантеса сильнейшее впечатление. Роковое увлечение Дантеса завершилось роковым концом — поединком и смертью Пушкина.

3

На личности Натальи Николаевны мы должны остановиться. В нашу задачу не входит подробное изображение ee семейной жизни Пушкина; здесь важно отметить лишь некоторые моменты и подробности семейной истории Пушкина, не в достаточной, быть может, мере привлекавшие внимание исследователей. Для нас же они важны с точки зрения освещения семейного положения Пушкина в конце 1836 года. Обстоятельствами семейными объясняется многое в душевном состоянии Пушкина в последние месяцы его жизни.

Поразительная красота шестнадцатилетней барышни Натальи Гончаровой приковала взоры Пушкина при первом же ее появлении в 1828 году в большом свете Первопрестольной. «Когда я увидел ее в первый раз, — писал Пушкин в апреле 1830 года матери Натальи Николаевны, — ее красота была едва замечена в свете: я полюбил ее, у меня голова пошла кругом». Но красота Натальи Гончаровой очень скоро была высоко оценена современниками. О ней и об Д. В. Алябьевой шумела молва как о первых московских красавицах. Пуш­кин, желая похвалить эстетические вкусы князя Н. Б. Юсупова, в известном послании «К вельможе» (23 апреля 1829 года) писал:

Влиянье красоты Ты живо чувствуешь. С восторгом ценишь ты И блеск Алябьевой, и прелесть Гончаровой.

Князь П. А. Вяземский сравнивал красоту Алябьевой аvec une beaute classique, а красоту Гончаровой avec une beaute romantique и находил, что Пушкину, первому романтическому поэту, и следовало жениться на первой романтической  красавице.

История женитьбы Пушкина известна. Бракосочетанию предшествовал долгий и тягостный период сватовства, ряд тяжелых историй, неприятных столкновений с семьею невес­ты. Налаженное дело несколько раз висело на волоске и было накануне решительного расстройства. Приятель Пушкина С. Д. Киселев в письме Пушкина к Н. С. Алексееву от 26 декаб­ря 1830 года сделал любопытную приписку, — конечно, не без ведома автора письма: «Пушкин женится на Гончаровой,— между нами сказать, — на бездушной красавице, и мне сдает­ся, что он бы с удовольствием заключил отступной трактат». И когда до свадьбы оставалось всего два дня, «в городе опять начали поговаривать, что Пушкина свадьба расходится». А. Я. Булгаков, сообщивший это известие своему брату в Петер­бург, добавлял: «Я думаю, что и для нее (т. е. Гончаровой), и для него лучше было бы, кабы свадьба разошлась». Сам Пуш­кин был далеко не в радужном настроении перед бракосоче­танием. «Мне за 30 лет,— писал он Н. И. Кривцову за неделю до свадьбы.— В тридцать лет люди обыкновенно женятся — я поступаю, как люди, и вероятно не буду в том раскаяваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарова­ния. Будущность является мне не в розах, но в строгой наго­те своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностью».

Свадьба состоялась 18 февраля. Тот же Булгаков писал брату: «Итак, совершилась эта свадьба, которая так долго тя­нулась. Ну, да как будет хороший муж? То-то всех удивит, — никто не ожидает, а все сожалеют о ней. Я сказал Грише Корсакову: быть ей миледи Байрон. Он пересказал Пушкину, который смеялся только». Злым вещуном был не один Булгаков. Можно было бы привести ряд свидетельств современни­ков, не ждавших добра от этого брака. Большинство сожалел «ее». С точки зрения этого большинства Пушкин в письме матери невесты гадал о будущем Натальи Николаевны: «(Если она выйдет за него), сохранит ли она сердечное спокойствие среди окружающего ее удивления, поклонения, искушений. Ей станут говорить, что только несчастная случайность помешала ей вступить в другой союз, более равный, более блестя­щий, более достойный ее, — и, может быть, эти речи будут ис­кренни, а во всяком случае она сочтет их такими. Не явится ли у нее сожаление? не будет ли она смотреть на меня, как на препятствие, как на человека, обманом ее захватившего? не почувствует ли она отвращения ко мне?».

Злые вещуны судили по прошлой жизни Пушкина. Но на­шлись люди, которые пожалели не «ее», но «его», Пушкина. Весьма своеобразный отзыв о свадебном деле Пушкина дал в своем дневнике А. Н. Вульф, близкий свидетель интимных ус­пехов поэта: «Желаю ему быть щастливу, но не знаю, возмож­но ли надеяться этого с его нравами и с его образом мыслей. Если круговая порука есть в порядке вещей, то сколько ему, бедному, носить рогов, — это тем вероятнее, что первым его делом будет развратить жену. Желаю, чтобы я во всем ошиб­ся». Е. М. Хитрово, любившая поэта самоотверженной любо­вью, боялась за Пушкина по другим, благородным основани­ям: «Я опасаюсь для вас прозаической стороны супружества. Я всегда думала, что гений может устоять только среди совер­шенной независимости и развиваться только среди повторяю щихся бедствий».

Первое время после свадьбы Пушкин был счастлив. Спус­тя неделю он писал Плетневу: «Я женат — и счастлив. Одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось — лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился». Светские наблюдатели отметили эту перемену в Пушкине. А. Я. Булгаков сообщал своему брату. «Пушкин, кажется, ужасно ухаживает за молодою женою  и напоминает при ней Вулкана с Венерою... Пушкин славный задал вчера бал. И он, и она прекрасно угощали гостей своих. Она прелестна, и они как два голубка. Дай Бог, чтобы все так продолжалось!» А Е. Е. Кашкина уведомляла П. А. Осипову, что «со времени женитьбы поэт — совсем другой человек: по­ложителен, уравновешен, обожает свою жену, а она достойна такой метаморфозы, потому что, говорят, она столь же умна (spirituelle), сколь и прекрасна, с осанкой богини, с прелест­ным лицом. Когда я встречаю его рядом с прелестной супру­гой, он мне невольно напоминает одно очень умное и острое животное, — какое вы догадаетесь, я вам его не назову». От­меченный в последних словах, а также в ранее приведенном сравнении Пушкиных с Вулканом и Венерой физический кон­траст наружности Пушкина и его жены бросался в глаза со­временникам. Проигрывал при сравнении Пушкин.

Любопытное свидетельство о Н. Н. Пушкиной и о семей­ной жизни Пушкина в медовый месяц оставил его приятель, поэт В. И. Туманский: «Пушкин радовался, как ребенок, мо­ему приезду, оставил меня обедать у себя и чрезвычайно мило познакомил меня с своею пригожею женою. Не воображайте, однако ж, чтобы это было что-нибудь необыкновенное. Пуш­кина — беленькая, чистенькая девочка, с правильными черта­ми и лукавыми глазами, как у любой гризетки. Видно, что она и неловка еще, и неразвязна. А все-таки московщина отража­ется в ней довольно заметно. Что у нее нет вкуса, это видно по безобразному ее наряду. Что у нее нет ни опрятности, ни порядка — о том свидетельствовали запачканные салфетки и скатерть и расстройство мебели и посуды».

Очень скоро после свадьбы опять начались нелады с семьей жены, заставившие Пушкина озаботиться скорейшим отъездом в Петербург. Пушкин в письме к теще так резюмировал свое положение: «Я был вынужден оставить Москву в избежание разных дрязг, которые, в конце концов, могли бь нарушить более, чем одно мое спокойствие; меня изображали моей жене, как человека ненавистного, жадного, презренного ростовщика, ей говорили: с вашей стороны глупо позволять мужу и т. д. Сознайтесь, что это значит проповедовать развод. Жена не может, сохраняя приличие, выслушивать, что ее муж — презренный человек, и обязанность моей жены подчи­няться тому, что я себе позволяю. Не женщине в 18 лет управлять мужчиною 32 лет. Я представил доказательства терпе­ния и деликатности; но, по-видимому, я только напрасно тру­дился».

Пушкин мечтал «не доехать до Петербурга и остановиться в Царском Селе». «Мысль благословенная! Лето и осень таким образом провел бы я в уединении вдохновительном, вблизи столицы; в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей», — писал Пушкин Плетневу. Плетнев помог осуществлению мечты поэта и устроил его в Царском. В сере­дине мая Пушкины благополучно прибыли в Петербург и остановились здесь на несколько дней — до устройства кварти­ры. Е. М. Хитрово сообщала князю Вяземскому о впечатле­ниях своей встречи с Пушкиными: «Я была очень счастлива свидеться с нашим общим другом. Я нахожу, что он много выиграл в умственном отношении и относительно разгово­ра. Жена очень хороша и кажется безобидной». Дочь Е. М. Хитрово, графиня Фикельмон, очень тонкая и умная светская женщина, писала тому же Вяземскому: «Пушкин к нам прие­хал к нашей большой радости. Я нахожу, что он в этот раз еще любезнее. Мне кажется, что я в уме его отмечаю серьез­ный оттенок, который ему и подходящ. Жена его прекрасное создание; но это меланхолическое и тихое выражение похо­же на предчувствие несчастья... Физиономии мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем. У Пушкина видны все порывы страстей; у жены — вся меланхолия отречения от себя. Впрочем, я видела эту красивую Дентину всего только один раз». Предчувствие несчастья не оставляло эту светскую наблюдательницу и впоследствии, в декабре 1834 года она писала князю П. А. Вяземскому: «Жена хороша, хороша, хороша! Но страдальческое выражение ее лба заставляет меня трепетать за ее будущность».

В двадцатых числах мая 1831 года Пушкины обоснова­лись в Царском и стали жить «тихо и весело». Сестра Пуш­ена, О. С. Павлищева, жившая в это время в Петербурге, в письмах к мужу оставила немало подробностей о семейной изни своего брата. Вот ее первые впечатления: «Они очаро­ваны друг другом. Моя невестка прелестна, красива, изящ­на, умна и вместе с тем мила» («Ма belle-sceur est tout a fait scharmante, jolie et belle et spirituelle avec cela bonne enfant tout a fait»). А через несколько дней О. С. Павлищева добавляла: «Моя невестка прелестна, она заслуживала бы более любез­ного мужа, чем Александр». Спустя два с половиной месяца она писала: «С физической стороны они — совершенный контраст: Вул­кан и Венера, Кирик и Улита и т. д. В конце концов, на мой взгляд, здесь есть женщины столь же красивые, как она: гра­финя Пушкина не много хуже, m-me Фикельмон не хуже, а m-me Зубова, урожденная Эйлер, говорят, лучше». Отличное впечатление произвели молодые и на В. А. Жуковского. «Жен­ка Пушкина очень милое творение. C'est le mot. И он с нею мне весьма нравится. Я более и более за него радуюсь тому, что он женат. И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше», — писал Жуковский князю Вяземскому и А. И. Тургеневу.

