— Это еще что! Зачем? — с идиотским видом спросила я.
Нет уж, мои немногие вещи я и сама могу вытащить из сумки.
Вероятно, она подумала, что я вовсе не какая-нибудь знатная гостья, но меня это совершенно не тронуло. Джемпер, юбку, платье и еще кое-что я наверняка смогу развесить в шкафу сама, и это вовсе не высосет из меня все соки, и никто не заставит меня изменить мое решение.
Однако не стану, разумеется, отрицать, что некоторое время приятно вести такое шикарное существование. Не приносить ни малейшей пользы с утра до вечера, а лишь позволять обихаживать себя рабам и рабыням! Хотя мне кажется, будь я рабыней в этом доме, в одно прекрасное утро я, утратившая разум и готовая действовать, ринулась бы на господ со знаменем мятежа и запела бы «Интернационал»! Не пойми это так, что фру Удден каким-то образом мучает своих верных слуг! Ни в коем случае! Она неизменно учтива и любезна с ними. Да и как может быть иначе, когда в наше время так трудно с прислугой. Все дело в том, что она наверняка не считает их людьми, созданными по тому же образу и подобию, что и она сама, с теми же самыми горестями и радостями. Кто знает, может, горничная, которая накрывает на стол с таким застывшим лицом, ходит по дому, горюя об утраченной любви, или тревожась за свою старую больную мать, или за что-нибудь другое, мне не известное. Может, она нуждается в море человеческого тепла и понимания, а получает лишь распоряжения:
— Лиса, будьте столь добры подать кофе в гостиную!
Или:
— Повесьте смокинг господина управляющего и почистите его!
Я все время думаю о словах папы: «Будь человечна со своими ближними, кто бы они ни были — графы или развозчики пива, и там, где ты идешь, вырастут розы!»
Если ты не считаешь меня подлой девицей, которая критикует своих гостеприимных хозяев, я скажу тебе: в здешнем доме с розами — небольшая напряженка. Здесь так нарядно, так удобно и так благоустроенно во всех отношениях… и все-таки я сижу и думаю: «Чего здесь, собственно говоря, не хватает?» Пожалуй, чего-то в самой атмосфере, непохожей на ту, к которой я привыкла у себя дома.
Когда мы сидим здесь вокруг обеденного стола — тетя Эллен (так я теперь называю маму подруги), красивая, прекрасно одетая, но абсолютно безликая, дядя Эрик, чуточку рассеянный и задерганный, Марианн, немного взвинченная и нервная, и я сама, которая смертельно презрительно, демонстрируя свою «привычку» к светской жизни, болтает о том о сем, я все время думаю:
«Боже мой, какое счастье, что у нас дома не так! Даже если нам приходится самим чистить башмаки и не есть телячье филе в будни».
Вчера вечером, когда я уже засыпала, ко мне в комнату вошла Марианн и села на край кровати. Должна сказать, она была достойным украшением этой кровати — в розовом пеньюаре и с огромными карими глазами. Сначала мы поболтали немного о том о сем, а потом мало-помалу начали говорить серьезно. Неправда, что девочки всегда болтают только о платьях и о том, «что он сказал». Внезапно Марианн почему-то зарыдала. Она плакала так беспомощно, что я не знала, как ее успокоить. Я не могла выжать из нее, из-за чего она плачет, но между всхлипываниями она выдавила сквозь зубы:
— Нам нужно быть друзьями — ты такая сильная, я хотела бы быть похожей на тебя!
Неужели кому-то хочется быть похожей на меня? Для меня это загадка, и я высказала ей свое удивление. Вообще-то я сидела в полной беспомощности и лишь неловко похлопывала ее по плечу, как старая тетушка. И думала про себя, что она, вероятно, и есть та самая «poor little rich girl»[70].
Как бы там ни было, я очень хочу быть другом Марианн. Если я и говорила о ней прежде что-то унизительное, ты должна обещать мне забыть об этом. А лучше всего, если ты забудешь все, написанное мной о семействе Удден; я и сама не думаю, что это признак истинного благородства — критиковать людей, у которых гостишь. Но никто, кроме тебя, не должен это слышать.
Марианн и я целыми днями бегаем на лыжах и на коньках. До сих пор было довольно холодно, но сегодня вечером начнет, по-моему, таять, потому что телефонные провода под моим окном поют так, словно оттаивают. Этот звук всегда навевает на меня меланхолию. От него веет таким одиночеством и заброшенностью, что я, кажется, начинаю тосковать по дому и маме.
