«Ну, ладно бар-растабар — они и в церкви на обедне смеялись, и не постились, и Царя не почитали… Ну, ладно нехристи разные — с них и спрос невелик… Но за что Ты своих крестьян-христиан позволяешь убивать-грабить? Если я отец детям своим и этой… прости Господи… муж, то разве я позволю какому-то Шурке или другому вражине их бить-обижать? Разве я отниму у детей хлеб, чтобы отдать свиньям? Я же отец! Я за них совестью отвечаю!.. А Ты!.. Что смотришь и ничего не делаешь? Вся земля русская уж кровью пропиталась, скоро зеленая трава красной будет. Реки от слез наших горьких солеными станут!.. А Ты блаженствуешь в своем царстве, где нет ни слез, ни крови, ни боли — а до нас Тебе и дела нет!.. Ох, кабы не дети, убил бы себя, что за жизнь такая? Уж лучше бы мне не родиться…»
Однажды, видя как муж с каждым днем все ниже опускается в трясину отчаяния, Дуня попыталась усовестить Ивана, да получила легонечко мужниным кулаком по скуле — и отлетела к стене. С тех пор они стали жить как чужие, каждый в свою сторону.
Когда из голодного города при военном коммунизме вернулись с родное село Шурка Рябой с тремя собутыльниками — он не возражал, чтобы выделить их комитету бедноты отрез земли в двадцать десятин и материальную помощь. Без слова сожаления отдавал на гужевой налог лошадей и зерно на продразверстку. А когда Шурка пропил всё что мог и стал воровать, Иван пришел к нему в дом, увидел грязных голодных детишек и вовсе сжалился. Предложил Шурке такое дело:
— Ты поработай на моём поле, а я твоей семье дам хлеба и мяса. Только денег у меня не проси.
— Что, Иван, ты уж мне, своему корешу, не доверяешь?
— Нет, Шура, не доверяю. Видно ты в городах растерял крестьянский дух, да нехорошему научился. — В полной тишине раздавались только всхлипы измученной жены, кашель простуженного младенца, мышиное попискивание да скрежет Шуркиных зубов.
Нет, не получилось у городских люмпенов честно потрудиться. За что бы ни взялись, всё в их пьяных руках горело в прямом и переносном смысле. Пропадали стога сена, не доезжали до амбаров мешки с картошкой, горели сараи, на стадо коров нападали волки… Тогда собрали сельский сход и выгнали их из села, а семьи их несчастные взяли на свое обеспечение.
Только вернулся обратно в село Шурка, да своих собутыльников за собой привел. Были они все при оружии, в кожанках с чужого плеча, да еще с собой троих лютых незнакомцев привели. И была у них страшная бумага с печатью. И глаза их были как у черных муринов на западной стене храма, где изображался Страшный суд и адское мучилище. Собрали они односельчан, и объявили о своём праве грабить и выселять зажиточных крестьян, и назвали всё это беззаконие новым словом — раскулачивание!
Слушал Иван хронически пьяных коммунистов, вглядывался в их перекошенные злобой лица уркаганов и думал, как хорошо, что ни отец ни мать не дожили до этого дня. Как вовремя он отправил в город старших Тимошу и Катю, будет к кому приехать и устроиться хоть на время, чтобы переждать это всеобщее сумасшествие.
…Начали они со старосты, потом выгнали из дому десятского. Вышел тут на проповедь отец Георгий с младшим сыном на руках — так старика прикладами обратно в дом загнали и подожгли вместе с семьей. Бабы взвыли во весь голос, мужики их сграбастали и увели прочь, по домам…
Иван на всю жизнь запомнил того мальчика, что преспокойно сидел на руках отца-священника — это был взгляд ангела, прожигающий до самого сердца. Мальчик будто существовал вне адского мучения, вулканом излившего на землю огненную подземную лаву. Он был как ангел, спустившийся в преисподнюю, чтобы освободить грешника, прощенного за молитвы родичей и поднять душу его в тихие светлые небесные высоты. Младенец с архангельским именем Гавриил неотрывно смотрел на Ивана — прямо в глаза, тихо так и безмятежно.
…А там и до Ивана очередь дошла. Односельчане попрятались по домам и никто его не защитил. Шурка походил по двухэтажному дому Ивана с кирпичным низом, всё потрогал, обошел каждый уголок и сказал, размахивая черным маузером:
— Ну что, кулак недобитый, пришел конец тебе! Вона какие хоромы понастроил, упырь!
— Это ж за какое мое доброе дело к тебе и твоей семье ты на меня осерчал, Шура? — спросил Иван, едва сдерживаясь, чтобы не вцепиться в глотку пьяному разбойнику.
— А ты чё меня перед домашними позорил? Думаешь, я такое прощаю!
— Так ты сам себя позорил, а я твой семье помогал по-христиански.
— А мы твоего Христа отменили, понял! Теперь ты с котомкой по миру пойдешь со своими кулацкими выродками! Собирайся, Ванька, и что сможешь унести, бери, бес с тобой. А остальное реквизируется для мировой революции! А сейчас тебе и паспорт нарисую! Так как ты у нас кулак, то и фамилия твоя новая будет такая — Кулаков. Это чтобы весь пролетарский народ знал, что ты кулацкое отродье!
— Дай хоть телегу с лошадкой, у меня ведь дети малые. Пожалей моих детей, как я пожалел твоих! Как мы до города пешком добираться-то будем?
— Ладно, — вдруг сжалился Шурка, — возьми старую дедову телегу и двухлетку гнедую. И помни, что это я тебя в живых оставил, а то мог бы и порешить.
— Что ж, спасибо на добром слове, Шура. Даст Бог свидимся еще. А зла я на тебя не держу. Господь с тобой.
Иван собрал самое необходимое из вещей, немного хлеба и на старенькой телеге, кое-как набившись в нее, поехали вон из родного села. Последнее, что увидел Иван, покидая родной дом — пустые улицы и черный дым над поповским домом и тошнотворный запах горящей человеческой плоти. Никто из односельчан не вышел из дому, не попрощался, не пожалел, не заступился… Как скрылась из виду последняя изба, как опустился церковный крест в лесную черноту, взвыл по-волчьи Иван и произнес в горьком беспамятстве страшные слова проклятия — всем, кто сейчас не был рядом с ним в этой тесной телеге: односельчанам, Шурке Рябому, попу сгоревшему, новой власти…
А в Криуше Дуня, схватив на руки младшую Тонечку, сошла с коляски и чужим голосом сказала:
— Ты, отец, поезжай в город, а я тут у тетки поживу. Как сделаю дело одно, так и вернусь к тебе. — И ушла.
В городе набились в комнатку к сыну Тимоше. Тот выучился на техника и стал начальником на заводе — мастером, при галстуке и портфеле. Там же устроил мужа Екатерины, помощником кузнеца в горячий цех. Иван уединился со старшим сыном, прикрыл за собой дверь, оглянулся и достал из внутренних карманчиков старенькой жилетки шесть крохотных мешочков с золотыми царскими червонцами: «Вот, Тимоша, всё что осталось от былого достатка, ты уж сам распорядись этим как нужно, по-городскому». Наутро Тимофей надел галстук, пиджак, взял с собой отца и устроил его дворником — домкому весьма приглянулись гвардейский рост, густая борода и сильный голос Ивана. А председателю пришлись по вкусу — пять золотых империалов, которые весьма охотно берут в Торгсине в обмен на буржуйские товары. Так и Иван стал маленьким начальником и даже получил служебную комнату с чуланом, и стало им просторней.
