Затем мы все помогали друг другу уложить Монику. Сначала она немного протестовала и хотела, чтобы мы «пели естё». Но довольно скоро она уже сидела в своей белой кроватке, похожая на ангела, читала вечернюю молитву и просила Бога защитить и охранить «маму и папу, и Майкен и Блитт Мали и Сванте, и Йелкела, хотя он ланьсе делнул меня за волосы, и меня тозе».
— Спи спокойно, и пусть тебе приснятся сладкие сны, — сказала мама, прежде чем нам всем уйти.
— Да, мама, — сказала малышка, — вцела ноцью мне снился сладкий сон, но я его не поняла, потому сто детям до сестнадцати лет он заплестён.
Моника была очень оскорблена, когда мы все расхохотались.
Мы снова сидели все вместе, и мама была такая веселая и оживленная, какой бывает только она одна. Хотелось бы, чтобы ты увидела ее, когда она выступает перед папой и поет песню на самую веселую мелодию:
— Старая ты дурочка, — говорит папа и смотрит на нее тем особым взглядом, которым смотрит только на нее, взглядом очень нежным и вместе с тем чуть-чуть снисходительным.
Потом мама стала рассказывать о своей юности. Она, не беспокойся, и сейчас еще не древняя старуха, но я имею в виду ее самую раннюю, зеленую юность, когда она была молодой девушкой, еще до того времени, как встретила папу. Ее истории — самые веселые, какие мы только знаем, потому что сумасбродств, которые она творила и здесь дома, и за границей… нет, я не знаю никого, кто бы такое пережил.
Среди прочих историй она рассказала о том, как была в Англии и ехала поездом в Оксфорд с подругой из Швеции. Ей было лет двадцать. Против молодых дам сидел какой-то джентльмен и читал «Таймс».
— Этот малый выглядит поистине очень неплохо, — сказала мама, непосредственная, как всегда, и твердо уверенная в том, что никто в купе шведского языка не понимает. — Но какая самоуверенность! — продолжала она. — Перед тобой типичный англичанин, который не думает, что на свете есть еще какая-то другая страна, кроме Англии.
— Не смотри ему прямо в лицо, — предупредила ее подруга, — он поймет, что мы говорим о нем.
— Конечно, — согласилась мама, — я смотрю на него так скромно и редко, да и вообще он читает газету, так что ничего не слышит и не видит.
После чего мама с подругой детально прошлись насчет его внешности и его душевных качеств.
Уезжая в Англию, мама взяла с собой меховое боа[41], которое ненавидела больше всего в жизни. Оно было старое, уродливое и потертое; мама называла боа Драконом, уверяя, что оно обвивает ее шею, как дракон, стерегущий плененную принцессу. Бабушка — мамина мама — упорно настаивала, чтобы дочь взяла боа с собой, так как с ее чувствительным горлом, право, нельзя шутить с английским климатом.
Все-таки с самых первых дней пребывания на английской земле мама предпринимала энергичные попытки забыть где-нибудь Дракона. Она оставляла его в гостиницах и ресторанах, она уронила боа однажды на улице и позволила соскользнуть со своей шеи в такси, но было совершенно невозможно избавиться от него. В последнюю минуту всегда поспешно появлялась какая-нибудь услужливая душа с боа в руках. И маме приходилось благодарить и давать, как полагается, мелкую монету за труды.
Когда поезд прибыл на станцию в Оксфорде, мама сказала:
— Пусть матушка говорит что угодно, но я так долго мучилась с Драконом, что с ним надо покончить!
Взяв боа, она положила его в багажную сетку.
— Лежи здесь и с места не двигайся! Мир твоей памяти! — сказала мама и быстро вышла из вагона.
Подруге надо было выполнить какое-то поручение, и мама в ожидании ее стояла одна на улице.
И вот тут!.. Кто шел ей навстречу, если не читавший газету англичанин из их купе? В руках он держал мамино меховое боа. Учтиво поклонившись, он улыбнулся и на чистейшем шведском языке произнес:
— Мне кажется, вам все же необходимо взять боа! Не исключено, что в это время года вечера будут прохладные!
Отгадай, кто это был? Это был папа. И мама говорит, что весны, подобной той, в Оксфорде, ей никогда в жизни больше переживать не приходилось. И прежде чем весна сменилась летом, мама и папа были уже помолвлены.
Разумеется, мама еще раньше много раз рассказывала нам об этом, но мы никогда не уставали слушать эту историю. Я только не могу понять, как наша мама могла сидеть там, в поезде, прямо против папы и не знать, что это — наш папа!
— Зато я сразу же понял, что это — мама и что я ее нашел, — с довольным видом говорит папа.
— Да, яснее ясного, что ты сразу узнал маму, — вступает в разговор Йеркер. — Кто угодно бы это сделал. Хотел бы я, мама, тоже быть с тобой в поезде, я бы уж хорошенько застегнул на твоей шее Дракона.
Как ты думаешь, что вообще произошло с Драконом в дальнейшем? Думаешь, вероятно, что он одиноко пошел навстречу горькой судьбе и был брошен где-нибудь в английской провинции? Ни в коем случае! Для Дракона началась новая эпоха, эпоха величия. Мама надела боа на шею в день своей помолвки, а затем Дракона торжественно повезли домой в Швецию. Теперь он, щедро посыпанный перцем от моли, хранится в коробке на чердаке. Но каждый год пятого мая, когда мама с папой празднуют день своей помолвки, его вынимают, и он красуется у мамы на шее, когда она выходит с папой из дома и они вместе обедают в ресторане в честь помолвки.
Пока мы болтали, время шло, и было уже довольно поздно. Под конец мама сыграла нам на пианино, играет она потрясающе! Моя заветная мечта — играть когда-нибудь так же хорошо, как и она, но я знаю, что это мне никогда не удастся. Сванте изо всех сил старается укрепить меня в этой мысли. Я обычно играю по нотам, которые называются «Pianoboken» — «Для фортепиано»; Сванте жирным красным карандашом перечеркнул букву «а» в слове «Piano».
— «Pinoboken» — «Книга страданий»[42] — гораздо ближе к истине, — говорит мой любезный братец.
Возможно, он и прав.
А сейчас я лягу и почитаю главу из книги «Давид Копперфильд», если только Ион Блунд[43] не имеет ничего против. Но я уже зеваю, так что интересно знать, что будет дальше. Вообще-то читать по вечерам лежа — дурная привычка. Но это так чудесно, чудесно, чудесно!
Спокойной ночи, Кайса, спи сладко, и не смотри, как Моника, сны, которые детям до шестнадцати лет смотреть запрещается.
Этого желает тебе
Слава Богу, ноябрь скоро кончится! Я люблю почти все месяцы, но ноябрь, верно, тот, с которым я больше всего на ножах. В английских книгах юные девушки всегда гуляют в самую скверную ненастную погоду, позволяя дождю ополаскивать их лица, и здорово наслаждаются. Зато у них у всех прекрасная кожа, но, должно быть, в Англии совсем другие дожди. Когда я ходила в школу по утрам и дождь лил как из ведра, я несколько раз честно пыталась чувствовать себя англичанкой и позволяла дождю плескаться на моем лице. Но все это насчет прекрасной кожи — вранье. Вместо лица, похожего на яблоневый цвет, который я надеялась увидеть, когда, придя домой и дрожа от ожидания, смотрелась в карманное зеркальце, на меня глядела изрядно посиневшая от холода физиономия. И я приняла решение не становиться красивой. Так что теперь я — та, что, съежившись под зонтиком, пускается в путь и бежит по улицам, словно маленькая серая водяная крыса.
