Я слепо следовал за ним и, как бы ни отмотал ноги, беспокоился лишь об одном — не отстать от него, шагающего летяще-легкой походкой. «Охотник должен быть с железными ногами», — говорил Матюша. И как порою ни «захаживал» меня мой неутомимый учитель — я крепился изо всех сил: вырабатывал «железные ноги».
Но все кончается. Кончились и детство, и юность. Мне было уже двадцать лет. После шрапнельного ранения в грудь с Западного фронта я приехал домой в недельный отпуск.
Кажется, никогда так остро не ощущался во всем моем существе приток новых сил, так неистово не хотелось жить, как в те короткие семь дней отпуска.
В канун возвращения на фронт выпала редкостная пороша: все бело, воздух и чист и свеж. И я и Матюша в прощальный этот день по пороше гонялись за волками, опьяненные солнечным ноябрьским днем, пушистой переновой, сверкающей мириадами блесток, упоительной скачкой за подозренным зверем, когда не замечаешь ни рвов, ни топких ручьев, слившись воедино со скачущим во все ноги конем, видишь лишь одного достигаемого зверя с поджатым поленом и вываленным языком…
Переживая радость удачной охоты, после которой властно подступает потребность поговорить о ней, мой учитель любил с загадом допустить мудреную фразу, рассказать веселый эпизод, а иной раз и импровизированную поэтическую легенду. И теперь он поведал мне не то вычитанную, не то сочиненную им бывальщину, в основе которой лежало прославление любимого мужского спорта:
— Однажды владетельный шейх сидел перед своей палаткой, окруженный старейшинами племени. К ним подошел араб и стал жаловаться, что у него украли осла. Не ответив ничего арабу, шейх обратился к собранию с таким вопросом: «Есть ли между вами человек, никогда не испытавший чувств, волнующих каждого на охоте с борзыми или с беркутом, никогда не скакавший на своем коне через чащу и пропасти, где рискуешь сломать себе шею ради того только, чтоб следить за любимой собакой, беркутом, спешащим к зверю?» Все молчали. Один только член собрания, возвысив голос, сказал: «Я никогда даже и не пробовал испытать удовольствие от подобных ощущений, потому что всегда считал более благоразумным сидеть дома и спокойно заниматься своим делом». Тогда шейх обратился к арабу: «Не ходи дальше искать своего осла, — сказал он ему, — ты уже нашел его — вот он. Накинь веревку на шею и веди его к себе».
ОХОТНИЧЬЕ СЕРДЦЕ
…Ловчий по природе, по призванию, по охоте — это другое дело. И дело новое, невообразимое для тех, кто не испытывал на себе и не видывал из примера, на что бывает способен человек и что может сделать он по увлечению, по страсти, по охоте.
И какая же сверкающая даль! Сколь же прекрасная, светлая наша страна!
Горы, леса, ширь степная — конца-краю нет…
Родина! Теплый полынный ветер тихих осенних твоих полей. Синее небо с венцами журавлиных стай…
Зеленые уремы с пленительными раскатами соловьев…
Безбрежные просторы весенних половодий, засеянные птицей разных пород…
Кто из охотников не вспоминает родные поймы, озера, топи и бочаги — пристанища дичи, от дымчато-белесого, верткого бекаса до сторожкого гуменника и легкоперой крикливой казары!
Такими родными просторами для меня, тогда еще только начинавшего «охотничью путину», были знаменитые Шиловские луга в окрестностях Усть-Каменогорска.
Может быть, и не жить больше мне в тех чудесных краях.
Не просиживать ночи в сторожке на Шиловском лугу с учителем и другом, редким сказочником Матвеем Коноплевым, в окрестностях приалтайского городка Усть-Каменогорска.
А уж городок Усть-Каменогорск! Всяк, кто ни уезжал из него, рано или поздно возвращался назад. Безнадежно застрявшие вдали вздыхают о нем, о двух светлых многоводных реках: стоит он на берегах Иртыша и Ульбы.