А в это время Дуня, оставив тётке крохотную Тонечку, поехала в Москву. Ей тетя Матрёна сказала, что есть там такая всенародная приёмная, в которой сам всесоюзный староста Калинин принимает прошения и жалобы у населения. Дуня сняла койку в старом доходном доме и каждое утро захаживала в Филиппов храм на Арбате, ползала там на коленях перед иконами, а потом уже шла на Воздвиженку стоять в очереди в приемную. Как говорится в Писании: «Стучите и откроется вам» — так именно чудесным образом открылась для Дуни дверь приемной Калинина и она сумела доказать его помощнику по фамилии Анискин, что жили они небогато, имели семерых детей, помогали как могли новой власти зерном и лошадьми, а посему раскулачили их незаконно. Видно, такого рода жалобы сыпались на всесоюзного старосту тысячами, видно надоели ему и его помощникам эти горластые слезливые бабы, только приказал бородатый выдвиженец из сельских учителей Анискин сухонькой секретарше с цигаркой в зубах отпечатать Дуне справку с печатью о реабилитации.
С видом победителя вернулась Дуня в семью. Иван уже служил дворником, следил за порядком, носил кожаный фартук с бляхой, наводя страх на хулиганов и пропойцев. Поглядела Дуня на две комнатки в доме на берегу реки, набитом шестью детьми и четырьмя взрослыми и решительно сказала:
— Давай, отец, домой возвращаться. Нам теперь комбеды обязаны вернуть дом со скарбом.
— Нет, жена, — сказал Иван, опустив глаза. — Не вернусь я в село, где меня ограбили. Не вернусь туда, где за меня никто не заступился.
— Ну вот что! Тогда я беру Тонечку, Гришку со Стасиком и возвращаюсь!
— Как хочешь, — сказал Иван. — Только вперёд спроси у детей, захотят ли они?
Ну, трехлетнюю Тоню и спрашивать не пришлось. Гриша прижался к отцу и наотрез отказался ехать. А Стас вдруг исчез! Пропали его пальто и школьный портфельчик, подаренный Иваном с расчетом на техникум. Нашли записку, начёрканную карандашом на листочке из тетради, хоть второпях, да без ошибок: «Спасибо за всё, теперь я сам жить буду».
— Что, отец, довел моего сына до бегства из дома! — крикнула в сердцах Дуня и чуть не вприпрыжку выбежала из тесной комнатки.
Так она вернулась в Верякушу. Их двухэтажный дом уже заняли под сельсовет и правление колхоза и, конечно, Евдокии не отдали. Но зато предложили вступить в колхоз и выделили им бывшую избу-развалюху Шурки Рябого — хоть что-то!
Ох, и зверствовали «комбеды», ох, и лютовали!.. Обирали односельчан до нитки. Скотинку и даже птицу в колхоз «реквизировали» — и пошли там средь животинок без должного присмотра болезни да мор. Из году в год неурожаи терзали, земля будто отказывалась носить на себе новую власть и кормить изуверов. Народ помирал с голоду. В лес на охоту, по грибы и на речку за рыбой — не смей! — там кордоны лесничьи стоят и чуть сунешься, стреляют. Ружья у селян все до одного отобрали… Да что там! Голодных детишек за подобранный колосок пшеницы вместе с родичами в каторгу на подводах увозили. Из трех тысяч зажиточных селян, живших до революции в Верякуше, осталось к 1937 году меньше пятисот, да и те хуже нищих и рабов, тряслись от холоду, голоду и страха. Вот тебе и народная власть!..
А потом приехал в гости средний сын Василий, рассказал, что работает директором в сельской школе на берегу моря, у него большой дом с бахчой. Евдокия с Тоней уплетали дыню, закусывали воблой, расчесывали в кровь головы вшивые и уж не верили, что можно жить лучше, сытно и чисто… А слова Васины принимали за сказку, красивую, но несбыточную. Так что забрал он мать с сестричкой и увез прочь из Верякуши. А потом они еще дважды переезжали, пока не осели в нашем городе.
Иван Архипович пожил в городе на Оке, поосмотрелся и понял, что можно жить и при новой власти, и даже очень неплохо. …Только вот надо образование получить и в партию вступить — так он и наказал строго-настрого детям своим. А еще чтобы в церковь ни ногой! Если Бог оставил нас, то не стоит и ходить к Нему.
И все бы ничего, если бы не одна встреча.
Как-то на Карповской лесобазе, Иван загружал в самосвал доски для дачи. Тимоше недавно от завода «Двигатель революции» выделили участок земли на бывшей свалке, вот они и купили дерево на домик. А тут еще раздался чуть приглушенный колокольный звон — это звонили с колокольни Карповской церкви — одной из двух в городе, не разрушенной коммунистами. А еще мимо их самосвала, стоявшего на дороге и ожидавшего оформления документов, народ верующий потянулся к остановке трамвая на Ленинском проспекте.
…Тут и подошел к Ивану этот необычный юноша с огромными синими глазами на чистом белом ангельском лице и, глядя снизу вверх прямо в глаза, произнес высоким мелодичным голосом:
— Только скажи, Иван, ты предал Бога как апостол Петр или как Иуда?
И лишь, когда юноша неторопливой походкой отошел шагов на десять, Иван вспомнил эти синие глаза и спокойный прожигающий взгляд — это был Гавриил, младший сын священника Георгия из Верякуши!
— Ты что, выжил? — крикнул Иван ему вслед, вспомнив черный дым над поповским домом и тот страшный запах горящей человеческой плоти.
— Как видишь, — вполоборота сказал тот, не повышая голоса. — Надо же кому-то на Руси святой крест нести.
Последняя молитва
Когда сознание возвращалось, ему подолгу приходилось вспоминать кто он такой. Будто из густого бульона на поверхность всплывало имя Иван, имя отца — Архип, фамилия — Кулаков, нет, это не его фамилия, это презрительное прозвище, которым «наградил» его враг. На самом деле он из рода Стрельцов, потомственных охотников. Следом за выяснением полного имени приходили ощущения тела: биение сердца, выбрасывающего густую кровь к вискам, пальцам рук и ног. Иногда ему удавалось приподнять руку и увидеть, каким тощим стало некогда мощное орудие — с толстыми фиолетовыми венами и дряблой отвисшей желтоватой кожей в уродливых серых пятнах.
…И вдруг в животе вспыхивала острая боль и растекалась по всему телу. Он знал, эту боль называют «рак» и даже порой видел, как серо-зеленое существо огромными когтистыми клешнями впивается в тело, по кусочку отрывает плоть и пожирает, вращая безучастными глазами хищника. Он много боли вытерпел в своей жизни, но эта удивляла своей разрушительной и нескончаемой силой — оцепеневшее тело охватывал огонь, а голову сверлил огромный бурав, смешивая там всё до полного безобразия. Когда боль достигала вершины и каждую клеточку тела прожигала агония, он просил у Бога прощения, призывал Ангела и впадал в бесчувствие.
Вместе с благодарным «Слава Богу» приходил острый стыд и желание что-то сделать напоследок, что принесло бы с детства знакомое чувство прощения. В такие минуты сверху-справа изливался приятный теплый свет, будто мать подходила к младенцу и гладила по голове ласковой тёплой ладонью: Вестник Божий возвращался и снова и снова помогал ему избавиться от бремени беспокойной совести.
Как ни пытался Иван Архипович оправдать своё предательство, оно продолжало жить в душе и смердить оттуда и жечь адским огнём. Строгий наказ детям верно служить безбожной власти и ни словом, ни делом не проявлять веры в Бога, обходить церкви за версту — сделал своё дело. Дети Ивана стали «иванами не помнящими родства» — они по партийной линии привлекались к работе чекистов, принимали участие в арестах невинных людей, разрушении храмов Божиих, надругательстве над древними иконами… И отец их смотрел на все эти бесчинства с тупым спокойствием, своим молчанием снова и снова предавая Спасителя, Пресвятую Богородицу, Святых Божиих, самой жизнью и смертью своей запечатлевших навеки веру и любовь к Богу.
И теперь, когда некогда могучий богатырь день за днем таял, дети подходили к постели умирающего и видели только изъеденное раком тело — и его жалели: туловище, руки, ноги, череп, тщательно скрывая брезгливость. А до вечной души Ивана им дела не было! Для атеистов души не существует! А она-то — душенька его — страдала, продолжая сокровенную жизнь, быть может, даже более деятельную, чем во все предыдущие годы.
«Только скажи, Иван, ты предал Бога как апостол Петр или как Иуда?» — этот вопрос, хлестанувший его горячей пощечиной по лицу, много лет назад, всплывал из глубины сердца и сверлил мозг посильней той раковой боли, пострашней огня гееннского!
Иван был младшим и самым любимым сыном, Господь наградил его силой и умом, прекрасными верующими родителями. Почему же он вместо непрестанной благодарности Богу за дарованные Им таланты возгордился и так по-воровски присвоил этот дар себе? Почему он так легко пошел за врагами, растлителями, соблазнителями и возненавидел Церковь Христову, «едину Святую, Соборную и Апостольскую», которую «не одолеют врата ада»? Да, он жил трудовой весьма обеспеченной жизнь крепкого крестьянина. Господь показывал ему Свою любовь и одаривал за честный труд, молитвы, исповедь и Причастие всеми земными благами. Почему же он, Иван Архипович, сначала проявил внимание, потом сочувствие, а затем и вовсе пошел за теми, кого отец его Архип Степанович выгонял вон из дому, вышвыривая вслед «дары данайские», осквернённые уже тем, что их касались грязные руки богохульника!
Ах, видите ли он смертельно обиделся на односельчан за то, что они не вступились за него во время раскулачивания! А потом пошел дальше и обиделся уже на Самого Господа Вседержителя за то, что у него всё отняли! А разве Иов Многострадальный не лишился всех богатств? Но даже, будучи пораженным проказой и выброшенным из города в пустыню умирать на «гноищи», Иов не поддался соблазнительным речам друзей и жены: «Похули Бога и умри», а нашел в себе силы благодарить Бога за всё — и за дарованные богатства и за их полное изъятие — и упорно повторять «Бог дал, Бог взял, благословен Бог вовеки». Почему же Иван, который в детстве плакал над этими словами из Библии, который давал себе клятву никогда не хулить Бога, но всегда только благодарить Его — почему он так легко поверил безбожникам и сам стал отцом и воспитателем разрушителей Церкви?
Как во время голода 1892 года сказал отец Георгий: «Если народ не желает поститься по своей доброй воле, Бог посылает голод, чтобы скорбями, данными Богом, не погиб, а спасался». Не зря же с детства речи отца так сильно врезались в его память! Вон как — до сих пор помнит каждое слово, через всю жизнь в сердце пронёс. А разве мать не говорила, что Бог за грехи всегда накажет, чтобы он бежал от греха, а уж если впал в согрешения, то немедля бежал в храм на исповедь и слезами покаяния смыл с души грязь. Почему же он, Иван, сын Архипа — человека кристальной веры, мужества и честности — так легко предал Бога и всё, что было святого в душе!
Да, образ Содома и Гоморры не зря Библия донесла до нас. Не зря паломники рассказывали, что до наших дней в память о великом богоотступничестве Бог оставил Мертвое море на святой земле древней Палестины. А ведь эти города так же славились богатством и роскошью, дарованным Богом наследникам Лота, племянника Авраама. То есть народ Содомский упился винами и объелся жирным мясом, стал глухим к воплям совести, перестал поститься, молиться, раздавать щедрую милостыню, а затем и предался распутству, которого доселе не знала история Божиего народа. Содом сгорел в огне, излившемся с небес. На месте некогда богатых пастбищ и роскошных дворцов зияет дыра, заполненная мертвой горькой водой, а вокруг камни и песок безжизненной пустыни.
Не тоже ли произошло и с Россией! Не тоже ли произошло и с семьёй Ивана, сына Архипа? Ведь не все православные предали Бога! Были и такие, кто выбрали мученическую смерть, как семья протоиерея Георгия. Есть и такие до сих пор, кто тайком молятся, постятся, под покровом ночи ходят в церкви и причащаются. Ведь не послушались отца-богоотступника старшая дочь Катя и жена его Евдокия, не смотря на угрозы отца и насмешки родичей: «темнота несознательная!» Так и ходят в невзорванные церкви, озираясь по ночам, трясутся от страха — но ходят под епитрахиль и к Чаше, крестят новорожденных детишек, отпевают покойников и молятся шепотом, тайком…
— Ваня, ты попить не хочешь? — раздалось откуда издалёка.
Иван с трудом вернулся из мысленной круговерти и открыл будто налитые свинцом веки. Кто это? Неужели Дуня приехала? Или это Катя? Нет, Дуня! Когда же она вернулась? Почему он не помнит, когда она приехала? Дуня поднесла к сухим губам кружку со святой водой, он почувствовал, как прохладная сладкая влага растеклась по шершавому языку, смыла горечь — и ему полегчало.
— Дуня, — впервые ласково обратился он к ней после давней размолвки. — Ты приехала.
— Мне Тимоша телеграмму отбил.
— А ведь ты еще не спела мне нашу прощальную песню. Помнишь, ту самую, которой ты провожала меня на службу. По-старинному, как мама тебя научила. Спой, а?
— Что, прям сейчас? — смущенно оглянулась она. — Ну, ладно… — И тихонько запела:
Последний нонешный денё-о-о-тшак!
Гуляю я с тобой, мило-о-о-тшак!
А завтре рано чуть свято-о-о-тшак!
Запла-а-ачет вся моя родня-а-а-а!
— Спасибо! Хорошо… — Едва заметно кивнул Иван, повернулся насколько мог и горячо прошептал: — Дуня, ты прости меня, окаянного. Я ведь тебя убить хотел.
— Да знаю я, Ваня, — спокойно сказал жена. — Давно уж простила. И ты меня прости. Видно враг обозлился на нас, раз так сильно отомстил за веру нашу.
— Какая у меня вера, Дуня! — прошептал он со стыдом и почувствовал, как слеза раскаленным металлом прожгла еще одну морщину на его лице, высохшем как у мумии.
— Не хочешь ли исповедаться и причаститься? — осторожно, как больного ребенка, спросила она.
— Нет, Дуня, поздно! Видно гореть мне в аду за моё иудино предательство.
— Нет, Ваня, раз ты плачешь и прощения просишь, ты не Иуда, а апостол Петр. Он раскаялся, Господь простил его и стал Петр апостолом. И теперь у него ключи от рая. Может и ты?..
Но Иван уже не слышал, его обратно унесло тёплым течением реки смерти в прошлое. Перед ним появился почтовый конверт, из него невидимая рука достала исписанный листок бумаги, аккуратно развернула, и на бумаге выступили ярко-синие слова, написанные рукой Ивана: «Жил я с тобой, Евдокия, будто не солоно хлебавши». Он тогда выпил лишнего и взялся писать ответ на Дунино приглашения приехать к Василию в гости, искупаться в море, поесть винограда, навестить Тонечку. А Иван в приступе обиды написал ей такое! Стыдно-то как! Горько…
«Ох, Господи, Господи! Если возможно, прости меня и детей моих! Сам я предал Тебя и детей своих от Тебя, из Церкви Твоей увёл! Нет мне прощения, Господи! …Если ты Сам не простишь нас по любви и милости Твоей! Господи, помилуй!»
Последние слова еще долго эхом отзывались в запутанных лабиринтах каменных ущелий, носились под черным небесным сводом и уходили в толщу темной воды: «…прости-и-и-ишь нас по любви и милости Твоей! Го-о-о-осподи, поми-и-и-илуй!»
Огромный серо-зеленый рак, заполнивший живот, разозлился, вцепился острыми шипами клешней в желудок. Сил кричать от боли уже не было. Из растерзанного чрева в горло хлынула горькая желчь, огнём обожгла грудь, голову, растеклась по всему телу. Иван трижды сильно дёрнулся — и вдруг оторвался от жёсткой кровати и взлетел к потолку. Взглянул вниз, там лежало высохшая мумия, в морщинах, серых пятнах и реденьких белёсых волосах, от тела исходил неприятный сладковатый запах разложения.
Внезапно будто сильный порыв огненного ветра подхватил Ивана, и он — невесомый и прозрачный — полетел сквозь потолок, крышу, сквозь черное небо над огнями вечернего города. Где-то сзади остались люди, жена, дети, дом, земля. Он летел сквозь звездные облака, огненные сферы и космическую тьму туда, откуда светил огромный, во все небо восьмиконечный Крест. Но между Крестом и Иваном выросла высокая крепостная стена. И, наконец, он встал на ноги и увидел перед собой огромные врата, которые медленно приоткрылись. Оттуда пахнуло ароматом весны, там, внутри, зеленели деревья и цветы неземной красоты, высились церкви и дворцы из драгоценных камней, там пели птицы и стояли люди в светлых одеждах.
Такие счастливые!.. Красивые! Люди протягивали к нему руки и звали войти внутрь, чтобы разделить с ними райское блаженство. Иван тоже потянул к ним руки. Он узнал их: отец, мать, братья и сестры, священник Георгий с семейством, чуть дальше — Государь со святым семейством и много, много других людей, которых он не знал при жизни, но сейчас знал каждого по имени. Иван шагнул к ним навстречу — но вдруг перед ним вырос огромный гвардеец в золотых воинских латах и могучей десницей остановил Ивана.
— Ты куда, грешник? — громом зарокотал Архангел, казалось, на всю вселенную. — В раю нет места тем, кто отказался исповедовать грехи перед смертью.
— Иван, вернись на землю и призови священника, — сказал ему отец. — Моли его исповедать тебя и причастить Христовых тайн. Не медли, жить тебе осталось семь часов.
Снова мощный порыв огненного ветра подхватил Ивана и понёс вниз, где темнела круглая земля. О, как горько было ему возвращаться от блаженного райского света обратно в земную тьму! Как больно и страшно было облачаться в измученное болезнью тело, будто чистому после бани надевать грязные вонючие лохмотья! Но вот он трижды дернулся и открыл глаза. Тошнотворный запах разлагающегося тела ударил ему в нос. Рак мстительно клацнул клешней, и острая боль растеклась от желудка к голове, рукам, ногам.
— Дуня, — чуть слышно позвал он жену.
— Да, Ваня, я здесь, — спросонья прошептала Евдокия.
— Слушай. Я только что был у райских врат, но меня внутрь не пустили. Отец, мама, родные — все меня там ждут. Отец велел позвать священника. Ты возьми денег сколько нужно, поймай такси и поезжай в Карповскую церковь. Привези батюшку…
— Ваня, голубчик ты мой! — всплеснула руками Дуня и засуетилась. — Я сейчас! Я мигом! Ты уж не помирай. А я быстро! — И убежала, по-прежнему легкая на подъем и на любое доброе дело.
В ту ночь отец Георгий исповедал и причастил Ивана. Потом еще пособоровал. И сказал дивные слова:
— Раб Божий Иван, я недостойный слуга Божий, иерей Георгий, благословляю тебя отойти от земной скорби в вечное блаженство Господа нашего Иисуса Христа! — Всплакнул, обнял скелет, обтянутый пергаментной кожей, троекратно расцеловал и сказал: — До встречи в раю, Иван! Бог благословит.
Иван вышел из тела, посетил родичей и знакомых, со всеми попрощался. Снова был полет сквозь тьму и свет. И вернулся он к райским вратам. Только на этот раз огненный гвардеец архангел Михаил отступил, и вошел беспрепятственно Иван в Царство Небесное и попал в объятья отцов. И Государь Николай приветствовал его и повел за руку к Царю Царей Христу, чтобы лично представить своего гвардейца.