Ну а здесь сегодня вечером ожидается званый обед с танцами и ночным новогодним бдением. Марианн и мне тоже разрешено присутствовать, хотя нам только по пятнадцать лет. Я надену темно-синее плиссированное платье, ну, ты знаешь какое, а Марианн — шелковое матово-золотистое, о каком можно только мечтать.
Сейчас я побегу на почту с этим письмом, а потом домой и переоденусь. Надеюсь, ты вспомнишь обо мне, когда часы пробьют двенадцать ночи. Я тоже буду думать о тебе и посылать тебе привет через леса, моря, горы и долины от
Ты жива еще, дорогая старушка Кайса? Довольно много времени прошло с тех пор, как я писала тебе в последний раз. Но видишь ли, я выздоравливала после тяжелой злостной ангины с того самого момента, как вернулась домой от Марианн, и благодаря этому избежала вчера начала учебы в школе.
Я, пожалуй, могла бы все-таки попытаться написать раньше, но я была такая усталая, что едва могла приподнять веки.
Самое лучшее, когда уезжаешь, — возвращаться домой. Мне не оказали бы более теплого приема, вернись я обратно после двадцатипятилетнего пребывания в Америке. И это благотворно повлияло на мое алчущее любви сердце. Папа погладил меня по голове, мама обняла, а Майкен сказала: «Слава Богу, ты снова дома!» Йеркер и Моника состязались между собой, кто будет сидеть рядом со мной, и даже Сванте показался мне приободрившимся, когда мы встретились. Хотя и высказался, разумеется, довольно ядовито:
— Смотрите, вот она, наша героиня! А у нас — никакого хора роговой музыки, чтобы принять ее, это просто ужасно!
Чтобы ты поняла его высказывание, необходимо рассказать о событии, которое произошло сразу же перед тем, как я покинула Снеттринге. Останови меня, если покажется, что я хвастаюсь!
В первый и, надеюсь, в последний раз мне представился случай проявить себя спасительницей. В мечтах я проделывала это бесчисленное множество раз. Я врывалась в горящие дома и с опасностью для собственной жизни спасала старых безумно богатых тетенек, которые позднее завещали мне все свое состояние. Я прыгала в море с высокого скалистого уступа и спасала тонущих малышей, меж тем как толпы народа на берегу, затаив дыхание от ужаса и молясь, отходили в сторону, когда я после этого, промокшая до нитки, гордо и одиноко удалялась прочь, не ожидая хотя бы слова благодарности. Я жертвовала своей жизнью ради колонии прокаженных на острове в Тихом океане и, подобно Флоренс Найтингейл[71], брела по полю битвы под ужасающим градом пуль только ради того, чтобы подать глоток воды умирающему солдату. Да и всех моих подвигов спасения жизни просто не перечислить. Разумеется, в фантазии. Но на этот раз для разнообразия я свершила один из них в действительности. Причем абсолютно мимоходом.
А именно… Случилось так, что мы с Марианн катались на коньках на маленьком озерце, прилегающем к их поместью. Оно оттаивало много дней подряд, и кто-то вскрыл лед. Затем однажды ночью озеро замерзло, но сама понимаешь, что как раз над прорубью лед был вовсе не крепкий. Она была отмечена вехами. Но можешь себе представить, что Марианн все-таки непременно нужно было покатить туда! И свалиться в прорубь по-настоящему! Она звала на помощь и кричала, как резаный поросенок. О спасении утопающих приходилось читать немало и знаешь, что надо делать. Выскочив на берег, я схватилась за багор, съехала к проруби, легла на живот и подвинула багор прямо к Марианн. Все произошло так быстро и было ничуть не удивительно! Естественно, лед треснул и подо мной, так что я упала в воду, но мне удалось подползти к самому краю проруби и подняться. Вскоре я вытащила из проруби и Марианн.
И вот тут-то начался настоящий спектакль. Народу набежало со всех сторон. Тетя Эллен с совершенно побелевшим лицом сначала без конца целовала и обнимала Марианн, а потом меня, говоря, что я спасла жизнь ее единственному ребенку. Вообще началось такое страшное светопреставление и вокруг меня подняли такой шум, что я по-настоящему смутилась.