И сколько же заливных лугов по этим рекам! Сколько глубоких проток, тихих стариц, заливов, затонов, озер, озерок и просто «котлубаней». И всюду — дупель, бекас, гаршнеп.
По камышам — утка всех пород. Пролетом — журавль, гусь.
А тетеревов в горах! А серой куропатки! Да они зимою залетали даже в окраинные огороды. А волков и лис по ущельям! А пушного зверя в горной тайге!
В заиртышских степях мигрирует саджа, или копытка, гнездуют дрофы и стрепета.
Редко еще где в России мне приходилось встречать такое разнообразие зверя и птицы, как в заиртышских просторах. Иртыш — граница Южного Алтая и Восточного Казахстана, двух флор и фаун.
Правая сторона его от Усть-Каменогорска — горы, уходящие до Монголии.
Приволье охотникам! А уж охотников в Усть-Каменогорске! Почитай, каждый десятый непременно «балуется с ружьишком». Но есть и первоклассные стрелки, такие, как Матвей Матвеевич Коноплев, Василий и Николай Кузьмичи Сухобрусовы, братья Коробицыны, Ника Козляткин, Щепетильниковы, Судоплатовы, да всех и не запомнишь…
Больше всего охотников проживало на окраине Усть-Каменогорска, где издавна селились кузнецы и слесари.
И соседство ли с охотничьим «Эльдорадо» — знаменитыми Шиловскими лугами, или иные какие причины, но только поголовно все кузнецы и слесари Усть-Каменогорска — охотники.
И уж каких, каких только охотничьих собак не развели кузнецы!
Явные признаки всех пород и окрасов мирно уживались во всевозможных Цезарях, Марсах, Фингалах.
Все охотничьи собаки добрых земляков моих делились на «вислоухих» и «стамоухих». Вислоухие — по перу, стамоухие — по зверю.
А какие ружья «отковали» себе кузнецы! Какие системы затворов изобрели! Чего только не придумает обуреваемый охотничьей страстью кустарь!
Всю жизнь простаивая перед пылающим горном, тяжелым трудом зарабатывая свой хлеб, неукротимый мечтатель терпеливо мастерил себе ружье.
Материал на стволы шел больше из старых екатерининских фузей и граненых, времен Ермака, пищалей с отверстием в медный пятак.
Отольет себе такой кустарь «мечту жизни — рушницу» фунтов на двенадцать весом — и прямиком на Шиловские луга. Засыплет заряд «мерною горстью», подберется к уткам, снимет шапку, благословись, выделит и, зажмурившись для первого раза, «вдарит».
Дрогнут ближние горы. Ахнет павший навзничь стрелец, выпустит из ослабевших рук злое ружье и долго лежит недвижимый, с явными признаками утраченного рассудка.
Но крепки плечи и руки мастеров. Чудно крепки. Зато нигде не видел я такого обилия вывороченных скул, вышибленных глаз или оторванных пальцев, как среди досужих земляков своих.
А врожденная страсть усть-каменогорских слесарей «править» да «доводить» (сверлить и шустовать) всякое попавшее им в руки ружье!
Но были и среди них тонкие знатоки своего дела, такие умельцы, как Василий и Григорий Петровы, Петр Новиков и Миша Нагорный, которые могли бы точностью и изяществом работы составить славу и потомственным оружейникам — тулякам.
В таких-то благословенных местах, среди таких-то матерых, «затяжных» охотников и протекала моя ранняя юность.
…День провел в лесу. Ночью вспомнилась разбитая молнией сосна и среди мертвых, изуродованных огнем рыжих веток одна, чудом уцелевшая, бархатно-зеленая, вся в росе.
Прошло много лет. Забылись не только бесчисленные перевиденные рощи, леса, бескрайняя сибирская тайга. Изгладились в памяти даже тополя близ окон отчего дома, а бархатно-сизая от утренней росы сосновая ветка живет, искрясь пушистыми иголками. И нежный, ладанно-сладковатый запах смолы, и солнце, сверкающее в каждой росинке, остались навсегда.
Такими «чудом уцелевшими» в памяти с далекого детства картинками, незабываемыми запахами переполнен каждый человек.
Точно вгранившиеся в сердце, живут они с нами до могилы: смежи веки — и тотчас, как живая, зеленая ветка в росе среди обращенных в прах беспощадным временем мертвых сучьев и веток.
С такой же нестерпимой, точно под вспышкою магния, чудесной и чуть грустной ясностью встают предо мной золотые минувшие дни далекой юности.
Воспоминания, как струи горного родника, неудержимо бьют из земли.
И нет сил противиться им: с жадностью путника в полуденный зной припадаешь к ним и пьешь, пьешь…
Вот мы с Матвеем Коноплевым в солнечный полдень в заиртышских лугах подошли к заросшему тальниками небольшому круглому, как бычий глаз, озерку, прозванному нами «кассой».
— Не было еще случая, — говорил мой учитель, — чтобы, заглянув в «кассу», ушел я пустым.
Коноплев так хорошо знал все бесчисленные озера и озерки на окрестных лугах, что почти всегда без ошибки сообщал мне, откуда вылетит кряква, чирок, гоголь или чернеть. Диву давался я.
И сейчас, лишь только высунулись мы из густых тальников, с противоположного конца «кассы» с кряканьем сорвались две матерые утки и пошли «колом» в небо.
Мгновенный дуплет Коноплева оглушил меня.
Кряквы, одна за другой, разбрызгивая снопы солнечных искр, гулко шлепнулись в воду.
Альфа — огненно-рыжий сеттер Матвея Матвеевича — бросилась в воду и через минуту с обеими утками, взятыми ею за шейки, уже отряхивалась у наших ног…
Сны наяву. И какие яркие сны!
Пусть все это давно прошло, но бережно хранит память и немолчный гомон, и свист крыльев пролетной птицы, и гостеприимную сторожку, куда собирались на ночь мы, охотники, со всей Шиловской округи.
Чего-чего не услышал я там!.. Каких рассказчиков не повидал! Порою кажется мне, что в охотничьей этой сторожке я впервые понял, по-настоящему оценил и полюбил великий русский язык, а под жалкой, рваною охотничьей курткою рассмотрел не одну поэтическую душу.
На Шиловских лугах, в кругу бывалых охотников, по-иному научился я ценить насупленные, свинцово-серые рассветы весной, слякотную непогодь осенью, когда простого смертного и палкой не выгонишь со двора, а «приверженному к охоте» — «самый рай»: птица идет ниже, зверь теряет осторожность.
Грустное очарование примокшей земли находим мы и в тихом, затяжном, мелком дожде, и в толстых, низких тучах.
Волнующее ожидание птицы и зверя порою более дороги страстному любителю-охотнику, нежели сама добыча.
Пусть льет дождь, злится апрельская пурга, но разве можно пропустить зо́рю?!
Зато как же манил мерцающий огонек в окнах охотничьей сторожки промокшего, продрогшего запоздалого стрелка! Какие дворцы сравнятся с радушным ее уютом!
Не встречать мне такого рассказчика, как земляк мой Гордей Гордеич! Не проводить уже больше ночи в охотничьей сторожке на Шиловских лугах, слушая «усть-каменогорского Гомера».
Слесарь Гордей Туголуков — любимец тесной охотничьей семьи нашего городка…
Но прежде еще несколько слов об охотничьей сторожке на Шиловских лугах.
С давних времен собираются в ней ранней весною и поздней осенью усть-каменогорские охотники человек по двадцать и больше.
Кого только нет тут! И тринадцатилетний курносый, пестрый от веснушек, как перепелиное яйцо, Павка Суров с шомпольным дробовичком, купленным на адскую экономию пятачков от школьных тетрадок, и тучный пенсионер, бывший инспектор городского училища, добрый, но вспыльчивый Григорий Евграфович Борзятников, в свое время перетрясший за плечи половину завсегдатаев сторожки, и щеголеватый поляк — нотариус Казимир Казимирович Людкевич с закрученными пшеничными усами, всегда сопутствуемый огромным кофейно-пегим пойнтером Ганнибалом-вторым, и южанин с огненно-черными глазами, потомок эмигранта-гарибальдийца — ветеринарный врач Пеганини, и рыжий, как подсолнечник, дьякон-расстрига Иеремия Завулонский, отец двенадцати чад, как невесело острил он: «дюжины подсолнухов подряд», и круглоликий, румяный актер-комик Елкин-Палкин.
Два брата Сухобрусовы, Василий и Николай, разные по внешности и характеру, но одинаково неукротимые охотники.
Старший — плотник Василий — широкоплеч, высок, сухощав, с серыми зоркими глазами, левша, пьяница и силач: ударом кулака в ухо Василий оглушил годовалого бычка, набросившегося на его собаку Динку. Зато дома маленькая, вечно беременная Авдотья Сухобрусиха, с выпуклыми «рачьими» глазками, била его с «подпрыгом», норовя достать до лица.
— Становись на колени!.. Пригнись, орясина!.. Дай сюда пьяную твою харю!.. — приказывала она подгулявшему мужу.
И Василий Кузьмич покорно опускался на колени и подставлял ей то правую, то левую щеку.
«Возьми что-нибудь поувесистей, Дунюшка, да урежь так, чтобы в глазыньках метляки залетали, а то ты только щекочешь меня», — смеялся добродушный плотник, обезоруживая Авдотью своей покорностью.
Младший — столяр Николай Кузьмич — весельчак, плясун, черен, кудряв, как пудель, коротконог. Однако он не отставал от старшего своего брата-великана ни в ходьбе, ни в виртуозной стрельбе, ни в пристрастии к выпивке.
Но больше всего набивалось в сторожку прокопченных угольной сажей кузнецов и слесарей с черными, твердыми, как клещи, руками.
…Жизнь бросала меня в разные уголки обширной моей страны, много повидал я людей, приверженных несравненно сладостной этой страсти, но нигде не случалось мне наблюдать такого обилия заядлых охотников и отличных — первоклассных — стрелков, как в далеком милом Усть-Каменогорске, в золотые дни моей юности.
Так вот, соберутся они в охотничью сторожку на долгожданные весенние зори, и, боже мой, чего не услышите вы тут, когда окруженный тесным кольцом слушателей поведет свой рассказ желтобородый сутяга, выжига и вымогатель в жизни, — а на охоте незаменимый товарищ, — Андрюшка Романов или местный «тарасконец» — хронический неудачник и непроходимый враль — милиционер Николай Алексеевич Пименов, перед коим барон Мюнхгаузен, как говорится, мальчишка и щенок.
Но на зависть всем — Гордей Гордеич. Достаточно ему вскинуть крупную, лепную, начинающую уже седеть голову и обвести собравшихся умными карими глазами, чтоб все затаили дыхание.
Мог он говорить целый вечер только стихами. На всякое, даже вскользь брошенное слово мгновенно отзывался созвучной рифмой, правда не всегда отточенной и пригодной для печати, но неизменно смешной.
— Твоим бы языком, Гордей, рубли ковать, — говорили ему охотники-кузнецы.
Но пора, пора предоставить слово самому рассказчику: пристанище уже полно, содержимое сеток и ягдташей съедено, выпито по доброй столбухе водки. Охотники разулись и уселись на кошме в ряд. Радушный хозяин сторожки — тоже охотник — Иван Мироныч Дягилев, угостившийся с каждым, щедро прибавил огня в лампе и подкинул лишнее полено в печку.
За окном со свистом казакует весенний ветер с косым дождем, по-зимнему воет в трубе, дробно стучит в стекло: теснее круг, друзья, тесней…
— Кто знает Нику?