В школе в это время года тоже не особенно весело: целые дни горит электричество, да и глядя в окно, решительно ничего интересного не увидишь. Мне так трудно собраться с мыслями. Как раз в тот момент, когда мы изучаем притоки Волги, взгляд мой блуждает по карте мира и останавливается на каком-нибудь маленьком, забытом Богом островке в южном море. Как бы ты посмотрела на то, чтобы жить, например, на острове Диана Банк в Коралловом море[44] Тихого океана именно сейчас, в ноябре? И бродить там в одном маленьком саронге[45], прикрывающем живот? Оглядываясь в классе на своих соучениц, я пытаюсь вообразить, как бы они выглядели в саронге, если его наденут на них вместо великолепных школьных платьев, в которые они облачены сейчас. Марианн наверняка станет выпендриваться и устроит жуткую шумиху среди несчастных мальчишек на острове Диана Банк. Однако же маленькую пухленькую Бритту Свенссон я могу скорее представить в одежде баварской служанки, Лиса же Энглунд создана именно для того, чтобы мчаться по сибирской тундре одетой в шубу из волчьего меха и огромные сапоги, в санях, запряженных собаками. Она принадлежит к типу мужеподобных девушек.
Ах, что только не придет в голову на уроке географии — лишь бы не слушать о притоках Волги. Но, как известно, грех наказуем, и когда потом задают вопрос, не можешь выжать из себя название даже самого маленького притока!
Ведь нельзя, как хочется, сказать фрёкен Лундстрём прямо в лицо, что тебя, собственно говоря, никогда так уж безумно не интересовали эти притоки, и попросить разрешения рассказать о чем-нибудь более веселом, например об острове Диана Банк. Тогда, пожалуй, ее честное, курносое, как у мопсика, лицо исказит гримаса огорчения. Она в самом деле так смехотворно похожа на мопса, что меня удивляет, как она до сих пор не начала лаять. То есть время от времени она лается достаточно, но мне хотелось бы услышать от нее: «Гав, гав!»
На переменах мы теснимся в коридорах, если погода не настолько теплая, чтобы мы, дрожа от холода, не могли ринуться во двор. Марианн, выказывая заметную благосклонность, льнет ко мне и разыскивает меня на всех переменах.
Может, ей нравится дружить с кем-то, кто по крайней мере хоть иногда придерживается иных взглядов, нежели она сама. Из ее выдумки в тот раз, ну, ты помнишь, чтобы мы две недели не разговаривали с Бриттой Свенссон, ничего не вышло. Я даже чуточку горжусь этим.
Вообще-то мне начинает казаться, что в самой глубине души Марианн, возможно, добрый человек. На днях она подошла ко мне и дала книгу «Паломничество и годы странствий»[46] в очень красивом переплете. Я по меньшей мере удивлена. Но ты знаешь, книги — лучшая приманка, если меня хотят поймать в сети. Если я когда-нибудь обрету настоящую власть, такую, что никто не осмелится и близко подойти ко мне, то понадобится лишь сунуть мне под нос книгу, и я стану такой смирной, что и ребенок сможет поговорить со мной.
Вообще-то у Марианн скоро день рождения. Хозяйка ее частного пансиона в милости своей обещала Марианн устроить небольшой званый вечер. Нас будет там несколько человек, мальчиков и девочек. Да, да, Бертиль тоже придет! Мы гуляли с ним как-то вечером, так что эта история с кофейными пирожными уже выяснена и улажена.
— Но если мы будем дружить, то по-настоящему! — сказал Бертиль.
И я с ним согласна. Он самый честный и откровенный мальчик, какого я только знаю. И когда я с ним, то чувствую, что тоже хочу быть честной, порядочной и правдивой. Он серьезнее, чем большинство мальчиков его возраста. Может быть, это оттого, что, когда он рос, у него было довольно много неприятностей. Родители его в разводе, и, когда ему исполнилось десять лет, он переехал сюда с матерью и маленькой сестрой. Отец вскоре женился.
— Мои дети, если они у меня будут, на всю жизнь сохранят обоих родителей, по крайней мере, если я смогу что-нибудь для этого сделать, — говорит он, и взгляд его голубых глаз становится таким решительным и серьезным, что меня это до глубины души трогает.
— Быть верным — самое важное на свете, — говорит он, и я чувствую тогда: это так и есть! Пожалуй, не так уж удивительно, что Бертиль производит впечатление более зрелого человека, чем его сверстники. Ведь ему так долго пришлось быть главой семьи. У него по-настоящему уютный маленький дом, можешь мне поверить, и я редко встречала кого-либо столь внимательного к своим матери и сестре. Папа всегда говорит:
— Этот Бертиль Видгрен — хороший мальчик!
И тогда я почему-то испытываю своеобразное чувство гордости, хотя ведь, собственно говоря, никакой причины для этого у меня нет. «Не гордись славой Бертиля, у каждого она только своя»[47], ну, ты знаешь…
А еще у Бертиля такое свойство: у него всегда есть о чем поговорить, о чем-то стоящем. И говорит он не только на жаргоне. Не знаю, как там у вас в Стокгольме, но здесь в городе… ой, сколько чепухи мы болтаем, когда собирается хотя бы несколько молодых ребят и девочек. Мы и ржем, и шумим, и весело треплемся, что, право, по-настоящему забавно. Но, как бы там ни было, иногда стремишься поговорить о чем-то важном, а не только пытаешься быть все время на вершине шуток и веселья.
— Искусство оживленной трепотни чуточку чрезмерно высоко развито в этой компании, — говорит Бертиль. — А вот искусство держать язык за зубами абсолютно отсутствует.
Когда мы вместе гуляем, Бертиль и я, мы можем долгими часами ходить молча, и я не замечала, чтобы от этого нам становилось хуже. Да и так весело бродить с Бертилем, потому что его живому взгляду ничто в природе не чуждо. Он знает столько названий птиц и растений, о которых у меня нет ни малейшего представления, он находит птичьи гнезда там, где я не вижу ничего, кроме небольшого пучка увядшей травы. Он всегда находит первую фиалку весной, а когда я внезапно замечу несколько маленьких круглых коричневых комочков в полях, он говорит, что это — визитная карточка зайца.
Ага, ну теперь, думается, ты, верно, по горло сыта Бертилем, так что я избавлю тебя от дальнейших рассказов и закончу лишь теплым приветом от
Какая погода во время адвента в Стокгольме? Надеюсь, снега нет, потому что тогда я позеленела бы от зависти. Хотя не беспокойся, на нашу погоду сейчас особо жаловаться не приходится.
Разумеется, снега у нас нет, но деревья подернуты инеем, и маленький багряный луч зимнего солнца энергично силится пробиться сквозь туман. Ему как следует это не удается, но во всяком случае радостно смотреть, как он пытается…
Все наше семейство поднялось сегодня рано утром и зажгло первую свечу адвента. Мама играла, а мы пели «Приготовьте путь Господу…»[49]. И внезапно мы почувствовали, что Рождество близко. В первое воскресенье адвента словно видишь на расстоянии факел, а потом все ближе и ближе с каждым днем подходишь к нему, пока в Сочельник он не начнет светить тебе и согревать до самой глубины сердца.
После завтрака Сванте, я и Йеркер бодро отправились на прогулку. Мы шли лесом к Шерсхульту. Как бы ни пыталась, я не смогу описать тебе, как там было красиво. Можно, конечно, вспомнить бриллианты, но видела бы ты деревья, покрытые инеем!
Йеркер рыскал в кустах туда-сюда, словно гончий пес, так что я подсчитала: он прошел вдвое большее расстояние, чем мы со Сванте.
В Шерсхульте есть старый заброшенный торп[50]. Туда мы и отправились. Летом, когда цветут сирень и старые яблони с шишковатыми ветвями, там потрясающе красиво. По-моему, тяжко думать о том, что здесь некогда жили люди, посадившие эти яблони и обитавшие в этой лачуге, и возделывавшие землю. И о том, что нынче здесь так пустынно и все пришло в упадок.
Быть может, торпарь, привезя сюда яблони и посадив их в землю, надеялся, что его дети, и внуки, и правнуки будут веки вечные жить на этом торпе и выращивать новые деревья, когда старые погибнут… Как ты думаешь?
Замка на дверях не было, и мы вошли. В углах висела паутина, оконных рам тоже не было. Сразу бросалось в глаза, что половицы истерты множеством ног. Горница и кухня — вот и все жилье! В горнице находился огромный открытый очаг. Кто знает, сколько сопливых торпарских ребятишек, сидя здесь, грели ножки у огня, пока матушка варила на кухне кашу на ужин, а тьма стеною стояла за окном. Йеркер сновал вокруг и заглядывал повсюду и вдруг, откуда ни возьмись, предстал перед нами с целой пачкой старых писем, которые нашел в шкафу. Все письма были из Америки, из Дулута, что в северном штате Миннесота, и датированы 1855 годом. Так что я не думаю, что мы совершили великий грех, прочитав их. Писались они отцу и матери домой в Шерсхульт некоей Хильмой Карлссон. «Вообще-то в Штатах все очень хорошо, — писала она, — хотя работать приходится тяжело, a money[51] даром не платят». Еще она жутко тосковала по материнской колбасе, фаршированной кашей. Да, дорогая Хильма, ну что тебе было делать в Америке? Сидела бы дома в мире и покое и ела бы колбасу, фаршированную кашей, пока не лопнула бы. А твоим отцу с матерью не пришлось бы умирать в одиночестве, а Шерсхульт не был бы теперь пустынным торпом! Но может, Хильма была такая бедная, что Америка показалась ей единственным выходом из положения.
Потом мы отправились домой, и прямо в полдень Йеркер рухнул в ванну, когда пускал там в плавание берестяную лодочку, и сильно поранился над ухом, так что Майкен пришлось пойти с ним в больницу, где рану зашили. Он явился домой с небольшой хорошенькой повязкой, прикрепленной липким пластырем, чувствуя себя героем дня. Но заявил, что в ближайшую неделю не станет выходить на перемены.
— Ради Бога, почему? — спросила я. — Рана тебе наверняка не повредит!
— Ты так думаешь? — возмущенно спросил Йеркер. — Где тебе знать, что творится в нашей школе. Если я стану выходить утром на перемену, то вернусь домой с целиком оторванным ухом!
И это сказал маленький драчунишка! Ну да, я знаю, что среди малышей случаются жестокие схватки. Не так давно я проходила мимо народной школы и видела, как забияка Йеркер, издав боевой клич «Битва и победа!», ринулся сломя голову прямо в кучу из пяти-шести отчаянно, изо всех сил дравшихся сорванцов. Так что, может, и в самом деле ему надежнее оставаться на переменах в классе.
А вообще никаких новостей на горизонте Смостада нет. Да, правда, мы были у Марианн на дне рождения, если тебе интересно слышать об этом. Содержанием вечера были чай, бутерброды и небольшая, корректная перепалка со Стигом Хеннингсоном. Перепалку начал Бертиль, а происходило это примерно так.
Стиг без всякой в том нужды долго болтался перед зеркалом в прихожей, поправлял галстук, причесывался и, казалось, был безмерно доволен своим отражением, так что один из мальчиков чуть презрительно сказал:
— Черт побери, как упорно ты смотришься в зеркало!
Стиг тут же парировал:
— Я, как полевые цветы, радуюсь своей красоте!
Следующая реплика принадлежала Бертилю. Он очень сухо произнес:
— Как приятно, когда люди радуются такой малости!
Вероятно, были сказаны еще большие колкости, не стану этого отрицать. Но Стига, во всяком случае, по-настоящему припечатали, и это ему так полезно, так полезно! Он живет на полном пансионе у той же хозяйки, что и Марианн, поэтому он как бы имеет на нее бесспорное, неотъемлемое право, иначе, пожалуй, ей можно было бы найти более приятного кавалера.
Неплохие подарки достались Марианн. Мама и папа — управляющий имением — наверняка сделали все, чтобы достойно отпраздновать пятнадцатилетие дочери. Ты только послушай. Маленькая дорожная сумка из свиной кожи, две пижамы из чудеснейшего мокрого шелка, красный футляр с маникюрным набором, по-настоящему очаровательный серебряный браслет, двадцать пять крон наличными и три пары нейлоновых чулок. Но ни единой книги! Мне, пожалуй, пришлось бы справить пять дней рождения, чтобы получить столько подарков, сколько Марианн получила за один, но, во всяком случае!.. Если бы у меня был день рождения и мне бы не досталось ни одной книги, я бы серьезно начала сомневаться: не нарушен ли порядок мироздания?
Вообще-то было так весело и шумно, как никогда. Сначала мы танцевали, однако все кончилось тем, что мы словно превратились в детей и играли в жмурки и «сватались в шутку»… Ты слышала о таких играх? Еще у нас был клуб неподготовившихся ораторов, и Бертиль произнес веселую краткую речь на тему: «Сравнение духовной жизни пингвинов с Кальмарской унией»[52]. Мне самой досталось задание произнести речь «О свином окороке». Не стану утверждать, что я хоть сколько-нибудь испугалась. Но тебе не кажется, что это, пожалуй, тоже необычайно идиотская тема? Однако в свою защиту скажу: я придерживалась исключительно и строго темы «Рождественский окорок».
А теперь, моя девочка, я заканчиваю письмо с серьезнейшими пожеланиями тебе поскорее начать готовить рождественские подарки: вязать прихватки для горшков с кашей и вышивать маленькие никому не нужные скатерки, так чтобы быть уверенной: здесь, на Севере, в самом деле наступит Рождество.
И даже в этом году тебе не удалось стать Люсией[53] города Стокгольма? Кайса, ой-ой-ой, как же ты ведешь себя! Судя по фотографии, которую ты мне прислала, ты в аккурат такая же милая и славная, какой должна быть свечная королева. Ты пишешь, что не захотела выставлять себя на конкурс. Ну, вини тогда самое себя, раз не стала той, кому выпала честь ехать вчера вечером через весь город с подвесками на цепочке и в кроличьей шубке.
У нас в доме мы праздновали день Люсии так впечатляюще-убедительно! Нашей Люсией-невестой была Алида[54], облаченная в свою лучшую ночную сорочку с вышивкой. Правда, я, пожалуй, представляла себе, что Люсия должна быть чуточку более хрупкой и по крайней мере весить не больше девяноста килограммов, но ведь это, возможно, некоторое старое извращенное представление, с которым, пожалуй, я попытаюсь распрощаться. Как бы там ни было, я почувствовала себя по-настоящему, по-домашнему уютно, когда меня разбудили глубокие, хотя и несколько фальшивые звуки грудного голоса Алиды, она пела: «Санта Люсия, светлое, ясное видение…» — таким громовым голосом, что потолок начал подниматься ввысь, а в постель нам подали крепкий кофе, свежие шафрановые булочки и перцовое печенье. Вслед за Алидой, совершенно заслоненный ее могучей фигурой, появился маленький звездный мальчик[55] Йеркер в шляпе в виде конусообразной сахарной головы. И более беззубого звездного мальчика, верно, никогда в Северном полушарии не наблюдалось. С тех пор как я видела его в последний раз, Йеркеру удалось расстаться еще с двумя зубами. Я не знала, что у детей может выпадать столько зубов сразу, но Йеркер, могу поклясться, обделывает все свои делишки основательно!
Когда я выпила кофе, я прокралась за Алидой в спальню: мне очень хотелось посмотреть, какую мину скорчит Моника, когда увидит Люсию. Я думала, она словно свалится с небес, но представь себе — ничего подобного! Она уселась в кроватке, задумчиво глядя на Алиду, а потом совершенно спокойно сказала:
— Я думаю, у тебя в волосах — свеци!
И все!
Когда Алида раз пять выдавила из себя «Санта Люсия…», нам уже окончательно надоела эта ария. Вместо нее мы запели: «Был Стаффан конюхом лихим…» А потом настало время тащиться в школу. Было темно, но почти во всех окнах горел свет. Многие высыпали на улицу и шли, зажав в руках корзинки, где были термосы с кофе и бутерброды. Молчи и не говори, что жители Смостада пренебрежительно относятся к празднику Люсии, нет, вовсе нет!
Я вышла поздно, так что последний отрезок пути в школу пришлось бежать. Но мне удалось прошмыгнуть через ворота как раз в тот момент, когда ударил школьный колокол, возвестив восемь часов утра. Наша фру ректор читала утреннюю молитву. Это она почти всегда делает сама. Если читает кто-то другой, мне кажется, что день не заладился. Мне нравится слушать ее спокойный голос и видеть ее умные глаза, когда она смотрит на нас всех сразу. Я постоянно испытываю ужасное желание попытаться быть такой же милой, какой я ей кажусь, когда она думает, что я и есть такая на самом деле.
Она хорошая учительница, но как человек еще лучше. И, как говорит папа: «Если мне надо выбирать между плохим учителем, но хорошим человеком или между хорошим учителем, но человеком плохим, то я без всяких колебаний выбираю первого».
Нам, вероятно, посчастливилось, что наш ректор — хорошая учительница и хороший человек, и я знаю: если я когда-нибудь окажусь в каком-либо затруднении и не встречу понимания у мамы и у папы, то отправлюсь на негнущихся ногах прямо к ней.
Молитвенный зал был украшен свечами, и в нашей классной комнате тоже горели свечи. День, таким образом, начался празднично и, собственно говоря, так и закончился. Общество Красного Креста устроило званый вечер в актовом зале нашей школы. Среди прочих увеселений мы повторили и маленькую пьесу, что играли в День Детей весной. У Сванте и у меня, у каждого из нас была своя роль. По ходу пьесы мне в одном случае надо было как следует отлупить Сванте, и, поверь, я чрезвычайно усердно и с огромной радостью приступила к делу. Потому что мой братец все время корчил отвратительные гримасы, стоя так, чтобы публика их не видела. Он пытался таким образом заставить меня сбиться с роли и расхохотаться. Да и его сдержанное хихиканье… когда я признала тот горестный факт, что «ее милость будет похоронена в четверг». Вот я и думаю, что наш режиссер был прав, когда потом похвалил меня: дескать, я весьма реалистично провела сцену драки.
Но потом несчастье постигло и Сванте. А именно — ему следовало сказать: «Опасности встречают тебя на твоем пути!» Но, очевидно, он так усердно гримасничал, что язык сыграл с ним дурную шутку, потому что он изрек не более и не менее как: «Встречи опасаются на твоем пути!»
Тут мне пришлось чуточку отвернуться и подумать о чем-то по-настоящему печальном, чтобы не возник явный скандал. Но теперь я знаю, что скажу Сванте, когда он явится вновь и захочет меня поддразнить. Я лишь угрожающе подниму кулак и заявлю:
— Встречи опасаются на твоем пути!
После пьесы зазвенели песни. Их исполняли две дамы, которые наверняка охотно вцепились бы друг другу в волосы. Одна — учительница музыки, она преподает и в школе для девочек, и в учебном заведении для мальчиков. Голос у нее красивый. Чего как раз даже при большом желании не скажешь о другой певице, невероятно волевой даме, которая замужем за учителем рисования в учебном заведении для мальчиков. Фру Альберг имеет решающий голос в семейных делах, и будь уверена, она все время поднимает его. Господину Альбергу — самому покладистому на свете из всех учителей рисования, ноги которых когда-либо ступали по этой земле, остается лишь покоряться. Фру Альберг живет в абсолютном заблуждении, что она умеет петь (и когда она берется за это дело, то поет до тех пор, пока у слушателей не появляется желание умереть). Когда же комитет по проведению праздника рекомендовал вместо нее фрёкен Андерссон — учительницу музыки, — то начались ужасные жалобы и стенания. Фру Альберг примчалась во весь опор к нам домой, к нашей маме, важной «шишке» в Красном Кресте! И с глазами раненой лани просидела у нас все послеобеденное время, которое главным образом потратила на то, чтобы очернить фрёкен Андерссон.