И еще скажу тебе: когда ты сам видишь, как незначителен поступок, который ты совершил, то стать объектом всеобщего внимания не очень-то весело. Тетя Эллен поспешно позвонила ко мне домой в Смостад и возвестила о моем подвиге, а когда пришла вечером местная газета, то там большими буквами было написано:
РЕШИТЕЛЬНАЯ ЮНАЯ ЛЕДИ
СПАСАЕТ ПОДРУГУ ИЗ ПРОРУБИ!
Нас уложили в постель, напоили теплым молоком и целебным настоем, и мы не вставали до самого обеда, во время которого дядя Эрик произнес речь в мою честь. А на следующий день я уехала домой. И несмотря на теплое молоко, свалилась с ангиной. Тетя Эллен все время посылала мне большие коробки конфет, и книги, и цветы, чтобы подсластить мое существование, а Марианн присылала наитрогательнейшие письма. Многие приходили к нам, только чтобы поприветствовать меня, и все они возносили меня до небес за то, что я вытащила из проруби девчонку. В конце концов я почти сама поверила в то, что свершила нечто примечательное. Откровенно говоря, мне хотелось быть в центре внимания, и лишь только речь заходила о спасении жизни и о медалях Карнеги[72], я начинала мяукать, как кошка.
Но однажды вечером, когда я в первый раз встала с постели и, шатаясь, побрела в кабинет к папе, чтобы немного побеседовать с ним, я застала его за чтением книги Эпиктета «Справочник по Искусству Жизни»[73].
— Вот послушай-ка, Бритт Мари, — сказал он и начал читать: — «Если тебе случится когда-нибудь оглянуться в окружающем тебя мире, дабы посмотреть, возбуждаешь ли ты чье-либо восхищение, знай, ты утратил все, что выиграл доныне. Довольствуйся тем, что ты — философ. Если тебя, кроме того, почитают таковым, почитай себя таковым и сам, и пусть этого будет тебе достаточно!» О тебе следовало бы сказать почти то же самое! — произнес папа. — Довольствуйся тем, что ты — выдающаяся спасительница жизни. Если ты к тому же хочешь, чтобы тебя почитали таковой, то почитай себя таковой сама, и пусть тебе будет этого достаточно.
Я чувствовала, что меня видят насквозь, и если бы папа крепко и ласково не обхватил в тот же миг мой затылок, я бы кинулась бежать из кабинета, чтобы мирно предаться стыду наедине с собой. Но тут папа начал рассказывать об Эпиктете, философе, который был рабом у фаворитов императора Нерона. Хозяин же Эпиктета, будучи в то время еще ребенком, развлекался, подвергая пыткам своего маленького раба и вбивая заостренные куски дерева в его ногу. Тогда Эпиктет тихо и спокойно сказал:
— Нога вот-вот сломается.
Спустя мгновение нога сломалась, и Эпиктет по-прежнему совершенно спокойно произнес:
— Ну, что я говорил?
Я твердо решила стать таким же стоиком, как Эпиктет, да, я тоже! Посмотрю, что из этого выйдет! Но если кто-нибудь начнет вбивать клин мне в ногу, то, думаю, я закричу.
С папой, во всяком случае, все как-то странно. Он такой рассеянный и все на свете забывает, но когда дело идет о его собственных детях и учениках гимназии, то ушки у него на макушке. Он наблюдает за нами, когда мы меньше всего подозреваем это, и, если видит нечто, не вызывающее одобрения, всегда находит какой-нибудь способ дать это понять.
Так что я больше уже не выдающаяся спасительница. Но все равно я обрадовалась, получив открытку от Бертиля в самый разгар ужаснейшей лихорадки и беспамятства. Потому что там было написано: «You are а good sport»[74].
Надеюсь, даже Эпиктет не может ничего возразить против этого.
Слышу, ты ведешь разгульный образ жизни и много дней в неделю бегаешь по театрам. Мне, вероятно, следовало бы преподать тебе небольшую мораль, подчеркнуть необходимость заниматься уроками, заботиться о своем здоровье и все такое прочее. Но предполагаю, что у тебя найдется какая-нибудь старая тетушка, чтобы вмешаться в твои дела, если ты почувствуешь необходимость в мудром поучении. Так что я отступаюсь. Вообще-то я, вероятно, не создана, чтобы поучать других, потому как всю эту неделю сама воистину кружилась в вихре удовольствий, да, и я тоже. В моем карманном дневничке есть запись о посещении кино вместе с Бертилем и двух пиршествах — кофепитиях у одноклассников, а также в первую очередь — о мамином дне рождения. И то, что дом наш еще не обрушился, — просто чудо! Хочу сказать: мамин день рождения мы празднуем, быть может, еще интенсивнее, чем любое другое торжество в году. А мы вообще-то не из тех, кто упускает случай что-либо попраздновать.
