— Ну, вот и все понятно теперь, — довольно сказал Гурлев тому и другому, вручив им копии протоколов обыска. — Э-эх вы, хозяева! Какие же из вас граждане получаются, коли и дальше хотите обманом прожить? Перед иконами божились и клялись, будто нету лишков, а на поверку-то вышло — совести нету нисколько. Да сами же себя объегорили: денег не получите ни копейки, и вдобавок стыдно будет людям в глаза глядеть.
Оба они промолчали, затем, напряженно выгнув шеи, ушли.
День уже угасал. Надвигались плотные лиловые сумерки, когда хлебный обоз тронулся в путь. Гурлев сам осмотрел возы — надежно ли они упакованы, не сочится ли где-нибудь в прорехе зерно, и сам же укрепил на передней подводе лозунг и красный флаг, а перед отъездом сказал подводчикам короткую речь, какую важную роль они исполняют.
— Этот обоз в нынешнюю зиму последний, концевой, план по заготовкам исполнен в точности, и не остается за нами перед государством задолженности. Так что, смотрите, товарищи мужики, в пути соблюдайте полный порядок…
— Будь надежен, Павел Иваныч, — заверил его назначенный старшим Наум Чиликин.
А поздней ночью прискакал на взмыленной лошади один из подводчиков, Захар Белошаньгин, и поднял тревогу; беда!
Разгром обоза произошел неподалеку от речной старицы, где санный зимник проходит обочиной крутого оврага. Все возы были опрокинуты под откос, полога и мешки исполосованы ножом, и зерно, втоптанное в снег, при тусклом ночном свете казалось пятнами пролитой крови. Четыре коня в упряжи, обломав оглобли, подыхали в сугробе. Возле них, подмятый конем, валялся Наум Чиликин в беспамятстве. Остальные подводчики разбежались в ближнем лесу.
Наум очнулся только под утро у себя в избе, куда его привезли на порожних санях. Ни он, ни другие мужики издали в темноте не разглядели бандита, открывшего стрельбу откуда-то из сугроба.
— Однако не клоните головы, друзья мои и товарищи, — мужественно сказал потом на сходке бедняцкого актива Гурлев. — Беда такая для нас с вами не первая и, наверно, еще не последняя. Кто не хочет в миру жить, кому гребтится беспрестанно зло сотворять, тот пусть помнит, что мы только еще набираем силу в себя. Ух, не сладко придется, коль вдарим!
«Не похваляйся, Гурлев, — мысленно предупредил Согрин, когда из своей ограды услышал его слова. — Не твоя покуда берет. Одним-то ударом со мной не справишься!»
Сходка мужиков собралась у крыльца сельсовета, а Гурлев, чтобы далеко было слышно, говорил громко, отрубал слово за словом.
Приоткрыв малые ворота, Согрин кинул туда, на сходку, презрительный взгляд и вдруг встревожился, первое чувство удовлетворения, испытанное от известия о разгроме обоза, враз пропало. Легла на душу горечь: «Все мелко. Ничтожно. Не такое бы сотворить. Чтобы надолго в память запало. И не одному лишь Гурлеву. И не этим вот его заединщикам. А поболее. Покрупнее…» Потом матерно выругался, обозвал Барышева: «Дурак! Все подводчики в целости!»
А горечь так и осталась. Мужики на сходке постановили послать новый обоз. В тот же день рассыпанное в овраге зерно было собрано, провеяно на ветру и на решетах, а группы бедноты снова отправились по богатым дворам и лесным загородкам, тыкали в стога соломы железными щупами, искали тайники. Нюхом, что ли, чуяли, где что лежит: как копнут, так найдут! У Сидора Белоухова открыли закром под печью. У Никиты Филиппова склад под конюшней. Никто бы никогда до него не додумался, очень хитро устроил Никита хранилище, да на одном сплоховал: вывел оттуда в огород небольшую трубу, чтобы зерно не глохло, а мужики приметили, добрались. Так и вышло, что разгром обоза не урон принес, а прибыток. Кроме того, снова в селе появилась милиция. Участковый Уфимцев выезжал с понятыми к старице, собрал дюжину стреляных винтовочных гильз, затем вызывал к себе на допросы всех богатых хозяев, кто хоть сколько-нибудь внушал подозрение. А Согрина и Окунева в первую очередь. Дознавался: где были в ту ночь, не отлучались ли из села, не доносились ли чьи-то угрозы? Потом и батраков с пристрастием спрашивал. Вот тогда, вернувшись с допроса, Согрин решил: «Уж рисковать, так было бы чем! Пора наладить Пашку Барышева на более серьезное дело. Не к чему содержать его вроде цепного пса на привязи и науськивать на людей, чтобы просто кусался. Спущу с цепи, пусть глотки рвет!»
И не послал Барышева громить новый обоз. Но даже если послал бы, то без толку: на передних подводах поехали вооруженные винтовками братья Томины. Осторожен стал Гурлев. Чекан тоже заметил в нем перемену. Гурлев чаще хмурился, оставаясь один, размышлял о чем-то трудном и очень опасном, на что тяжко было решаться. А спросить его постеснялся: мало ли бывает сложностей в личной жизни у каждого! Может, с Ульяной опять нелады. Верил, что Гурлев неспособен скрывать от товарищей ничего, если это касается партийных и общественных дел. Вызывали сомнения лишь его неожиданно вспыхнувшие споры и ссоры с Кузьмой Холяковым. Оба они удалялись от людей, то на улице, то, закрывшись в отдельной комнате, чего-то друг другу доказывали, но договориться между собой не могли, пока не появился среди них третий — Уфимцев. Был поздний вечер, когда он приехал и, наверно-таки, помирил их, потому что наутро Кузьма уже вел себя опять оживленно и весело, а Гурлев, хоть и мрачнел, в споры с ним не вступал.
«Чего-нибудь у Кузьмы случилось в сельпо, — пытаясь разрешить сомнения, — подумал Чекан. — Или в магазине растрата, или же сам Кузьма в грязь влетел, а Гурлев его по дружбе жалеет».
Иного быть не могло, если сыр-бор горел лишь из-за одного Холякова. Неприязнь к нему, зародившаяся при первом знакомстве, не уменьшалась, но Чекан положился на будущее — со временем все прояснится, тем более, что чувствовалось назревание в жизни села какой-то пока приглушенной, но явно обостренной борьбы. Вслед за разгромом обоза можно было ожидать все, что угодно, если учесть, сколько погребов и ям со скрытым хлебом было уже раскрыто.
10
Так в сомнениях и ожиданиях каких-то новых событий прошла вся неделя. В эти дни приезжал в Малый Брод Антропов, но не сообщил ничего утешительного. Чекан попросил его откровенно сказать: продвигаются ли поиски тех, кто посмел напасть на обоз, и что в таком случае делать местным партийцам?
— Помогать искать, — пожал плечами Антропов. — Мы же не сторонние люди. А милиция продолжает работать. Есть предположение, что здесь начала орудовать хорошо замаскированная кулацкая банда, не то одиночка, очень озлобленный и дерзкий. Полагаем, что срок их недолгий!
— Поможем, — как-то необычно тихо и не очень твердо произнес при этом Гурлев. — Наша беда, нам и расхлебывать…
— У тебя есть уже какие-то данные? — обернулся к нему Антропов.
— Пока нет никаких, но добудем. Чуем ведь…
— Ну, на одно чутье плохая надежда, Павел Иваныч, — неодобрительно заметил Антропов. — Не советую так! А вот жителей надо до тонкости изучать, на что каждый способен!
— Я учту! — кивнул Гурлев.
Появление Антропова в сельсовете не ускользнуло от внимания Согрина. Шел мимо по дороге, увидел у крыльца пару коней, впряженных в кошевку, и сразу сообразил: «Сам прикатил. Припекло… А какие указания даст Гурлеву?» От этой мысли затосковал: «Жаль, не дал мне бог длинное ухо, не то навострил бы его сейчас туда, послушал бы, чего надобно опасаться!» Он хотел быть уверенным в успехе задуманного, для чего тратился и сохранял Барышева. Но человеку не дано ни длинное ухо, ни видящий сквозь стены глаз, и потому, чтобы хоть немного чего-то разведать, дождавшись вечера, пошел в читальню. Туда входить вольно каждому, было бы желание. И в разговорах мужиков всегда можно найти подходящее зернышко. Однако сельсовет в этот час пустовал, а в читальне сидел один Чекан, при свете керосиновой лампы читал газету. Согрин вошел, снял у порога шапку, вежливо нагнулся:
— Извините, если не вовремя…
И, выложив на стол горку книг, пошутил:
— Скоро я всю библиотеку у вас прочитаю да попутно рвань починю. Тумаки люди. Не научены этакое богатство сохранять. Пальцами измусолят, растреплют, а иной и на цигарку способен лист выдрать.