Периоду тихой и веселой жизни в Царском летом и осенью 1831 года мы придаем огромное значение для всей последующей жизни Пушкина. В это время завязались те узлы, раз­вязать которые напрасно старался Пушкин в последние годы своей жизни. Отсюда потянулись нити его зависимости, внешней и внутренней; нити, сначала тонкие, становились с годами все крепче и опутали его вконец.

Уже в это время семейная его жизнь пошла по тому руслу, с которого Пушкин впоследствии тщетно пытался свернуть ее на новый путь. Уже в это время (жизнь в Царском первый год жизни в Петербурге) Наталья Николаевна установила свой образ жизни и нашла свое содержание жизни.

Появление девятнадцатилетней жены Пушкина при дворе и в петербургском большом свете сопровождалось блистательным успехом. Этот успех был неизменным спутником Н. Н. Пушкиной. Создан он был очарованием ее внешности, закреплен и упрочен стараниями светских друзей Пушкина и тетки Натальи Николаевны — пользовавшейся большим влиянием при дворе престарелой фрейлины Екатерины Ивановны Загряжской. Е. И. Загряжская играла большую роль в семье Пушкиных. Она была моральным авторитетом для племянницы, ее руководительницей и советчицей в свете, наконец, материальной опорой. Гордясь своей племянницей, она облегчала тяжелое бремя Пушкина, оплачивая туалеты племянницы и помогая ей материально.

В письмах сестры Пушкина, О. С. Павлищевой к мужу мы находим красноречивые свидетельства об успехах Н. Пушкиной в свете и при дворе. В середине августа 1831 год Ольга Сергеевна писала мужу: «Моя невестка прелестна: он является предметом удивления в Царском; императрица желает, чтобы она была при дворе; а она жалеет об этом, так как она не глупа; нет, это не то, что я хотела сказать: хотя она вовсе не глупа, но она еще немного застенчива, но это пройдет, и она — красивая, молодая и любезная женщина — поладит со Двором, и с императрицей». Немного позже Ольга Сергеевна сообщала, что Н. Н. Пушкина была представлена императрице и императрица от нее в восхищении! В письмах Ольги Сергеевны есть сообщения и о светских успехах Натальи Николаевны. Ольге Сергеевне не нравился образ жизни Пушкиных; они слишком много принимали, в особенности после переезда, в октябре месяце, в Петербург. В Петербурге Пушкина сразу стала «самою модною женщиной. Она появилась на самых верхах петербургского света. Ее прославили самой красивой женщиной и прозвали «Психеей» (Quant a ma belle sceur, с est la femme la plus a la mode ici. Elle est dans le tres grand monde et on dit en genеral qu'elle est la plus belle; on l'а surnommee «Psychoe»). Барон M. H. Сердобин писал в ноябре 1831 года барону Б. А. Вревскому: «Жена Пушкина появилась в большом свете и была здесь отменно хорошо принята, она нравится всем и своим обращением, и своей наружностью, в которой находят что-то трогательное». Вот еще одно свидетельство об успехах Н. Н. Пушкиной в осенний сезон 1832 года: «Жена Пушкина сияет на балах и затмевает других, писал 4 сентября 1832 года князь П. А. Вяземский А.Тургеневу. Можно было бы привести длинныи ряд современных свидетельств о светских успехах Н. Н. Пушкиной. Все они однообразны: сияет, блистает, la plus belle, поразитель­ная красавица и т. д. Но среди десятков отзывов нет ни од­ного, который указывал бы на какие-либо иные достоинства Н. Н. Пушкиной, кроме красоты. Кое-где прибавляют: «мила, умна», но в таких прибавках чувствуется только дань вежливости той же красоте. Да, Наталья Николаевна была так красива, что могла позволить себе роскошь не иметь никаких других достоинств.

Женитьба поставила перед Пушкиным жизненные задачи, которые до тех пор не стояли на первом плане жизненно­го строительства. На первое место выдвигались заботы ма­териального характера. Один, он мог мириться с материаль­ными неустройствами, но молодую жену и будущую семью он должен был обеспечить. Еще до свадьбы Пушкин обещал матери своей невесты: «Я ни за что не потерплю, чтобы моя жена чувствовала какие-либо лишения, чтобы она не бывала там, куда она призвана блистать и развлекаться. Она имеет право этого требовать. В угоду ей я готов пожертвовать всеми своими привычками и страстями, всем своим вольным суще­ствованием». Женившись, Пушкин должен был думать о соз­дании общественного положения, ему, вольному поэту, такое положение не было нужно: оно было нужно его жене. Свет­ские успехи жены обязывали Пушкина в сильнейшей степени и принуждали его тянуться изо всех сил и прилагать усилия к тому, чтобы его жена, принятая dans le tres grand monde, была на высоте положения и чтобы то место, которое она заняла по праву красоты, было обеспечено еще и признание за ней права на это место по светскому званию или положению ее мужа. Звание поэта не имело цены в свете — и Пушкин должен был думать о службе, о придворном звании.

Если бы в обсуждении планов будущей жизни, в принятии решений Пушкин был предоставлен самому себе, быть может, он имел бы силы не ступить на тот путь, который наметился в первые же месяцы его брачной жизни, но он имел несчастие попасть в Царское Село. На его беду, в холерное лето 1831 года в Царское прибыл двор, пребывание которого там первоначально не предполагалось. Вместе с двором переехал в Царское и В. А. Жуковский. Первые месяцы своей женатой жизни по отъезде из Москвы Пушкин провел в теснейшем общении с Жуковским и подвергся длительному влиянию его личности, его политического и этического миросозерцания. Жуковский жил по соседству с Пушкиным и часто с ним видался; немало вечеров провели они вместе у известной фрейлины А. О. Россет, помолвленной в 1831 году с Н. М. Смирновым. Вместе с Жуковским Пушкин дышал воздухом придворной атмосферы. В том освещении, которое создавал прекраснодушный Жуковский, воспринимал Пушкин личность императора.