— Какого Нику? Пупка или Козляткина? — разом откликнулось несколько голосов.
— К черту Пупка! У Пупка только и думушки, что кругом головы да в пазуху[2], — Козляткина, конечно.
— А я думал, Пупка! — разочарованно сказал широколицый молотобоец Тима Гускин.
— Подавись ты своим Пупком! — рассердился Гордей Гордеич и на минуту умолк.
Все неприязненно посмотрели на простоватого молотобойца, а особенно нотариус Казимир Казимирович Людкевич. Он даже гмыкнул что-то в пышные, холеные свои усы.
Мы, завсегдатаи сторожки на Шиловских лугах, знали, что Гордей Гордеич не любил рассказывать про сограждан «громких», известных всему нашему городку. Напротив, Гордей героями своих повествований выбирал людей совсем незаметных. «На блеск, на мишуру падки только сороки да дети, да еще легкомысленные пустоболты», — не раз говорил всегда правдивый, не переносивший лжи и преувеличений Гордей Гордеич.
«Такому брехуну непременно «Соловья-разбойника», косую сажень в плечах, страсти-мордасти… Нет! Ты в незаметную душу загляни, в убогой лачуге найди величие и красоту, а башню-то — ее и слепой увидит…»
Ника же Пупок среди мирных, скромных сограждан наших, действительно, был довольно-таки заметной «башней»: закоренелый браконьер и вор. Крал все, что под руку попадалось. С одного только нотариусова кобеля Ганнибала три ошейника снял. И каких ошейника!..
А как Пупок у приехавшего из губернии архиерея во время благословения золотой наперсный крест срезал!..
А как у многих из нас, в этой же самой охотничьей сторожке перед добычливейшей зо́рей во время валового пролета птицы ночью из патронов дробь вытряс!..
«Кривая душа», «Рукосуй», «Крыночная блудница» — звали его в нашем городе. В чужой рюкзак за колбасой слазить, в соседском погребе сметану съесть, чужого подранка подобрать, чужого зверя из капкана вынуть и вместе с капканом утаить… не перечислить всех художеств Ники Пупка.
— Что говорить о Пупке — кривое дерево… — не выдержал молчания рассказчика старый кузнец Александр Осипович Щепетильников, которого за покладистость характера все мы звали дядя Саша.
— Кривое дерево на ложки годится, в крайности — забор подпирать, а Ника Пупок, черти бы били его в лобок. Ника Пупок!.. — Гордей Гордеич сморщился, как от зубной боли. — Итак, друзья, кто знает Нику Козляткина?
— Все!..
— Все знаем! — дружно закричали мы.
— Нет, вы не знаете Ники Козляткина! В чужой душе, как в глухом лесу в растемным-темную ноченьку, не сразу разберешься. И я, сосед его, долго блуждал, пока на тропку попал… — Гордей Гордеич помолчал, подумал и, тряхнув головой, повторил: — Нет, вы, конечно, не знаете Ники Козляткина!
Повторил он это так убежденно и так посмотрел на нас, что мы тотчас же согласились с ним. Каждый, порывшись в памяти, ничего особенного не нашел в личности Ники. Охотник, как все мы, грешные. Может быть, получше стреляет только, да победней всех, не пьет, не курит, а с юного возраста нюхает крепчайший ахтыр — «ладонь-тре»[3] — для «прочищения в биноклях», как говорит он о своих глазах. Но, повинуясь обычному обаянию чудесного, выразительного голоса Гордея Гордеича, затаили дыхание.
— Как забытую на жаркой печке мокрую кожаную рукавицу, природа скоробила в такой комок маленькое личико Ники, такие узоры вывели на нем с утробы матери, что еще в первый час появления его на свет повитуха, родная бабка моя — скороговорка и пересмешница — Селифонтьевна ахнула и выпалила роженице: «Ой, доченька, и это что же такое уродилось у нас с тобой! Ни зверь, ни птица, ни парень, ни девица…»