— Спасибо, вы аккуратный читатель, — поблагодарил Чекан, понимая, что Согрин говорит о книгах для подступа к чему-то более для него важному. — Подберите сами, что хотите.
— Желаю почитать насчет подготовки семян к вёшне. Вот, говорят, семена надобно на проверку проращивать да обрабатывать протравой, но где такую протраву взять и каким образом все сделать…
Разговор дальше земледелия, культурного ведения сельского хозяйства он не заводил, затем начал высказываться о травосеянии. Чекан ждал: не спросит ли о коллективизации, о существе правой оппозиции, о политике партии по деревенским вопросам? Нет, никакой политики он не касался, и о том, что произошло в Малом Броде, не обмолвился словом.
— Не хотите ли чего-нибудь из легкого чтения? — спросил Чекан.
— Взял бы, да забавляться-то недосуг, — скромно ответил Согрин. — Мы ведь, мужики, колотимся цельными днями по домашним пустякам. Ум заботами переполнен.
«Нет, не ради чтения он сюда явился, — подумал Чекан, наблюдая, как вяло перебирает Согрин книги в шкафу. — И время для него необычное — субботний день. Что же интересует его?»
И не утерпел, задал вопрос:
— Давно хочу спросить, Прокопий Екимыч, есть у вас зло на советскую власть или уже свыклись с ней? Да и на будущее как смотрите?
— Никто не знает, что может случиться завтра, — ответил тот спокойно, не поворачиваясь лицом к свету. — На то бог нам смыслу не дал. Что произойдет, какая жизнь дальше наступит, — все это я в рассуждение взять не могу и заранее тому подчиняюсь. Время сильнее нас, грешных! Надо терпеть за прежнее. Однако, хотя и объявила меня советская власть чуждым элементом, даже классовым врагом, а все ж таки проживаю при ней с открытым сердцем и не желаю себе худой славы. Почитаю долгом жить в обществе честно, правильно и справедливо! Единственная забота: надо обзавестись культурным хозяйством…
Говорил вроде бы искренно, но глаз не показал, и его большие руки, короткопалые, беспокойно шевелились.
— Если бы и остальные богатые хозяева поступали по вашему примеру, Прокопий Екимыч, — не веря сказанному, улыбнулся Чекан.
— Свои мозги в чужую башку не вправишь! Среди нашего брата тоже дураков не счесть! Ты ему так, а он этак!..
Что-то неподдельное, несколько возмущенное прозвучало в этих словах. Согрин спохватился вдруг, пошевелил бровями и подался к дверям.
На крыльце сельсовета, в ночном мраке, он остановился и глубоко втянул носом воздух.
Тут его встретил Холяков. Согрин не различил его лица, наполовину скрытого шапкой, но мимо не пропустил.
— Куда поспешаешь так, Кузьма Саверьяныч? В Совете, окромя избача, никого нету.
— И хорошо, что нету, — сказал Холяков. — Я к тебе заходил, Прокопий Екимыч. Да не застал.
— Что за неми́ня?
Холяков оглянулся вокруг, произнес еле слышно:
— Поговорить надо один на один, Прокопий Екимыч! Крайне неотложно надо бы!
— Говори. Мы тут одни!
— Нельзя. Избач в любую минуту может выйти, застанет меня с тобой, а потом промолвится Гурлеву. Никто о нашем разговоре знать не должон!
— Эка! — удивился Согрин. — Какие могут быть тайности у партейца с лишенцем?
— Нужда заставляет…
Согрин провел его к себе во двор с задних ворот, открыл маслобойню и, не зажигая света, присел у окна.
— Не знаю даже с коей стороны к тебе подступиться, Прокопий Екимыч, — сказал Холяков неуверенно. — Шибко дело-то у меня нелегкое…
— Какое уж есть, говори!
— Денег хочу взаймы попросить.
— Много ли?
— Пятьсот рублев!
— Эка! — опять удивился Согрин. — Это же целый капитал! Все мое хозяйство, поди-ко, того не стоит. Небось, строить хоромы задумал?
— Не до построек теперь!
— Смутно что-то баешь, Кузьма Саверьяныч!
— А ты на слово поверь. Дай! У тебя деньги найдутся. Я могу и расписку дать. Помаленьку выплачу.
— И на долго ли дать-то?
— Года на два! В меньший срок при моих заработках не расквитаться.
— За два года, при теперешнем положении, может, нас и в живых не будет. На неделю, на две, это уж куда ни шло, дать могу.
— Не обойдусь!
— Значит, судя по всему, недостача или же растрата у тебя в потребиловке, Кузьма Саверьяныч! Иначе зачем же кинуло бы ко мне?
— Растрата! — признался Холяков. — Потерял я деньги, Прокопий Екимыч! Прошлый раз, когда в город за товарами ездил, занесли меня черти в ресторан. Думал бутылочку-две пивка выпью, поужинаю, а тут компания вокруг меня собралась. Сам не помню, когда из ресторана ушел, проснулся поутру в канаве. Хватился — денег в кармане нету.
— Худо, однако, — сказал Согрин. — Загремишь с теплого места!
— Места лишиться — это полгоря. Из партии выгонят, в тюрьму посадят. Не дадут снисхождения. Поэтому у меня иного выхода нету, Прокопий Екимыч, как тебе в праву ногу упасть. Помоги! Навек благодарен останусь. Любое дело, кое в моих силах, для тебя могу поспособствовать!
— А у меня особых дел нету!
— Ни за что ручаться нельзя.
Согрин помолчал, закинув руки за спину, прошелся по маслобойне, в раздумье поглядел в окно.
— Негоже тебе, Кузьма Саверьяныч, человеку партейному с нашим братом-то связываться. Этак вот деньги возьмешь, наобещаешь того и другого, а на поверку выйдет, ничего не исполнишь.
— У меня петля на шее и потому готов я броситься хоть в огонь, лишь бы целу остаться и семейство не осиротить.
— Ну, допустим, найду я деньги. Схожу к своей ровне, на себя попрошу, а тебе отдам. И вдруг не я, кто-то иной, кто питает свой интерес, предъявит тебе, Кузьма Саверьяныч, чтобы ты своей партии изменил?
— Это слишком, Прокопий Екимыч! Не могу! Не то чтобы я находил себя шибко партейным, а опять же ради себя не могу.
— Вот и осечка! Так что же ты сможешь?
— Трактор вам для компании можно охлопотать. Мне в кредитном товариществе предлагали его, да я помешкать решил.
— А для какой он надобности нам? По газетам судя, частному капиталу скоро конец придет. Везде. В городе и в деревне.
— Эх, незадача какая, — ругнулся Холяков. — Не миновать мне тюремных решеток. Ведь только начал на ноги определяться, в жизни устраиваться и сразу как в волчью яму упал. Что ж ты, Прокопий Екимыч, неужели в тебе сердца нету? Теперь уж открылся я, и дашь ты мне денег или не дашь, одинаково у тебя в долгу.
— Может, не откажу, — задумчиво молвил Согрин. — Только не сейчас. Посмотрю сначала, Кузьма Саверьяныч, какой от тебя толк получится.
— Да, смотри, смотри, сколь хочешь, — обрадовался Холяков, — но выручи!
— Ты для начала поясни-ко мне, на кого у вас там в партячейке и в сельсовете за пожары и «красный обоз» подозрение кладут? Милиционеры-то до чего докопались? Зачем Антропов сегодня был?
— Ни до чего! С чем приехали, с тем и уехали. В партячейке подозревали тебя, Евтея Лукича и Саломатова. Поспрошали кое-кого. Теперь думают, кто-то из соседних деревень занялся разбоем. Может, шайка такая в районе сорганизовалась. Антропов-то и рассказывал сегодня: везде по деревням неспокойно.
— Доведут народ…
— А ты поверь, Прокопий Екимыч, нам тоже осточертело! Гоняют и гоняют за всякое место! Что ни делай, как ни старайся, одинаково не в масть.
— На то ты партейный!
— Я и не жалуюсь. Но вообще… Сколько можно одну песню петь: хлеб, хлеб!
— Но-но, ты меня на этом не лови, Кузьма Саверьяныч! — предупреждающе поднял палец Согрин. — В оппозицию, что ли, подался?
— На хрена мне та оппозиция! — сплюнул Холяков. — Поди-ко, я в ней разбираюся. Так, промежду прочим, вырвалось с языка. Кабы не такая наша политика, то я к тебе не пошел бы тайком…
Пообещал Согрин «выручить», а проводив Холякова, тревожно подумал: «Так ли? Правду ли баят? На крючок не берет ли? А впрочем, может, и правда. Находится ведь при казенных деньгах, непривычен их в ладонь зажимать. Не он первый, не он последний в растрату влезает. Дал бы бог! Нужно мне «длинное ухо», ох, как нужно!»
11
Посреди недели выдался пасмурный день, набухшие снегом тучи обложили небо, пронзительный ветер утих, и Малый Брод завяз в тишине и дреме.
В такой день и работа казалась безрадостной, как у коня на приводе: ходи и ходи по кругу, не поднимая глаз.
А на вечер Гурлев назначил беседу.
— Хочу, слышь, Федор, друг перед другом запросто потолковать о нашей жизни. Вроде бы, как птицы перед дальним полетом свои перья почистим, — предупредил он еще накануне. — Думал я сам про себя. Волей-неволей, приходится мне здеся командовать: ты беги туда, ты сюда! Но, может, я где-то зарвался? Чего надо видеть перестал? А ведь жить и робить надо дальше. И как бы снова беды не случилось, навострить надо внимание. Так пусть-ко партейцы мою и свою задачу обсудят. Без жалости, без скидок на должность. Вот я весь перед вами, с душой и телом, но одного хочу: что есть, то есть — коли в глаза! Мне Антропов говаривал: дескать, ты, Павел Иваныч, обидчив шибко! Верно, я обидчив, только опять же не за правду, а когда на мою честь посыкаются. Нет во мне страху, если я виноват. Именно ведь я, самый первый, обязан ответить за все, что у нас тут случилось…
Это был новый поворот в его самосознании, скорей всего, голос совести или же внутреннего страдания от недовольства самим собой, когда вдруг обнаруживается, что можно было бы сделать больше и лучше, а не сделано, где-то допущен просчет, что-то по недогляду испорчено.
Лицо у него было усталое, очевидно, он плохо спал прошедшую ночь. Лоб прорезан морщиной. Легкий след морщинок за сгибом бровей. Складка у рта. Взглянув сейчас на него, никто бы не поверил, что ему исполнилось всего лишь двадцать девять лет.
— Трудно что-то мне, Федор, — признался он, помолчав. — Будто у стены встал, уперся в нее лбом и дальше двинуться не могу. Экую задачу нам какой-то вражина поставил! Осенью, когда суслоны горели, я еще про себя, в мыслях-то, на парней-хулиганов грешил. Им ведь хоть окошки у вдовых баб разбивать, хоть пакостить в огородах, хоть горящую цигарку в солому сунуть — разницы нету, лишь бы потешиться. Надо бы мне еще в ту пору заострить внимание партейцев, призвать все трудящее население к бдительности, пошерстить кое-кого из кулачества, а я того не достиг. Недотюкал умом-то. Но теперь уж ясно: не парни шалят, а наш классовый враг. Но кто же он? Как его в лицо повидать? Как же то место сыскать, где он хоронится? Антропов, конечно, хорошо посоветовал — добираться до сути каждого жителя. А ежели он, тот житель, как на замок закрыт? С коей стороны к нему подступиться? Не спорю и против того, что к беднейшему мужику надо больше придвинуться, сознание ему расшевелить и возвысить. Однако сознание того мужика — не амбар, что открыл бы и положил туда, чего следует.