В определении и разрешении жизненных задач, возникавших перед Пушкиным, Жуковский принял ближайшее участие. Он и раньше был благодетелем и устроителем внешней жизни Пушкина; таким он явился и летом 1831 года. Под его влиянием, по его советам Пушкин стал искать разрешения житейских задач и затруднений около двора и от государя. Пушкин должен был получить службу, добыть материальную поддержку. Жуковский всячески облегчал Пушкину сношения с государем; конечно, при его содействии было устроено и личное общение поэта с государем в допустимой этикетом мере.

До 1831 года Пушкину не приходилось общаться с Жуковским. До высылки из Петербурга в 1820 году Пушкин не мог быть интимно близок с Жуковским, его учителем в поэзии. В годы изгнания Жуковский был его благодетелем и старшим советчиком. По возвращении из Михайловскго в скитальческие годы своей жизни Пушкин видался с Жуковским только урывками.

Жуковский был инициатором царских милостей и царского расположения. Он докладывал государю о Пушкине и говорил Пушкину о государе. «Царь со мною очень милостив и любезен, — писал поэт П. А. Плетневу.— Царь взял меня в службу, но не в канцелярскую, или придворную, или военную — нет, он дал мне жалованье, открыл мне архивы с ем чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: «Puisqu'il est marie et qu'il n'est pas riche il faut faire aller sa marmite». Ей-богу, он очень со мною мил». Эти милости, это благоволение, подкрепленные vH4HbiM общением с государем, обязали Пушкина навсегда геством благодарности, и росту, укреплению этого чувства как нельзя больше содействовал Жуковский. Впоследствии ? боязнь оказаться неблагодарным не раз сковывала стремле­ние Пушкина разорвать тягостные обязательства. «Я не хочу, чтобы могли меня подозревать в неблагодарности: это хуже либерализма», — писал однажды Пушкин.

Но Жуковский мощно влиял и на политическое миро­созерцание Пушкина. Если на один момент воспользовать­ся привычными теперь терминами, то придется сказать, что в 1831 году убеждения Пушкина достигли зенита своей правизны: после 1831 года они подвергались колебаниям, но всегда влево. Политические обстоятельства этого года дали большую пищу для политических размышлений; мысли Жуковского и Пушкина совпали удивительнейшим образом. Не­даром их политические стихотворения появились в одной брошюре, и Жуковский сообщал А. И. Тургеневу: «Нас разом прорвало, и есть от чего». Есть указание на то, что «Клевет­никам России» написано по предложению Николая Павлови­ча, что первыми слушателями этого стихотворения были чле­ны царской семьи. «Граф В. А. Васильев сказывал (Бартеневу), что, служа в 1831 году в лейб-гусарах, однажды летом он воз­вращался часу в четвертом утра в Царское Село, и, когда про­езжал мимо дома Китаевой, Пушкин зазвал его в раскрытое окно к себе. Граф Васильев нашел поэта за письменным столом в халате, но без сорочки (так он привык, живучи на юге). Пушкин писал тогда свое послание «Клеветникам России» и сказал молодому графу, что пишет по желанию государя». Поэт отражал, несомненно, мысли и настроения тесного придворного круга. Князь Вяземский, ближайший приятель Пущкина, весьма осведомленный об эволюции его политических взглядов, был горестно поражен политическими стихотворениями Пушкина 1831 года: взгляды Пушкина были неожиданностью для Вяземского, хотя со времени разлуки, с отъезда Пушкиных из Москвы, прошло всего каких-нибудь три меся­ца. Читатели же и почитатели Пушкина, которым была неиз­вестна внутренняя жизнь Пушкина, судили несправедливо и грубо, делая выводы из фактов внешней жизни, узнавая о назначении его в службу, о близости ко двору. Близость, конеч­но, мнимая: Пушкин был близок к Жуковскому и только по Жуковскому — ко двору. Таков резкий отзыв Н. А. Мельгунова в письме к С. П. Шевыреву от 21 декабря 1831 года. А этот отзыв не единичный: «Мне досадно, что ты хвалишь Пушкина за последние его вирши. Он мне так огадился как человек, что я потерял к нему уважение даже как к поэту. Ибо одно с другим неразлучно. Я не говорю о Пушкине, творце «Годунова» и пр.; то был другой Пушкин, то был поэт, подававший великие надежды и старавшийся оправдать их. Теперешний же Пушкин есть человек, остановившийся на половине своего поприща, который вместо того, чтобы смотреть прямо в лицо Аполлону, оглядывается по сторонам и ищет других божеств, для принесения им в жертву своего дара. Упал, упал Пушкин, и, признаюся, мне весьма жаль этого. О, честолюбие и златолюбие!»