Папа отрепетировал хвалебный гимн, преподнесенный маме под аккомпанемент губной гармоники ранним утром вместе с подарками на подносе. Вообще-то папа выглядел чрезвычайно мило в своей длинной белой ночной сорочке, несмотря на то что, желая обставить все как нельзя более торжественно, он надел на голову и высокий цилиндр.
О длительных восхвалениях не могло быть и речи, поскольку большая часть семьи торопилась в школу. Зато мы гораздо более основательно проделали все вечером. Программа к маминому дню рождения у нас каждый год разная. В этом году был костюмированный бал. Правда, назвать это балом, возможно, слишком претенциозно, но танцевать мы танцевали, да и вырядились тоже.
Мама задолго до дня рождения отказалась от того, чтобы мы все вместе изображали какие-то исторические персонажи либо героев какой-нибудь книги. Несмотря на глубокие размышления и многочасовые дискуссии с Майкен, так и осталось неясно, какая роль мне больше подходит — колдуньи Помперипоссы[75] или императрицы Клеопатры. Мне очень хотелось быть Клеопатрой, но Сванте сказал, что в таком случае есть непременное условие: два солидных ужа должны висеть у меня на шее. Лучше бы, понятно, если бы это были ядовитые змеи, но в случае необходимости и ужи сойдут. Кем будет он, Сванте и сам не знал, и я предложила ему выступить в роли Винни-Пуха:
— «Медвежонок с опилками в голове» — ты ведь словно создан для этого!
После этих слов мне пришлось немного поспешно присесть на корточки, потому что толстый том немецкой грамматики Юрта пролетел в воздухе.
Целую неделю перед маминым днем рождения мы каждую свободную минуту посвящали нашим костюмам. Условие было такое: все, разумеется кроме Моники, должны справляться с этим самостоятельно, без всякой посторонней помощи. У нас на чердаке есть большой сундук, битком набитый старинным платьем. И всякий раз, когда хотелось подняться туда, раздобыть для себя какую-нибудь тряпицу, в сундуке вечно и обязательно кто-то рылся.
Чем ближе был мамин день рождения, тем таинственней мы становились, и, когда после праздничного обеда мы вернулись в наши комнаты, от напряжения и ожидания дрожал воздух. Существовала договоренность, что в восемь часов вечера Алида ударит в гонг. Тогда все должны быть готовы выступить во всем своем блеске и великолепии.
Я сильно нервничала и едва-едва смогла влезть в бархатные брюки. Взвесив все «за» и «против», я после зрелого размышления приняла решение стать маленьким лордом Фаунтлероем[76] и по этому случаю все послеполуденное время расхаживала с папильотками в волосах. Брюки я сама сварганила из старого черного бархатного платья, правда, Алида помогала мне их примерить. К брюкам у меня была белая шелковая блуза с кружевным воротником и манжетами. И когда я сняла с головы папильотки и уложила волосы красивыми локонами в виде штопоров, я сама осталась чрезвычайно довольна результатом своих трудов.
В восемь часов вечера Алида ударила в гонг, да так, что можно было подумать, будто настал Рагнарёк[77]. И тут же на лестнице послышались слабые шаги, а спустя мгновение громкий воинственный клич индейца прорезал тишину. То был Ситтинг Булл[78], издававший воинственный клич своего племени. Йеркер очень просто справился с проблемой маскарадного костюма, облачившись лишь в одежду индейца и разрисовав физиономию красной, цвета содранной кожи, краской. Одновременно из комнаты Майкен мелкими шажками вышла малютка Красная Шапочка.
То была Моника с лучезарным солнечным взглядом. На руке она несла корзинку. Папа с помощью пары простыней превратился в Сократа[79]. Мама предложила ему рюмочку домашнего вишневого ликера, чтобы он не замерз. Но папа не любит ликер и, отвергая его, заявил:
— Надеюсь, здесь не имелось в виду, чтобы я мгновенно осушил чашу с ядом!
Сванте как раз недавно прочитал книгу о докторе Джекиле и мистере Хайде[80], и вот, когда мерзкий плод этого чтения объявился в дверях гостиной, малютка Красная Шапочка от ужаса заорала как безумная. С помощью черного развевающегося плаща, цилиндра, липкого пластыря и какого-то весьма своеобразного клыка, торчащего у него прямо изо рта, Сванте изобразил столь достоверного мистера Хайда, что я решительно отказалась признать его своим братом. Сам же Сванте считал, что его переодевание — чрезвычайно практично.
