Керосиновая лампа с разбитым, но чистым стеклом была заправлена бензином с солью, и фитиль подавал горючее неровно, толчками. Тени на мрачных, истрескавшихся стенах то суживались, то расширялись. Валя поставила ногу на лавку, приникла щекой к гитаре и стала рассеянно следить за этими пульсирующими тенями. Их размеренное то просветление, то сгущение рождало в ней особый, неизвестный раньше ритм. Потом легко и бездумно пришла мелодия, теплая и грустная, до боли щемящая и в то же время нежная. Валя подчинилась ритму теней и, не открывая рта, чувствуя, как приятно щекочет нёбо, вплела в струнный перезвон необыкновенную мелодию.
Ей не хватало слов, и вначале это немного смущало — песня без слов всегда смущает. Но потом неудобство исчезло, и Валя запела свою песенку. Она думала о Москве, о детстве, о своем первом неудачном походе и своей первой неудачной любви. Когда вспомнила двух солдат, обругавших ее на улице, она печально и, как ей показалось, старчески-разочарованно, но все-таки чуть-чуть злорадно усмехнулась. С этой минуты потребовались слова. Она уже не видела пульсирующих теней на стенах, рожденный ими ритм ушел, и она запела любимую песню дедушки. Когда она дошла до слов:
вспомнился отец, и с болезненной ясностью она представила себе угрюмое здание тюрьмы с темными провалами зарешеченных окон и глухих «намордников», заиндевевшего часового в большом и тоже черном тулупе, из-за воротника которого, как жало, как луч, тянется вверх острый штык. На кончике штыка вспыхивает и гаснет, вспыхивает и гаснет яркий и трепетный световой блик.
Горло перехватила судорога, и она замолчала. В комнате было тихо. За окном слышались торопливые шаги, поскрипывание снега и чистый, веселый девичий смех. Она вспомнила лес, цепочку трупов и, привычно ожидая боль в затылке, откинув назад голову, глубоко вздохнула.
— А ну-ка, спойте еще, — грубовато приказал невидимый мужчина.
Валя вздрогнула, обернулась и только после этого опустила ногу со скамьи. Гитара глухо загудела. Боль в затылке так и не пришла.
Сзади, прислонившись к притолоке, стоял невысокий командир в растоптанных, огромных валенках, в новеньком снаряжении и с шапкой-ушанкой в руке. Его лица Валя не разглядела. Когда он вошел, Валя не заметила, и это особенно смутило ее. Она потупилась и ответила:
— Ведь я, собственно, не пою…
— Спойте, спойте! Я сам слышал, — сказал командир все так же требовательно, подождал несколько секунд и уже совсем сердито добавил: — Что же, приказывать нужно? Да?
Она не знала, как ей вести себя в таких случаях, но твердо помнила, что приказ командира — закон для подчиненного. И хотя этот неприятный мужчина был как будто бы и не ее командиром, она все-таки растерянно пожала плечами и подняла голову.
— Спойте что-нибудь современное. Лариса, иди-ка, послушаем.
Мужчина уселся на один из топчанов, а напротив него присела уже одетая в гимнастерку безбровая и розовая стряпуха.
«Подумать только! — мысленно усмехнулась Валя. — И она-то Лариса!»
Валя присела на лавку, забросила ногу на ногу и начала было песню о синем платочке, но мужчина досадливо перебил ее:
— Ну, это избито…
Валя пожала плечами и, мельком взглянув на Ларису, чуть не расхохоталась: та сидела, скрестив руки на массивной груди, и, плотно сжав губы, не сводила с Вали маленьких, осуждающих глаз.
«Попадись такой…» — подумала Валя и, неожиданно успокоившись, легко и просто, как когда-то в госпитале, запела шевченковскую песню:
Растрепанный командир одобрительно кивал головой, сосредоточенно рассматривая недавно вымытый пол.
«Экий ценитель», — рассердилась Валя и, оборвав песню, запела другую:
Через мгновение ей стало весело, и она играла уже с удовольствием. Лариса разжала губы и смотрела на Валю не то с восхищением, не то с недоумением, словно не веря, что Валя — это Валя. И так почему-то стало неприятно это недоверие, что Валя, сразу же оборвав песню, встала и, повесив гитару на место, сказала:
— Вот и все. Концерт окончен.
— Да нет, — рассмеялся командир. — Не все. Вы плясать умеете?
— Как это — плясать? — удивилась Валя.
— Ну так. Русские народные танцы и пляски или танцы народов СССР?
— Понятия не имею…
— А бальные танцуете?
— Танцую.
Выяснив, куда направлена Валя Радионова на работу, командир вначале пожал ей руку, надел шапку, потом снял ее и сказал:
— Так вот, я думаю, что вы будете работать у нас в ансамбле. Понимаете, — доверительно сказал он, — у нас одну солистку забрали в армейский. Вот на ее место я вас и возьму.
— Да, но я же прислана в разведотдел.
— Неважно. Машинистку подобрать легче, чем солистку. До свидания.
Командир церемонно поклонился и на этот раз надел шапку только в кухне. Валя растерянно посмотрела ему вслед и опять пожала плечами.
— Ты что… артисткой работала? — все так же раздраженного теперь еще и завистливо спросила Лариса.
— Нет… хотя… вообще-то… — тянула Валя и наконец спросила: — А кто он такой?
— Этот-то? Начальник клуба нашего. Дивизионного. Очень вежливый. — Лариса помолчала, приглядываясь к Вале, и вдруг резко сказала: — Ну, иди-ка спать. На печку залазь. Там спать будешь.
Валя хотела было возразить… но, осмотревшись, поняла, что все лавки и топчаны заняты. Вздохнув, она полезла на печь. Там было не просто тепло, а даже жарко. Лежавшая рядом Лариса разморенно вздыхала и часто вытирала пот. Даже в темноте ее широкоскулое лицо казалось розовым. Валя ворочалась, стараясь выбрать местечко попрохладней, и наконец, не выдержав, разделась до рубашки. Лариса оценивающе покосилась на ее ладно сбитую, полную, но с тонкой талией фигурку, вздохнула и, усмехаясь, сказала:
— А я б на твоем месте не ходила в этот ансамбль.
— Почему? — хмуро спросила Валя.
— Ну, первое, там вечно на виду у мужиков будешь — спокоя не жди. А второе, как станем на позиции — это ж все время по передовой шастать придется. А машинистка — та в тепле, на одном месте, и когда еще тот снаряд прилетит или, к примеру, авиация. Да ведь и своего парня найти можно.
— Скажи, — резко, с придыханием спросила Валя, — ты еще о чем-нибудь, кроме как о мужчинах, думать умеешь? Я, конечно, исключаю военторг.
Лариса наморщила узкий лоб, словно ей захотелось чихнуть, потом прищурилась и шумно повернулась спиной к Вале.
В кухню вошли сразу несколько девушек, и кто-то из них крикнул:
— Ларка, есть хочу! Ты что, спишь, Ларка?
Лариса молчала. Валя слышала, как девушки топают промерзшими ногами, как двигают заслонками и чугунами с чаем и картошкой. Тут только вспомнилось, что-она так ничего и не ела, и под ложечкой заныло. Потом пришли новые девушки, и кто-то из них полез на печку. Увидев Валю, долго рассматривал ее и, спрыгнув, пропищал:
— Девчата, новенькая прибыла.
— Смотри-ка, сразу к Ларке подмазалась. На печь залезла.
Внизу засмеялись, и Валя смущенно закусила губу. Лариса поворочала могучими боками, шумно вздохнула — и внизу опять рассмеялись.
Валя слушала этот смех, слушала Ларисино сопение и уже знала: она пойдет в ансамбль. Она будет возле огня.
9
После пяти уроков начальника дивизионного клуба Валя Радионова овладела чардашем и татарским танцем, усовершенствовала исполнение русской пляски. На просмотре могучий коллектив ансамбля — баянист Вася (он же «художественное слово»), аккордеонист и конферансье Виктор, балерина и непременная участница скетчей Лия, исполнительница жанровых песенок и одновременно художница Женя — одобрили Валины успехи и решили: поскольку танцевать Радионовой придется все равно не часто, выпускать на сцену ее можно.
Аккордеонист Виктор сразу же предложил Вале прорепетировать с ним небольшой дуэтик.
— Понимаешь, что-нибудь такое, испанское… — доверительно шептал он.
Высокий, худой, с бледным, нервным лицом, Виктор мог бы понравиться Вале своей явно артистической необычностью, если бы не его бритая бугроватая голова. По вечерам на ней отсвечивали блики часто вспыхивающей лампочки. Это было неприятно, и Валя спросила у Ларисы, почему он бреет голову.
— Раньше он при волосах ходил, — поджимая губы, объяснила Лариса. — Только вши у него заводятся. Потому и бреется.
— Лара, ну почему ты ни о ком ничего хорошего не говоришь, — страдальчески поморщилась Валя. — Виктор у тебя — вшивый, Лия — развратная…
— Так это все знают! — возмутилась Лариса. — А вот про Ваську с Женькой этого не скажу. Женька, конечно, вредная, нос у нее кверху так и торчит, но самостоятельная. Васька ей нравится — верно. Все знают. А она и с ним не живет, и других гонит…
Валя успела заметить очень многое и не заметила только одного: как толстая и грубая Лариса стала ей не то подругой, не то нянькой.
После первой, неудачной встречи, когда Вале неожиданно выпала честь спать на печи, она постоянно ощущала на себе странно подозрительное, враждебное и в то же время заботливое внимание Ларисы. Эти сложные отношения больше всего походили на заботу строгой и усталой матери о взбалмошной, но в общем неплохой дочери.
Рядом с мощной Ларисой Валя и в самом деле казалась совсем маленькой, почти девочкой. Туго перетянутая ремнем, в узкой облегающей юбке, которая кончалась как раз над голенищами кирзовых сапог, коротко подстриженная, похудевшая, она выглядела очень молодой и хорошенькой. Но красота ее была какой-то ненастоящей, скрытой, словно Валя припрятывала ее до поры до времени. Излишне упрямо были сжаты все еще пухлые губы, в глазницах, возле просвечивающего носа с раздвоенным хрящиком посредине, залегли глубокие тени. Она не знала, что как раз эти тени и показались Ларисе подозрительными.
И только когда Валя сердилась или смущалась, к щекам приливала кровь, и они не то что розовели, а как бы светились изнутри, а глаза, темнея, становились почти карими, теряли свою холодность и мерцали то мягко, почти застенчиво, то горели непримиримо ярко. В эти минуты она бывала очень красивой и какой-то целомудренно чистой.
Лариса разглядела этот ее внутренний огонь даже при свете керосиновой лампы с разбитым стеклом и поверила в него. Через несколько дней, когда Валя расчесывалась, Лариса увидела в ее волосах серебряные нити.
— Это что у тебя, с детства так-то?.. — спросила она.
— Что — с детства? — не поняла вначале Валя.
— Да вон седина-то лезет.
Валя помрачнела и отрицательно покачала головой. Неудобно выгибаясь у разбитого зеркала, она с трудом разыскала серебряную нить и с удовольствием вырвала се Поджав тонкие губы, Лариса неодобрительно и слегка растерянно смотрела на нее:
— Это где же тебя угораздило?
— Там меня уже нет, — резко ответила Валя, и глаза у нее стали светлыми и холодными.
С этого дня между ними установились странные отношения не то дружбы, не то взаимного недоверия. И хотя дружбы было все-таки больше, подозрительность не проходила. То подсмеиваясь над этой подозрительностью, то восставая против нее, Валя все-таки иногда подчинялась толстой Ларисе почти так же, как подчинялись ей машинистки, ансамблистки, наборщицы из дивизионной типографии.
Лариса работала на кухне АХЧ не то младшим поваром, не то старшей рабочей и командовала там так же, как и во временных девичьих общежитиях. Она была твердо уверена в своем праве командовать и обличать, и все то ли по привычке, то ли от собственной внутренней слабости признавали это ее право. Только одна Валя, даже подчиняясь Ларисиной заботе, выполняя ее простые и житейски-разумные распоряжения, не разрешала ни покрикивать на себя, ни обсуждать свои личные дела.
Но то, что Валя все-таки принимала Ларисину заботу, и как бы там ни было, а подчинялась ей, лишний раз подчеркивало, что в ее характере есть раздвоенность, нет настоящей собранности и целеустремленности. И это злило.
10
Дивизия стала в оборону — сменила уходящее на отдых и пополнение соединение. Концерты пришлось давать прямо на передовой — в тесных землянках и блиндажах. Делать в них Лие было нечего, и она все чаще оставалась в отведенной для девушек избе, а Валя и Виктор путешествовали по ротам.
Зима в тот год выдалась мягкой. В брынских и жиздринских лесах пушистый снег лежал на ветвях сосен и лапах елей невесомо, легко, как украшение. В разнолесье, в его трогательную серебристость были вкраплены оставленные осенними ветрами багровые, будто перекаленная медь, трепетные листья осин. Латунными пятачками были украшены подернутые чернью березы, а на южных склонах оврагов на неопрятных кленовых сучьях застыли бронзовые пятипалья.
И только в дубравах не было медной мелочи. На корявых деревьях темным золотом вспыхивали на зорьках крепкие и жесткие листья. Даже опаляющий ветер близких разрывов не срывал их с ветвей, и сквозь пороховую копоть они все так же гордо отсвечивали благородным золотом увядания.
Но больше всего Валя любила ночные леса — с неясными, петляющими тропинками, оспинами воронок, горьким и печальным запахом тронутых осколками осин, с пьянящим настоем хвои. Она любила их настороженность, призрачное переплетение теней, любила мрак, который сгущается уже за ближними деревьями, не то манящий, не то грозящий. С тех пор когда она ухаживала за Нечаевым, лес всегда казался ей живым существом, со своими повадками и привычками. И, сливаясь с ним, впитывая его запахи и шорохи и в то же время как бы растворяясь в нем, она чувствовала себя сильной, хитрой и даже жестокой — как раз такой, какой ей хотелось быть. В таком темном, затаенном лесу у нее менялась даже походка — она становилась скользящей, хищной, как у идущего по следу зверя. В эти минуты она была строга и молчалива и, только выходя на дорогу или полянку, начинала издеваться над своим вечным спутником Виктором, который не любил лесов и откровенно боялся их.
Но даже Виктор был покорен жутковатой и торжественной красотой освещенного полной луной прифронтового леса.
Искрящиеся, бесконтурные очертания сугробов резко и безжалостно перечеркивались извилистыми тенями ветвей и стволов. Шагать по этим почти живым в своем безмолвии теням, невольно прислушиваясь к морозному потрескиванию деревьев, к скрипу снега под ногами, было так же удивительно, жутко и приятно, как в детстве войти в темную, нежилую комнату.
Кроме теней и сугробов сам по себе жил и творил свое сказочное дело еще и лунный свет. Его весомые, искрящиеся снежинками разнокалиберные колонны были так солидны и монолитны, что порой хотелось обойти их, чтобы не удариться об их резкие грани.
В этом лесу человек жил тревожной и настороженной жизнью, весь сливаясь с природой, ощущая ни с чем не сравнимое, разве только с детскими полетами во сне, чувство восторга и отрешенности от всего, что осталось позади и что ждет впереди.
Каждое путешествие по такому лесу для Вали было важнее, чем недельное пребывание в санатории. Она иногда нарочно вспоминала другой лес — с робкими, будто туманными лучиками между темных ветвей, неяркие звезды в вышине и страшные удары: глухие — в теле, звонкие — в дереве. Но ни светящейся точки, ни даже боли в затылке она не ощущала. И она наслаждалась лунным лесом, вместе с пахучим воздухом втягивая в себя его силу и внутренний покой. О красоте она не думала. Красота — удивительная, каждую минуту, после каждого близкого разрыва меняющаяся и как бы очищающаяся — была той основой, тем главным, что позволило Вале ощущать и впитывать в себя покой, силу и мудрость.
Она даже разозлилась на Виктора, когда он, сверкая восторженно открытыми глазами и все-таки с опаской посматривая в серебристо-туманную глубину леса, торопливо забрасывая за спину аккордеон, как солдат винтовку, и горячо говорил:
— Вы понимаете, Валя, этот зимний, неестественный лес, как ничто другое, вызывает желание творить, писать. Я сейчас как оркестр: во мне звенят все самые разнообразнейшие инструменты и прежде всего поют скрипки. Знаете, так тонко, нежно и в то же время холодно, лунно. Так поют скрипки только у Чайковского. Вы знаете, мне уже давно казалось, что некоторые наши композиторы слишком переучены. Они берут западную основу и вплетают в нее наше русское звучание. А вот Чайковский, он — русский! Русский до последнего полутона. Понимаете? Но не просто чутьем, а кровью русский, культурой, изумительно тонкой, всечеловеческой и в то же время только русской культурой. Вы не находите?
Виктор забегал вперед и заглядывал Вале в глаза. Его бледное длинное лицо тоже казалось лунным, необыкновенным и красивым. Не дождавшись ответа, он испуганно вглядывался в светлую глубину леса и опять говорил быстро и радостно:
— Вот, знаете, я очень люблю музыку. Очень! Я преклоняюсь перед музыкантами — Бетховеном… хотя нет, этот выше. Как и Вагнер. А вот Верди, Паганини, Лист, Шопен — все они великолепны, могучи. Я признаю это. Я учусь у них. Но почему, почему из всех опер, понимаете, из всех, я чувствую себя дома только на «Евгении Онегине»? Почему? Не «Снегурочка», не «Пиковая дама», нет! А вот «Евгений Онегин»?
Он говорил еще о чем-то, но Валя с удивлением отметила, что и она из всех опер по-настоящему любит только «Евгения Онегина».
Она задумалась, ушла в себя и вдруг почувствовала, что где-то в глубине души у нее тоже поют скрипки — много скрипок — кристально чисто и, как теперь она понимала, именно лунно. Она засмеялась и сказала об этом Виктору.
Он обрадовался и впервые приблизился к ней вплотную, взял под руку. Аккордеон оттягивал его левое плечо, Виктор нагибался в поясе и прижимался правым плечом к Вале. Она не отстранялась, и они шли по снежному, пронизанному светом и тенями лесу, как на прогулке в парке. Справа и слева грубым, багровым огнем вспыхивали неслышные разрывы, скрипел снег под ногами, и в такт шагам тревожно звенела Валина гитара.
— Но понимаете, Валя, я сейчас в лучшем положении, чем Чайковский. Да, да, не удивляйтесь. Он мог видеть и вот эту лунность, и покой, и такую девушку, как вы, и все то, что мы с вами видим, — всё, всё. Он, наверное, как Наташа Ростова, с молоком матери, с воздухом впитал в себя все русское. Но он не видел, не мог видеть всего этого при подсветке вот этих разрывов, не слышал тарахтения вот этих автоматов и не мог идти по такому лесу с седой девушкой в военной шинели. И куда идти! На фронт! На передовую. И для чего?! Чтобы дать концерт. Понимаете?! — торжествовал Виктор. — О нет, я знаю, потом, после войны, найдутся людишки, они будут страшно завидовать нам, видевшим и пережившим вес это, в глубине души они будут презирать себя за то, что не пришли сюда же, а отсиделись в тихом местечке. О, эти люди изворотливы и хитры. Они станут доказывать, что война — это только барабан и разноголосица духовых инструментов. И они никогда не поймут сочетания литавр и гитары, медных тарелок и скрипок…
Он замолк и вздохнул. Валя ощутила странную покорность Виктору, она как бы повторяла его слова и мысли, и они сами по себе становились ее словами и мыслями. Но когда она поняла это, ей захотелось освободиться от его влияния, и она осторожно нащупала слабое место в его горячей исповеди.
— Если эти люди будут завидовать, они, возможно, постараются принизить нас.
Он быстро взглянул на нее, решительно, как винтовку, поправил аккордеон и уже не радостно, а сердито, с несвойственным ему металлическим тембром в голосе ответил:
— Да! Даже наверное. Они скажут потом, что, поскольку на фронте было место для концертов, поскольку нам выдавали паек несколько больше, чем им (хотя, я уверен, такие наверняка добьются отличного пайка и сейчас в тылу, но все равно!), и поскольку на фронте даже бывала любовь, постольку мы жили просто на курорте. А истинные трудности переживали только они. Да, эти все могут сказать! — сердито воскликнул он, помолчал и вдруг весело сказал: — А ну их к черту! Если мы выживем — мы будем богаче душой, они — карманом. Но с пустым карманом мы в своей стране проживем, а вот проживут ли они в ней с пустой душой? — И уверенно ответил: — Не проживут, а проедят свою жизнь. И когда мы на них навалимся, они будут кричать, что мы насилуем их индивидуальность, что мы — против свободы творчества. Я знаю, они будут кричать о своем праве изображать мир таким, каким они его видят. А что они видят? Ничего! Нет, Валя, мир будущего за нами.
Нет, в этот лунный вечер он был положительно необычен — длиннолицый, с тонкими чертами, немного смешной и, в общем, красивый особенной, одухотворенной и непримиримой красотой. Впервые за всю жизнь Вале захотелось, чтобы этот парень, этот Виктор прижал бы ее руку, а еще лучше — обнял, чтоб привалился к ней плечом не потому, что другое плечо его оттягивает аккордеон, а потому, что он хочет быть ближе к ней, хочет чувствовать ее так же, как и ей хотелось ощущать его светлую и непримиримую чистоту и решительность.
Они замолчали и, замедляя шаги, потупились, рассматривая четкие резкие тени на снегу, старательно перешагивая через них, точно опасаясь споткнуться. Лес был молчалив, и даже на близкой передовой стояла тишина — ни выстрела, ни звука. И в этой тишине нужны были какие-то особенные слова, потому что все вокруг было особенным, и Валя с бьющимся сердцем ждала этих слов, хотя и не знала, какими они должны быть.
Виктор, видимо, уловил это ожидание, искоса, нервно раздувая ноздри, посмотрел в ее белое и в лунном свете строгое лицо и вдруг стал медленно высвобождать свою руку от Валиного локтя. Ей хотелось прижать эту теплую, уютную руку, не отпускать ее, хотелось самой встать поближе к Виктору, а он вдруг выпрямился, и его плечо отошло от Валиного. Стало холодно, и по всему телу пробежала дрожь. Виктор опять взял девушку под руку и не совсем уверенно сказал:
— Давай дружить, Валя…
Она быстро, с надеждой повернулась к нему, заглянула в глаза, но он смутился, потупился и через секунду уже совсем другим, нарочито приподнятым тоном сказал: