Вид у Ксюши был совершенно спокойный, словно ничего удивительного не происходило.
Но Захарка, когда она шевелилась и ерзала на нем, внятно чувствовал, что под тканью ее смешной, в бантиках, одежки живое, очень живое…
Это продолжалось ровно столько, чтобы обоим стало ясно: так больше нельзя, нужно сделать что-то другое, невозможное.
Ксюша смотрела сверху спокойными и ясными глазами.
— Мне так неудобно, — вдруг сказал Захарка, ссадил Ксюшу и сел напротив ее, прижав колени к груди.
Они проговорили еще минуты две, и Ксюша ушла.
— Ну, пойдем купаться? — спросила уже на улице, обернувшись.
— Идем-идем, — ответил Захарка, провожая ее.
— Тогда я Катьку позову. И мы зайдем за тобой, — Ксюша, вильнув бантиком, вышла со двора.
— «Катьку позову…» — повторил он без смысла, как эхо.
Подошел к рукомойнику, похожему на перевернутую немецкую каску. Из отверстия в центре рукомойника торчал железный стержень. Если его поднимаешь — течет вода.
Захарка стоял недвижимо, пристально разглядывая рукомойник, проводя кончиком языка по тыльной стороне зубов. Чуть приподнял железный стержень: он слабо звякнул. Воды не было. Потянул за стержень вниз.
Неожиданно заметил на нем сохлый отпечаток крови.
«Наверное, дед, когда свинью резал, хотел помыть руки…» — догадался.
Вечером Ксюша ушла на танцы, а Катя с Родиком пришли ночевать к бабушке с дедом: чтобы пацан не захворал от тяжелых запахов ремонта.
Долго ужинали. Разморенные едой, разговаривали нежно. Помаргивала лампадка у иконы. Захарка, выпивший с дедом по три полрюмочки, подолгу смотрел на икону, то находя в женском лике черты Кати, то снова теряя. Родик так точно не был похож на младенца.
Его уже несколько раз отправляли спать, но он громко кричал, протестуя.
Захарке не хотелось уходить в избушку, он любовался на своих близких, каких-то особенно замечательных в этот вечер.
Ему вдруг тепло и весело примнилось, что он взрослый, быть может, даже небритый мужик, и пахнет от него непременно табаком, хотя сам Захарка еще не курил.
И вот он небритый, с табачными крохами на губах, и Катя его жена. И они сидят вместе, и Захарка смотрит на нее любовно.
Он только что приплыл на большой лодке, правя одним веслом, привез, скажем, рыбы, и высокие, черные сапоги снял в прихожей. Она хотела ему помочь, но он сказал строго: «Сам, сам…»
Захарка неожиданно засмеялся своим дурацким мыслям. Катя, оживленно разговаривавшая с бабушкой, мелькнула по нему взглядом, таким спокойным и понимающим, словно знала, о чем он думает, и вроде бы даже кивнула легонько: «Ну сам, так сам… Не бросай их только в угол, как в прошлый раз: не высохнут…»
Захарка громко съел огурец, чтобы вернуться в рассудок.
Дед, давно уже вышедший из-за стола слушать вечерние новости, прошел мимо них из второй комнаты на улицу, привычно приговаривая словно для себя, незлобно:
— Сидите все? Как только что увиделись, приехали откуда…
Беседа случайным словом задела зарезанную нынче свинью. Катя сразу замахала руками, чтобы не слышать ничего такого, и разговорившаяся не в привычку бабушка вдруг рассказала историю, как в пору ее молодости неподалеку жила ведьма. Дурная на вид, костлявая и вечно простоволосая, что не в деревенских обычаях. Травы сушила, а то и мышей, и хвосты крысиные, и всякие хрящи других тварей.
О бабке, между иным прочим, говорили, что она в свинью превращается ночами. Решили задорные деревенские парни проверить этот слух, пробрались ночью во двор к бабке, в поросячий сарай, и в минуту отрезали свинье ухо.
А ранним утром бабку, спешившую с первым солнцем за водой к речке, впервые видели в платке, и даже под черным платом было видно, что голова у нее с одной стороны замотана тряпкой.
Катя сидела, притихнув, неотрывно глядя на бабушку. Захарка смотрел Кате через плечо, в окошко, и вдруг сказал шепотом:
— Кать, а что там в окне? Никак свинья смотрит?
Катя вскочила и взвизгнула. Бабушка хорошо засмеялась, прикрывая красивый рот кончиком платочка. Да и Катя охала, перебегая от окошка на другой конец стола, не совсем всерьез. Однако на Захарку начала ругаться очень искренне:
— Дурак какой! Я же боюсь этого всего…
Посмеялись еще немного.
— Сейчас пойдешь в свою избушку, а тебя самого свинья укусит, — посулила Катя негромко.
Захарка отчего-то подумал, что свинья укусит его за вполне определенное место, и Катя о том и говорила. У него опять мягко екнуло в сердце, и он не нашелся, что ответить про свинью, потому что подумал совсем о другом.
— А ты тут оставайся спать, — предложила бабушка Захарке полувшутку-полувсерьез, словно и правда опасаясь за то, чтоб внука не покусала нечисть; сама бабушка никогда ничего не боялась.
— Места хватит, всем постелем, — добавила она.
— Изба большая — хоть катайся, — сказал вернувшийся с улицы дед, обычно чуть подглуховатый, но иногда нежданно слышавший то, что говорилось негромко и даже не ему. Все снова разом засмеялись, даже Родик скривил розовые губешки.
Дед издавна считал свою избу самой большой, если не во всей деревне, то на порядке точно.
Сходит к кому-нибудь, например, на свадьбу, вернется и скажет:
— А наша-то, мать, изба поболе будет? Тесно там было как-то.
— Да там четыре комнаты, ты что говоришь-то, — дивилась бабушка. — И сорок три человека званых.
— Ну, «комнаты…» — бурчал дед басовито. — Будки собачьи.
— У нас тут восемнадцать душ жило, при отце моем, — в сотый раз докладывал он Захарке, если тот случался поблизости. — Шесть сыновей, все с женами, мать, отец, дети… Лавки стояли вдоль всех стен, и на них спали. А ей вдвоем теперь тесно, — сетовал на бабушку.
В этот раз он про восемнадцать человек не сказал, прошел, делая вид, что смеха не слышит и не видит. Включил в комнате телевизор погромче — так, чтоб его гомон наверняка можно было разобрать в соседнем доме, где жил алкоголик Гаврило, никаких электрических приборов не имевший.
Катя помогла бабушке прибирать со стола. Захарка изображал Родику битву на вилках, пока вилки у него тоже не отобрали, унеся в числе остальной грязной посуды.
Они прошли в комнату, к подушкам и простыням, имеющим в деревне всегда еле слышный, но приятный, чуть кислый вкус затхлости: от больших сундуков, обилия ткани, долго лежавшей в душной тесноте.
Захарке достался диван. Он дождался, пока выключат свет, быстро разделся и лег, запахнувшись одеялом, хотя было тепло.
Дед спал на своей кровати, бабушка на своей. Кате с Родиком досталась низкая лежанка, стоявшая в другом от Захарки углу комнаты.
Захарка лежал и слушал Катю, ее вздохи, ее движение, ее голос, когда она строгим шепотом пыталась урезонить Родика.
Словно пугаясь, что и в темноте она увидит его взгляд, Захарка не смотрел в сторону Кати.
Родик никак не унимался, ему непривычно было на новом месте, он садился, хлопал пяткой по полу, пытался рассмешить мать, вертясь на лежанке. Когда он в который раз влез куда-то под одеяло, запутавшись в пододеяльнике, Катя резко села, и сразу же раздался треск и грохот: в деревянной лежанке что-то подломилось.
Родик получил по затылку, заныл, убежал к бабушке на кровать.
Включили ночник: на лежанке спать было нельзя, она завалилась на бок.
— Ложись к брату, — сказала просто бабушка.
Захарка придвинулся на край дивана, руки вдоль тела, взгляд в потолок, и все равно заметил, как мелькнул белый лоскут треугольный. Катя легла у стены.
Они оба лежали не дыша. Захарка знал, что Катя не спала. Он не чувствовал тепла Кати, не касался сестры ни миллиметром своего тела, но неизъяснимое что-то, идущее от нее, ощущалось физически остро, всем существом.
Они не двигались, и Захарке было слышно, как у Кати взмаргивают ресницы. Потом в темноте раздавался почти неуловимый звук раскрывающихся, чуть ссохшихся губ, и тогда Захарка понимал, что она дышит ртом. Повторял это же движение, чувствовал, как воздух бьется о зубы, и знал, что она испытывает то же самое: тот же воздух, тот же вдох…
Родик пролежал спокойно минут десять, казалось, что он уже заснул. Но вдруг раздался его ясный голос:
— Маме.
— Спи-спи, — сказала бабушка.
— Маме, — повторил он требовательно.
— К маме хочешь?
— Да. Маме, — внятно повторил Родик.
Катя не отзывалась. Но Родик уже перебрался через бабушку и, двигаясь наугад в темноте, подошел к дивану.
Захарка подхватил его и положил между собой и Катей. Пацан счастливо засмеялся и сразу начал, при помощи задранных вверх ножек, какую-то бодрую игру с одеялом. Тем более что ему было тесно, и своими острыми локотками он упирался одновременно в мамин бок и в Захаркин.
— Нет, так мы не заснем, — сказал Захарка.
Быстро, пока никто не успел ничего сказать, он вышел, прихватив с пола шорты и бросив напоследок добродушное:
— Пойду свинью навещу. Спите.
В прихожей он влез в свои шлепанцы, одел, чертыхаясь, шорты и вышел на улицу. Было звездно, прохладно, радостно.
— Свинья не укусит, — повторял он, улыбаясь самому себе, не думая ни о какой свинье. — Не укусит, не выдаст, не съест…
В своей избушке сел на кровать и сидел, покачивая ногами, с таким видом, будто придумал себе занятие на всю ночь. Смотрел в маленькое окошко, где луна и туча.
Ранним, свежим утром Захарка с большим удовольствием красил двери и рамы в доме сестер.
Теплело медленно.
Когда появлялась Катя в белой рубашке, концы которой были завязаны у нее на животе, и в старых, завернутых по колени, восхитительно идущих ей трико, он легко понимал, что не заснул бы ни на секунду, если б остался рядом с ней.
Много смеялся, дразня по пустякам сестер, чувствовал, что стал непонятно когда увереннее и сильнее.
Ксюша повозила немного вялой кистью и ушла куда-то.
Катя рассказывала, веселясь, о сестре: какая она была в детстве, и как это детство в одно лето завершилось. И о себе говорила, какие странности делала сама, юной. И даже не юной.
— Дура, — сказал Захарка в ответ на что-то, неважное.
— Как ты сказал? — удивилась она.
— Дура ты, говорю.
Катя замолчала, ушла разводить краску, сосредоточенно крутила в банке палкой, поднимая ее и глядя, как стекает густое, медленное.
Спустя, наверное, часа три, докрасив, сидели на приступках дома. Катя чистила картошку, Захарка грыз тыквенные семечки, прикармливая кур.
— Ты первый мужчина, назвавший меня дурой, — сообщила Катя серьезно.
Захарка не ответил. Посмотрел на нее быстро и дальше грыз семечки.
— И что ты по этому поводу думаешь? — спросила Катя.
— Ну, я же за дело, — ответил он.
— И самое страшное, что я на тебя не обиделась.
Захарка пожал плечами.
— Нет, ты хоть что-нибудь скажи, — настаивала Катя, — …об этом…
— А на любимого мужа обиделась бы? — спросил Захарка только для того, чтобы спросить что-нибудь.
— Я люблю тебя больше, чем мужа, — ответила Катя просто и срезала последнюю шкурку с картошки.
С мягким плеском голый, как младенец, картофель упал в ведро.
Захарка посмотрел, сколько осталось семечек в руке.
— Чем мы с тобой еще сегодня займемся? — спросил, помолчав.
Катя смотрела куда-то мимо ясными, раздумывающими глазами.
В доме проснулся и подал голос Родик.
Они поспешили к нему, едва ли не наперегонки, каждый со своей нежностью, такой обильной, что Родик отстранялся удивленно: чего это вы?