— Когда будем есть мороженое, я только вытащу клык изо рта и снова превращусь на некоторое время в доктора Джекила.
Я умоляла его весь вечер быть доктором Джекилом, хотя бы ради Красной Шапочки, но он не захотел.
Папа заявил, что вообще-то долг мамы состоял в том, чтобы переодеться Ксантиппой. Она же этого не сделала. Она напялила на себя старинное платье восьмидесятых годов прошлого века, принадлежавшее некогда бабушке, и уверяла, что изображает Нору из пьесы Ибсена[81] «Кукольный дом». Но если нам больше хочется, чтобы она была Кристиной Нильссон[82] или королевой Софией[83], то пожалуйста, она может быть также и ими…
Майкен знала, что делала, отложив свое появление, пока все не соберутся. Только мы начали удивляться, где она, собственно говоря, пребывает, как Алида, сунув голову в дверь, доложила:
— Ее величество королева Мария Антуанетта Французская[84]!
Мгновение, и в дверном проеме уже стояла Майкен, а мы от удивления и восхищения в состоянии были лишь поднять дикий шум!
Я прекрасно знала, какая замечательная рукодельница Майкен, но все равно не могла поверить, что она в состоянии создать такое очаровательное одеяние XVIII века из пары старых простынь и мотка кружев. Волосы она собрала в высокую прическу и припудрила. И я никогда не поверю, что подлинная Мария Антуанетта была так же мила, как моя сестра, иначе ни у кого не поднялась бы рука ее обезглавить.
— Когда начнем отрубать голову? — деловито, с надеждой в голосе осведомился этот дьявол мистер Хайд.
— О, по-моему, ты, как всегда, можешь довольствоваться тем, что тебе отрубят язык, — ответила Мария Антуанетта и плавно заскользила по комнате, чтобы мы вдоволь повосхищались ею.
Вскоре прибыли наши гости: папин коллега, переодетый Дядюшкой Брэсигом, Аннастина, облачившаяся во фрак своего папы (она изображала «Девушку во фраке»[85]), а также мама и папа Аннастины, наши старинные друзья. Мама Аннастины утверждала, что она — Ma Chère Mère[86]. Дядя Юхан, папа Аннастины, не смог переодеться, но сказал, что он сам собирается написать книгу под названием «Господин Медельсвенссон[87] пускается в разгул» и теперь изображает главный персонаж именно этой книги.
— Посмотрите только, как я шевелю ушами, — сказал он, шевеля ушами.
Этим искусством он владеет в совершенстве. Йеркер тут же страшно позавидовал ему и все время упорно тренировался до тех пор, пока не настала пора ему ложиться спать.
Угощение состояло из мороженого, торта, вина, кофе, печенья и вишневого ликера для взрослых.
Потом мы танцевали, хотя с кавалерами было туго, в особенности после того, как Сократ, Дядюшка Брэсиг и Господин Медельсвенссон сели играть в карты. Сократ один раз ошибся и пустился в долгие объяснения, почему так получилось, но тут Дядюшка Брэсиг сказал:
— Эта защитная речь совершенно недостойна Сократа.
И тогда папа заявил, что Дядюшка Брэсиг — богохульник, раз он говорит о защитной речи Сократа в такой связи. Вообще-то Сократ мерз в своих двух простынях, и поскольку он немного страдает ревматизмом, то вскоре пошел и переоделся в свой более теплый обычный костюм.
Сванте счел большим упущением то, что широкая общественность не увидит нас в маскарадных костюмах, и сказал Майкен:
— Заработаешь крону, если прошвырнешься по Стургатан вместе со мной.
— Блестящее предложение, — ответила Майкен. — Но думается, не слишком ли это низкая цена за воспаление легких?!
— Ты трусиха, — презрительно возразил Сванте, — боишься встретить людей. Но ты, верно, знаешь, что в это время дня ни одной живой души на Стургатан не встретить.
Было около одиннадцати вечера, а в нашем городе спать ложатся рано.
Майкен продолжала отказываться, но Сванте упрямо стоял на своем. Он просил, он угрожал, он презирал… Он прибег даже к вымогательству:
— Если не пойдешь со мной, я покажу всем на свете твою лучшую грибницу, где растет целая колония лисичек.