Нельзя отрицать того, что общие черты были и раньше в политических взглядах Жуковского и Пушкина, но полного тождества не было: оно было создано лишь подчинением Пушкина политической мысли Жуковского. Но это подчинение приводило Пушкина не только к зависимости теоретического характера, но и к зависимости чисто практической, ибо центральный объект теоретической мысли воплощался на практике в лице императора Николая Павловича. Пушкин, конечно, не мог успокоиться на безропотном подчинении; он  пробовал протестовать — но являлся на сцену, как это было летом 1834 года, Жуковский и погашал протест призывом к чувству благодарности. Пушкин уходил в себя, замыкался и должен был тщательно заботиться в процессе творчества о сокрытии следов своей критической мысли. В «Медном всад­нике» он так тщательно укрыл свою политическую мысль, что только путем внимательнейшего анализа ее начинают обнару­живать новейшие исследователи.

Итак, уже в первый год семейной жизни, в 1831 году, жизнь Пушкина приняла то направление, по которому она шла до самой его смерти. С годами становилось все тяжелее и тяжелее. Разноцветные нити зависимости переплелись в клу­бок. Уж трудно было разобрать, что от чего, с чего надо на­чать перемену жизни: бросить ли службу, скрыться от госу­дарственных милостей, вырвать жену и себя из светской суе­ты, раздостать деньги, разделаться с долгами? По временам Пушкин мог с добродушной иронией писать жене: «Какие вы помощницы или работницы? Вы работаете только ножка­ми на балах и помогаете мужьям мотать... Вы, бабы, не пони­маете счастья независимости и готовы закабалить себя наве­ки, чтобы только сказали про вас: «Hier madame une telle etait deciddment la plus belle et la mieux mise du bal». Но иногда Пушкин не выдерживал добродушного тона. Горьким воплем звучат фразы письма к жене: «Дай бог... плюнуть на Петер­бург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить бари­ном! Неприятна зависимость, особенно, когда лет 20 человек был независим. Это не упрек тебе, а ропот на самого себя». Эти слова писаны в мае 1834 года. В этот год Пушкин ясным оком взглянул на свою жизнь и решился на резкую переме­ну всего строя жизни, судорожно рванулся, но тут же был ос­тановлен в своем движении Жуковским, который просто на­кричал на него. Кризис не наступил, а с 1834 года петли, обра­зовавшиеся из нитей зависимости, медленно, но непрестанно затягивались.

Наталья Николаевна не была помощницей мужа в его за­мыслах о перемене жизни. В том же мае 1834 года Пушкин осторожно подготовлял жену к мысли об отъезде из Петербурга: «С твоего позволения, надобно будет, кажется, выдти мне в отставку и со вздохом сложить камер-юнкерский мундир который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужас­ны в семействе; и никакие успехи тщеславия не могут возна­градить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль».

Доводы Пушкина не были убедительны для Натальи Николаевны. Не покидавшая Пушкина мысль об отъезде в деревню не воспринималась его женой. Годом позже, в 1835 году, Наталья Николаевна отвергла предложение поездки в Болдино. Сестра Пушкина в характерных выражениях сообщила об этом отказе своему мужу: «Они (т. е. Пушкины) не едут больше в Нижний, как предполагал Monsieur, потому что Madame об этом и слышать не желает».

В процессе закрепления ните-петель, стягивавших Пуш­кина, Наталья Николаевна, быть может, бессознательно, не отдавая себе отчета и подчиняясь лишь своему инстинкту, иг­рала важную роль. «Она медленно, ежеминутно терзала вос­приимчивую и пламенную душу Пушкина», — говорит хоро­шо знавшая Пушкиных современница. Никогда не изменяв­шая, по ее мнению, чести, Наталья Николаевна была виновна в чрезмерном легкомыслии, в роковой самоуверенности и беспечности, при которых она не замечала той борьбы и тех мучений, какие выносил ее муж.

Но кто же, наконец, она, эта поразительная красавица? Какую душу облекла прелестная внешность? Мы уже упоми­нали, что почти все современные свидетельства о Наталье Ни­колаевне Пушкиной говорят только об ее изумительной красо­те и ни о чем больше: они молчат об ее сердце, ее душе, ее уме, ее вкусе. Перечтите письма князя Вяземского к А. И. Турге­неву, наполняющие огромные томы «Остафьевского архива»: вы найдете в них множество сообщений о красавицах, которыми всегда интересовался Вяземский; почти всякое сообще­ние дает одну, другую подробность к характеристике духов­ной личности, почти о каждой красавице — Авроре Мусиной-Пушкиной, А. В. Киреевой, о Долли Фикельмон и т. д. — из этих писем вы узнаете что-нибудь. Но сообщения о Пушки­ной, крайне немногочисленные, говорят только об ее бальных успехах. Во всех свидетельствах о ней — не только князя Вя­земского, но и всех других — не приведено ни одной ее фра­зы, не упомянуто ни об одном ее действии, поступке. Точно она — лицо без речей в драме, и вся ее роль сводится только к блистанию и затмеванию всех своей красотой. В этом мол­чании современников нет ничего загадочного: молчат, потому что нечего было сказать, нечего было отметить.

Нельзя не пожалеть о том, что в нашем распоряжении нет писем Натальи Николаевны, каких бы то ни было, а в осо­бенности к Пушкину. В настоящее время изображение лично­сти Натальи Николаевны мы можем только проектировать по письмам к ней Пушкина. И вот, строя проекцию, что мы мо­жем, например, сказать о вкусах Натальи Николаевны? Писем Пушкина к ней довольно много, и ни в одном из них Пушкин не поделился с ней ни одним своим литературным замыслом. Если он и пишет о своем творчестве, так только с точки зре­ния количественной, материальной, — какую выгоду ему при­несет то или иное произведение! Необходимость творчест­ва оправдывается в письмах материальными потребностями. О своей творческой, художественной деятельности Пушкин мог говорить с своими друзьями — князем Вяземским, Жу­ковским, с А. О. Смирновой, с Е. М. Хитрово, — с диплома­тами, но с женой ему нечего было говорить об этой важней­шей стороне его жизни; ей это было безразлично или непо­нятно. Только непонятливостью Натальи Николаевны или ее нечувствительностью к литературе можно объяснить реши­тельное отсутствие каких-либо заметок литературного харак­тера в письмах к ней Пушкина.

К литературе Наталья Николаевна относилась так же, как к театру. Укоряя как-то в письмах жену за праздную, ненужную поездку из имения в Калугу, Пушкин писал: «Что за охота таскаться в скверный уездный городишко, чтоб видеть сквер­ных актеров, скверно играющих старую, скверную оперу? Что за охота останавливаться в трактире, ходить в гости к купеческим дочерям, смотреть с чернью губернской фейворок, когда в Петербурге ты никогда и не думаешь посмотреть на Каратыгиных».

Точно так же ни из писем Пушкина, ни из каких-либо других источников мы ничего не узнаем об интересах Натальи Николаевны к живописи, к музыке.

Всем этим интересам неоткуда было возникнуть. Об образовании Натальи Николаевны не стоит и говорить. «Воспитание сестер Гончаровых (их было три) было предоставлено их матери, и оно, по понятиям последней, было безукоризненно, так как основами такового положены были основательное изучение танцев и знание французского языка лучше своего родного. Соблюдение строжайшей нравственности и обрядов православной церкви служило дополнением высокого идеала «московской барышни». Обстановка детства и девичьих лет Н. Н. Пушкиной отнюдь не содействовала пополнению образовательных пробелов. Знакомства и интересы - затхлого, провинциального разбора. «Как я не люблю,— писал Пушкин,— все, что пахнет московской барышней, все, что не comme il faut, все, что vulgar». Значит, московская барышня, какой и была девица Наталья Гончарова, — не comme il faut, vulgar.   

В сравнении с такими представительницами высшего света, как А. О. Смирнова, Е. М. Хитрово, графиня Фикельмон или Карамзины, Наталья Николаевна была слишком про­ста, слишком «безобидна», по ироническому выражению Е. М. Хитрово. Впрочем, справедливость требует упомянуть, что Наталья Николаевна пробовала писать стихи, но Пушкин отнесся сурово к ее попытке: «Стихов твоих не читаю. Чорт ли в них,— и свои надоели»,—писал он жене.

Вспоминается рассказ А. О. Смирновой о жизни Пушки­на в Царском. По утрам он работал один в своем кабинете наверху, а по вечерам отправлялся читать написанное к А. О. Смирновой; здесь он толковал о литературе, развивал свои литературные планы. А жена его сидела внизу за книжкой или за рукодельем; работала что-то для П. В. Нащокина. С ней он о своем творчестве не говорил. Дочь Н. Н. Пушкиной, А. П. Арапова, в воспоминаниях о своей матери, объясняя отсутст­вие литературных интересов у своей матери, ссылается на то, что Пушкин сам не желал посвящать жену в свою литератур­ную деятельность. Но почему не желал? Потому, что не было и не могло быть отзвука. «Наталья Николаевна была так чуж­да всей умственной жизни Пушкина, что даже не знала назва­ний книг, которые он читал. Прося привезти ему из его биб­лиотеки Гизо, Пушкин объяснял ей: «4 синих книги на длин­ных моих полках».

Если из писем Пушкина к жене устранить сообщения фак­тического, бытового характера, затем многочисленные фра­зы, выражающие его нежную заботливость о здоровье и мате­риальном положении жены и семьи, и по содержанию остаю­щегося материала попытаться осветить духовную жизнь Н. Н. Пушкиной, то придется свести эту жизнь к весьма узким гра­ницам, к области любовного чувства на низшей стадии разви­тия, к переживаниям, вызванным проявлениями обожания ее красоты со стороны ее бесчисленных светских почитателей. При чтении писем Пушкина, с первого до последнего, ощуща­ешь атмосферу пошлого ухаживания. Воздухом этой атмосфе­ры, раздражавшей поэта, дышала и жила его жена. При скудо­сти духовной природы главное содержание внутренней жиз­ни Натальи Николаевны давал светско-любовный романтизм. Пушкин беспрестанно упрекает и предостерегает жену от ко­кетничанья, а она все время делится с ним своими успехами в деле кокетства и беспрестанно подозревает Пушкина в изме­нах и ревнует его. И упреки в кокетстве, и изъявления ревно­сти — неизбежный и досадный элемент переписки Пушкиных.

Покидая свою жену, Пушкин всегда пребывал за нее в бес­покойстве — не только по обыкновенным основаниям (быть может, больна; быть может, материальные дела плохи!), но и по более глубоким: не сделала ли она какого-либо ложного шага, роняющего ее и его в общем уважении? А ложные шаги она делала — и нередко; то в отсутствии Пушкина дружится с графинями, с которыми неловко было кланяться при публике, то принимает человека, который ни разу не был дома при Пушкине, то принимает приглашение на бал в дом, где хозяйка позволяет себе невнимание и неуважение. Еще сильнее волновало и беспокоило Пушкина опасение, как бы его жена не зашла далеко в своем кокетстве. «Ты кругом виновата <...> кокетничаешь со всем дипломатическим корпусом». «Смотри, женка! Того и гляди, избалуешься без меня, забу­дешь меня — искокетничаешься»... «Не стращай меня, женка, не говори, что ты искокетничалась»... «Не кокетничай с Собо­левским»... «Не стращай меня <...> не кокетничай с царем, ни с женихом княжны Любы»... Такими фразами пестрят письма Пушкина. Один раз Пушкин подробно изложил свой взгляд на кокетство: «Ты, кажется, не путем искокетничалась. Смот­ри: не даром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало. Ты радуешься, что за тобою, как за сучкою, бегают кобели, подняв хвост трубочкой и по­нюхивая тебе задницу; есть чему радоваться! Не только тебе, но и Парасковье Петровне легко за собою приучить бегать холостых шаромыжников; стоит разгласить, что-де я боль­шая охотница. Вот вся тайна кокетства. Было бы корыто, а свиньи будут. К чему тебе принимать мужчин, которые за то­бою ухаживают? не знаешь, на кого нападешь. Прочти басню А. Измайлова о Фоме и Кузьме. Фома накормил Кузьму икрой и селедкой. Кузьма стал просить пить, а Фома не дал. Кузь­ма и прибил Фому, как каналью. Из этого поэт выводит сле­дующее нравоучение: красавицы! не кормите селедкой, если не хотите пить давать; не то можете наскочить на Кузьму». Смягчая выражения, в следующем письме Пушкин возвраща­ется к теме о кокетстве: «Повторю тебе помягче, что кокетст­во ни к чему доброму не ведет; и хоть оно имеет свои прият­ности, но ничто так скоро не лишает молодой женщины того, без чего нет ни семейственного благополучия, ни спокойст­вия в отношениях к свету: уважения». В кокетстве раздража­ла Пушкина больше всего общественная, так сказать, сторона его. Интимная же сторона, боязнь быть «кокю» не волновала так Пушкина. Эту особенность взглядов Пушкина на кокетст­во надо подчеркнуть и припомнить при изложении истории столкновения его с Дантесом.

У Пушкина был идеал замужней женщины, соответствие которому он желал бы видеть в Наталье Николаевне, — Тать­яна замужем.

Она была не тороплива. Не холодна, не говорлива, Без взора наглого для всех, Без притязаний на успех, Без этих маленьких ужимок, Без подражательных затей... Все тихо, просто было в ней. Она казалась верный снимок Du comme il faut... С головы до ног Никто бы в ней найти не мог Того, что модой самовластной В высоком лондонском кругу Зовется vulgar.

«Кокетничать я тебе не мешаю, — обращался Пушкин к жене,— но требую от тебя холодности, благопристойности, важности — не говорю уже о беспорочности поведения, ко­торое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему». И еще: «Я не ревнив, да и знаю, что ты во все тяжкое не пус­тишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет мос­ковской барышнею, все, что не comme il faut, все, что vulgar... Если при моем возвращении я найду, что твой милый, про­стой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос». Но, несмотря на то, что жизнь в петербургском свете сильно преобразила московскую барышню Гончарову, ей было далеко до пушкинского идеала. Ложные шаги, кото­рые ей ставил в строку Пушкин, снисходительная податли­вость на всяческие ухаживания делали этот идеал для нее недостижимым.

Как бы в ответ на постоянные напоминания мужа о ко­кетстве, Наталья Николаевна свои письма наполняла изъ­явлениями ревности; где бы ни был ее муж, она подозрева­ла его в увлечениях, изменах, ухаживаниях. Она непрестан­но выражала свою ревность и к прошлому, и к настоящему.

Будучи невестой, она ревновала Пушкина к какой-то княги­не Голицыной; когда Пушкин оставался в Петербурге, подоз­ревала его в увлечении А. О. Смирновой; обвиняла его в ув­лечении неведомой Полиной Шишковой; опасалась его сла­бости к Софье Николаевне Карамзиной; сердилась на него за то, что он будто бы ходит в Летний сад искать привязанно­стей; не доверяла доброте его отношений к Евпраксии Вульф; думала в 1835 году, что между Пушкиным и А. П. Керн что-то есть... Когда читаешь из письма в письмо о многократных на­меках, продиктованных ревностью Натальи Николаевны, то испытываешь нудную скуку однообразия и останавливаешь­ся на мысли: а ведь это даже и не ревность, а просто при­вычный тон, привычная форма! Ревновать в письмах значило придать письму интересность. Ревность в ее письмах — манера, а не факт. Подчиняясь тону ее писем, и Пушкин усвоил особенную манеру писать о женщинах, с которыми он встре­чался. Он пишет о любой женщине, как будто наперед зна­ет, что Наталья Николаевна обвинит его в увлечениях и из­менах, и он заранее ослабляет силу ударов, которые будут на него направлены. Он стремится изобразить встреченную им женщину возможно непривлекательнее как с внешней, так и с внутренней стороны. Таковы отзывы его об А. А. Фукс, об А. П. Керн и др. Справедливо говорит автор, собравший указа­ния на ревность Н. Н. Пушкиной: «(О женщинах) Пушкин пи­сал (в письмах к жене) не для себя и потомства, а для жены, и судить по ним об его истинных отношениях к людям, осо­бенно к женщинам, не следует». С другой стороны, нельзя не отметить отсутствия хороших отзывов о женщинах в письмах Пушкина к жене.

Не вдаемся в разбор вопроса, каковы фактические осно­вания для ревности Н. Н. Пушкиной. Княгиня В. Ф. Вяземская передавала П. И. Бартеневу, что в истории с Дантесом «Пуш­кин сам виноват был; он открыто ухаживал сначала за Смир­новой, потом за Свистуновою (ур. гр. Соллогуб). Жена снача­ла страшно ревновала, потом стала равнодушна и привыкла к неверностям мужа. Сама она оставалась ему верна, и все обходилось легко и ветрено». Верно, во всяком случае, то, что любовь Пушкина к жене в течение долгого времени была ис­креннейшим и заветнейшим чувством. А. Н. Вульф жесто­ко ошибся, предположив в 1830 году, что первым делом Пуш­кина будет стремиться развратить жену. Вульф, действительно, хорошо знал Пушкина в его отношениях к женщинам и ярко изобра­зил в своем дневнике полный своеобразной эротики любов­ный быт своих современников (или, по крайней мере, груп­пы, кружка); примером же и образцом он считал Пушкина. Но Вульф не знал всего о любовном чувстве: ему была ведома феноменология пушкинской любви, но ее «вещь в себе» была для него за семью печатями. Ему была близка любовь земная и чужда любовь небесная. Вульф и в жизни остался достой­ным гнева и жалости эмпириком любви, а Пушкин, для кото­рого любовь была гармонией, изведал высший восторг небес­ной любви. Но Пушкин с стыдливой застенчивостью скрывал свои чувства от всех и — от Вульфа. Этот «развратитель» уп­рашивает жену: «Не читай скверных книг дединой библиоте­ки, не марай себе воображения». Не станем приводить до­казательств любви Пушкина к жене: их сколько угодно и в письмах, и в произведениях. Надо только внести поправки: с любовью к жене уживались увлечения другими женщинами, а затем в истории его чувств к жене был свой кризис.

Но, принимая к сведению свидетельства об увлечениях Пушкина, вроде рассказов княгини Вяземской, мы все-таки думаем, что чувство ревности у Н. Н. Пушкиной не возника­ло из душевных глубин, а вырастало из настроений порядка элементарного: увлечение Пушкина, его предпочтение дру­гой женщине было тяжким оскорблением, жестокой обидой ей, первой красавице, заласканной неустанным обожанием света, двора и самого государя. Итак, ревность Н. Н. Пушки­ной — или манера в письмах, или оскорбленная гордость красивой женщины.

Но попробуем углубиться в вопрос об отношениях Пуш­киных, попробуем измерить глубину чувства Натальи Николаевны. Пушкин имел дар строгим и ясным взором созерцать действительность в ее наготе в страстные моменты своей жизни. С четкой ясностью он оценил отношение к себе деви­цы Натальи Гончаровой, от первой встречи с которой у него закружилась голова. Его горькое признание в письме к мате­ри невесты (в апреле 1830 г.) не обратило достаточного вни­мания биографов Пушкина, а оно — документ первоклассного значения для истории его семейной жизни. В нем нужно взве­сить и оценить каждое слово: «Только привычка и продолжи­тельная близость может доставить мне ее (Натальи Николаев­ны) привязанность; я могу надеяться со временем привязать ее к себе, но во мне нет ничего, что могло бы ей нравиться; если она согласится отдать мне свою руку, то я буду видеть в этом только свидетельство ее сердечного спокойствия и равнодушия». Пушкин сознавал, что он не нравится семнадцати­летней московской барышне, и надеялся снискать ее привя­занность (не любовь!) по праву привычки и продолжительной близости. Самое согласие ее на брак было для него символом свободы ее сердца и... равнодушия к нему.

В своей великой скромности Пушкин думал, что в нем нет ничего, что могло бы понравиться блестящей красавице, и в моменты работы совести приходил к сознанию, что Ната­лью Николаевну отделяет от него его прошлое. В один из та­ких моментов создан набросок:

Когда в объятия мои Твой стройный стан я заключаю, И речи нежные любви Тебе с восторгом расточаю — Безмолвна, от стесненных рук Освобождая стан свой гибкий, Ты отвечаешь, милый друг, Мне недоверчивой улыбкой. Прилежно в памяти храня Измен печальные преданья, Ты без участья и вниманья — Уныло слушаешь меня. Кляну коварные старанья Преступной юности моей, И встреч условных ожиданья В садах, в безмолвии ночей; Кляну речей любовный шопот, Стихов таинственный напев, И ласки легковерных дев, И слезы их, и поздний ропот...

Не прошлое Пушкина отделяло от него Наталью Никола­евну. С горьким признанием Пушкина о равнодушии к нему невесты надо тотчас же сопоставить теснейшим образом к признанию примыкающее свидетельство о чувствах к нему молодой жены:

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем, Восторгом чувственным, безумством, исступленьем, Стенаньем, криками вакханки молодой, Когда, виясь в моих объятиях змеей, Порывом пылких ласк и язвою лобзаний Она торопит миг последних содроганий. О, как милее ты, смиренница моя! О, как мучительно тобою счастлив я, Когда, склонясь на долгие моленья, Ты предаешься мне нежна, без упоенья, Стыдливо-холодна, восторгу моему Едва ответствуешь, не внемлешь ничему, И разгораешься потом все боле, боле — И делишь наконец мой пламень поневоле.

В. Я. Брюсов писал по поводу этого стихотворения: «Разве не страшно думать о тех «долгих молениях», с которыми Пушкин должен был об­ращаться к своей жене, прося ее ласк, о том, что она отдавалась ему «неж­на, без упоенья», «едва ответствовала» его восторгу и делила, наконец, его пламень лишь «поневоле».



Поделиться книгой:

На главную
Назад