Сам Сванте не любит лисички, но для Майкен это было смертельной угрозой, пронзившей ее сердце. Разумеется, пройдет немало месяцев, пока вырастут лисички, но одна лишь мысль о том, что кто-то узнает о великой грибнице, где растет целая колония лисичек в орешнике на коровьем выгоне в Смедбакке, заставляла Майкен дрожать.
Не знаю, угроза ли подействовала на нашу сестру, а может, сама Майкен в глубине души была польщена этим предложением? Достаточно того, что она согласилась. Мистер Хайд, надев на голову цилиндр, взял ее под руку, и они вышли в ночь. Об этом знали лишь Аннастина и я. Йеркер и Моника уже спали, а взрослых мы не позаботились посвятить в эту историю.
О том, что случилось после, я только слышала, но это был рассказ очевидца. Мистеру Хайду и прекрасной королеве Франции так и не удалось дойти до улицы Стургатан. Ведь чтобы попасть туда, нужно миновать нашу личную маленькую улочку, окаймленную с обеих сторон виллами и садами. Не успела сладкая парочка пройти примерно сто метров, как вдруг дверь одной из вилл отворилась и оттуда вышел мужчина, двинувшийся быстрыми шагами на улицу. Воистину мерзопакостный мистер Хайд кинулся бежать и спрятался за живой изгородью, а Мария Антуанетта осталась на дороге одна, безуспешно высматривая, кто бы мог ей помочь. Она быстро повернулась, чтобы убежать, но если ты не привыкла носить широкие колышущиеся юбки, это не так-то легко. Неосторожно шагнув, она подвернула ногу, и если бы незнакомец не подхватил ее в свои объятия (разве это не звучит как строки из романа?), она бы грохнулась на землю.
— О, каков шалопай! — стонала Майкен.
Сванте, лежа за живой изгородью, все слышал. Он очень хорошо понял, кто такой шалопай, но этого не понял незнакомец.
— Вы имеете в виду меня? — спросил он.
— Нет, конечно нет… извините… отпустите меня, — в замешательстве сказала Майкен.
Незнакомец сделал то, что она просила, но в результате она снова начала падать. Она не могла ступить на ногу. И согласно версии события в изложении Сванте, она кинулась на шею незнакомцу.
— Вечное вранье, — комментирует Майкен.
Не знаю, кому верить, но думаю, что правда, как обычно, лежит где-то посередине.
— Вы — сновидение или привидение? — спросил незнакомец.
— Я — несчастная сестра мальчишки, которого следует пристрелить, — стонала Майкен.
Вся эта история кончилась тем, что когда Мария Антуанетта вернулась в отчий дом, то через порог дома ее перенес незнакомец, который, сдав свою прелестную ношу домочадцам, учтиво представился обществу. С одной стороны, он, оказывается, носил фамилию Альмквист[88], с другой — был новым старшим лесничим в лесничестве. Ничто не могло быть естественнее, чем пригласить его принять участие в праздновании дня рождения. Остаток вечера Майкен пролежала на диване, а он все время преданно сидел рядом.
Мистер Хайд также вернулся домой. Осторожности ради он проскользнул черным ходом, но прошло совсем немного времени, прежде чем он снова непринужденно смешался с толпой домочадцев и гостей, абсолютно игнорируя гневные взгляды Майкен.
— Если зрение мне не изменяет, — заметил Сванте, — к нам прибыл его величество король Людовик XVI[89].
И на самом деле, мне кажется, Сванте был прав. Трезвая, рассудительная Майкен после празднования дня рождения стала совершенно не похожа на себя. Она ходит по дому чуть прихрамывая, но с таким мечтательным видом, что я опасаюсь худшего. Назавтра после дня рождения она получила гигантский букет тюльпанов от своего спасителя. Кроме того, он ежедневно звонит и осведомляется о состоянии ее здоровья, потому что как только она сможет хоть сколько-нибудь свободно ходить, он настоятельно желает с ней встретиться. Если тут не разыгрывается настоящий роман, то я абсолютно добровольно готова проглотить собственную шляпу.
Прежде чем день рождения подошел к концу, случилось еще одно происшествие, и, как обычно, виновником сенсации оказался Сванте. Химия — единственный предмет, которым по-настоящему увлекается этот мальчик. И вот, когда мы все вместе сидели рядышком в гостиной и в воздухе уже витало ощущение того, что гости вот-вот начнут расходиться, в дверях внезапно появился Сванте и громко воскликнул: