Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Фронтовичка - Виталий Григорьевич Мелентьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Виктор Иванович опять стал самим собой — усталым и печальным. Он отошел за кулисы, но вскоре вернулся. Он опять был «братишкой», весело пел «Яблочко», но двигался разухабистей и часто сплевывал. Вале не совсем понравился этот «братишка». Он напоминал ей тех дядей с бульвара, которые постоянно мешали играть Вале и ее подружкам. Но лысый человек опять закричал фальцетом:

— Поймите же, Радионов, вы должны играть революционного матроса. Это колосс, поднявшийся над условностями мира. Его душа — как море. Он — вне мира. Он — над ним. Он плюет на всех и вся. Он топчет проклятый мир, презирает и ненавидит его. А выиграете слюнтяя. Вы органически не можете войти в роль!

Впервые Валя увидела отца злым. Румянец пропал, глаза стали узкими, холодными. Голос звучал металлически, звонко.

— Вы ошибаетесь, товарищ режиссер. Революционный матрос — человек. Он не будет плевать на мир.

— Перестаньте читать политграмоту! — закричал лысый. — Мне совершенно безразлично, кем вы были и где вы там воевали. Вы бездарны в искусстве. Вы не умеете воплотить мой замысел. Вы мешаете искусству. Вам нужно понять, что вы мешаете мне…

— Вы мне тоже, — сказал отец.

Валя выскочила из своего укрытия, бросилась к отцу и обняла его за дрожащую ногу. Он поднял Валю, и она увидела, что в его таких милых, таких прекрасных серых глазах собираются слезы. Она заплакала. Отец дрожал.

Они пришли к дедушке. Отец с дедушкой пили водку, и Валя сидела на коленях то у одного, то у другого. Дедушка, который давно уже был членом профсоюза совторгслужащих, стучал по столу и кричал:

— Нужна еще одна революция, чтобы убрать эту пакость. Как поганки, расплодились!

— Папа, — сказала Валя, — а ты не ходи больше туда. Почему он так кричит?

Отец печально улыбнулся. Дедушка опять стукнул кулаком по столу:

— И верно! Хватит с ними возиться. Верно, внучка! Им не искусство нужно. Им опять хозяйчика захотелось.

Отец ушел из театра. Елена Викторовна вначале отнеслась к этому снисходительно. Все-таки ее муж коммунист. Ему дадут подходящую должность, и все будет в порядке. Но отец неожиданно поступил на завод, и Елена Викторовна растерялась. Одно дело быть женой актера, другое — слесаря. Она почувствовала себя не только обманутой, но и оскорбленной. Пропадало ее «блестящее» прошлое, ее «хорошая семья».

Валя не понимала этого. В школе она знала, что быть дочерью рабочего даже более почетно, чем дочерью актера или учительницы.

Однажды после очередного скандала отец ушел и больше не возвращался. Елена Викторовна плакала, тискала дочку, ругала мужа, и Валя затаила все усиливающуюся боль отчуждения от матери. Отца, оказывается, снова призвали в армию, и он служил где-то на Дальнем Востоке.

Как раз в это время Елена Викторовна научилась подбирать живот и выпячивать грудь, как солдат по команде «смирно». Не смущаясь тем, что сама развелась с мужем, она ревновала его к дочери, потому что он писал Вале милые и смешные письма, а ей только высылал деньги.

Валя видела, что на той самой подушке, где лежала темно-русая голова отца, последовательно появлялись три другие головы — светло-русая, вланжевая, как насмешливо определила ее цвет Валя, лысая и иссиня-черная. К этому времени у Вали появилась сестренка. Валя откровенно невзлюбила мать и старалась во всем досадить ей.

Елена Викторовна считала дурным тоном шумное веселье и песни. Валя старалась шуметь и как можно больше петь. Как нарочно, у нее оказался хороший голосок. Елена Викторовна считала гитару пошлостью, Валя настояла, чтобы дедушкину гитару не продавали, и выучилась играть на ней — у нее был приличный слух. Елена Викторовна считала, что ей нужно знать французский язык, и даже нашла для нее учительницу. Валя стала лучшей ученицей по немецкому языку. И так во всем.

Но младшую сестренку она неожиданно полюбила и возилась с ней постоянно. И Наташка тоже полюбила сестру, потому что дети любят тех, кто с ними возится. Между дочерью и матерью началось ревнивое, страстное, глухое соревнование. И Елена Викторовна впервые задумалась.

Она уже не могла избавиться от выдуманной ею биографии, потому что о ней знали слишком многие, но она поняла, что жизнь просмотрела. И тут только заметила, что Валя разительно похожа на своего мягкого и упрямого, грустного и веселого отца, а заметив это, поняла, что любила она только одного его, а все остальное — ложь. Ложь самой себе, окружающим, дочери…

Тогда она заново полюбила дочь, полюбила в ней Виктора, своего отца, полюбила все то лучшее, что было в ней и что перешло к дочери.

Но Валя не могла ее полюбить. Елена Викторовна не понимала, что дети могут простить все: опорки и немазаную картошку, холодную квартиру и латаные штанишки. Они простят даже отказ в деньгах на кино и на ириски. Простят и, когда вырастут, будут гордиться трудными днями и любить своих родителей за то, что они сохранили в них главное — чистое сердце.

Но дети никогда не простят лжи, кривлянья. Даже тогда, когда лгущий родитель сам верит своей лжи. А женщины забывают, что дети не жалеют матерей. Они следят за ними ревниво и настороженно, всегда и везде. Жизнь матери — это постоянный экзамен перед людьми и, главное, детьми. Они не прощают матери ни одной слабости, ни одного увлечения. Годы смещают понятия, но главного — любви, уважения — они не приносят.

Елена Викторовна не могла понять Валю. Но она чувствовала женской, даже под слоем лжи и житейской накипи матерински тонкой душой, что Валя права. И она покорилась дочке. Валя стала хозяйкой дома. Она командовала матерью, грубила ей, ругала за невнимание к Наташке.

И только однажды Елена Викторовна попробовала взбунтоваться.

Это было в 1938 году. Неожиданно иссяк ручеек папиных денег и писем. Елена Викторовна привычно возмутилась. Но вскоре узнала, что Виктор Иванович исключен из партии и арестован. Ей не сказали за что — ведь она была разведена с ним. Елене Викторовне показалось, что и это несправедливо: речь шла о ее бывшем муже. Она дошла уже до того периода своей жизни, когда с удовольствием могла бы и пострадать. Как раз в эти дни у нее появился новый жест — до боли сжимать пальцы в кулачки и прижимать их под выпяченной грудью.

Наконец, настрадавшись, она торжественно сообщила дочери:

— Ты знаешь, что твой отец — государственный преступник?

Валя знала и уже сообщила об этом в комитет комсомола, где после долгих споров ее — безмолвную, с запавшими глазами — решили оставить в комсомоле. Ведь она жила с матерью, а отец — это же знали все — бросил их. Но Валя поднялась и сказала, ни на кого не глядя:

— Как хотите, а я не верю, что отец враг народа. Не верю, и все.

В комитете долго спорили, но все-таки вписали ей строгий выговор за недостаточную политическую стойкость. На этот раз она промолчала. Она уже понимала, что личные чувства и сомнения нельзя переносить на общественные дела. И хотя отношение к ней почти не изменилось, Валя болезненно ощущала это «почти». Но она не обиделась. Она понимала, что, будь она на месте товарищей, у нее было бы свое «почти».

С этого времени она стала меньше думать об отце, больше работать в комсомоле. Ей хотелось работать за двоих — за отца, который в чем-то страшно ошибся, но который в свое время своим примером указал ей правильный путь, и за себя. Сойти с облюбованного пути она не то что не хотела, а просто не могла. Вся ее маленькая жизнь была слита с жизнью комсомола, и вне его, вне его интересов она просто не могла бы существовать, как не смогла бы прожить без воздуха.

Елена Викторовна ожидала, что после ареста отца Валя изменится. Ведь сама она изменилась, стала реже говорить о прошлом — это могло быть опасным, — начала работать и выхлопотала алименты на Наташу.

Но Валя не менялась. Она так же пропадала в комитете комсомола, выполняла бесчисленные нагрузки, каталась на коньках и лыжах, купалась, пела в школьном хоре, танцевала и много читала. Времени у нее было очень мало, и все-таки она успевала грубить матери, возиться с Наташкой, проверять ее тетради и штопать ей чулки — Елена Викторовна так и не овладела этим искусством.

Давно ушли поклонники, давно Елена Викторовна смотрела на Валю заискивающе, привыкнув, что дочь принимает решения единолично. Когда Валя бросила институт и ушла на фронт, мать только вздохнула. Она тихонько поплакала, погрустила, но успокоилась на том, что, трагически сжимая пальцы и откидывая седеющую голову назад, с приличной, смешанной с гордостью горечью сказала соседкам, что в ее семье всегда любили Родину и что люди ее круга умеют ставить интересы России выше своих. Поэтому в поступке Вали она не видит ничего удивительного: ведь и она решила не эвакуироваться. Она верит, что Москву отстоят.

Но после нового, 1942 года, когда Валя неожиданно появилась в квартире, Елена Викторовна растерялась. В дом вошла совсем чужая, совсем непохожая на ее дочь худенькая девушка — бледная, ее тонкий нос даже просвечивался, с провалившимися, холодными, загадочно блестящими глазами. Ничто не напоминало прежнюю шумную, веселую, своенравную и дерзкую Валю. В комнате раздевалась хмурая, тихая и, видимо, бесконечно усталая молодая женщина. Именно женщина — так показалось матери, и она приняла свою стойку «смирно», чтобы достойно встретить позорное признание дочери.

Валя медленно сняла шинель, расстегнула воротник гимнастерки и только после этого сняла ушанку. Темно-русые, почти коричневые, хорошо промытые под госпитальным душем волосы рассыпались, на них упал свет электрической лампы. Елена Викторовна впервые прижала руки прямо к груди и вскрикнула:

— Валя, милая, да ведь ты же седая!

Валя подошла к зеркалу, небрежно потрогала пышные волосы и, повернув чуть склоненную набок голову, равнодушно ответила:

— Да. Я знаю. — И прошла в свою комнату.

Елена Викторовна села на диван и заплакала. Она думала о Вале, о Викторе, который там, в тюрьме, наверное, поседел, утратил свой матовый румянец, и его нос, красивый, ровный, так же просвечивается от худобы, как и у Вали.

Валя лежала на своей кровати в валенках, слушала всхлипывания и делала вид, что спит. В этот день возвращения Наташку она так и не видела.

4

Институт, в котором училась Валя на первом курсе, эвакуировался, и догонять его не захотелось — все прошлое казалось отрезанным навсегда.

С месяц Валя ходила в кино, спала, стояла в очередях. Потом все надоело. Она пошла в райком. Ее встретили отменно, почти как героиню — этому помогла и отличная характеристика из райвоенкомата. Ей нашли легкую секретарскую работу, девушке нужно было отдохнуть. На новой работе требовалось печатать, и Валя неожиданно увлеклась машинописью, но, когда овладела ею, загрустила и сказалась больной.

Дома мать ходила на цыпочках, заискивающе поглядывая на старшую дочь, радостно отмечая, что Валя почти перестала грубить. О Наташке и говорить нечего. Худущая, живая, с широко открытыми, огромными голубыми глазами, с постоянно помятым пионерским галстуком на тонкой, с синими жилками шее, она дышала на Валю и ждала, когда та расскажет о своем пребывании на фронте.

Но Валя молчала.

Возвращаясь с работы или с очередного субботника, она, не раздеваясь, ложилась на кровать и думала. Глаза у нее были холодными, отсутствующими. Иногда она беззвучно плакала от бессилия. Ей очень хотелось, ей было необходимо вспомнить все, что было с ней в лесу и по дороге в госпиталь, но она не могла этого сделать. Когда ей удавалось успокоиться и начать разматывать легко обрывающуюся ниточку воспоминаний, в затылке возникала страшная, огненная точка и в мозгу жутко чередовались два звука: звонкий разрыв — в дереве, глухой — в теле. И она уже не могла, не смела вспоминать. Невероятными усилиями она отгоняла лесные картины и заставляла себя думать о другом — о матери, институте, о Наташке.

Но о ней она тоже старалась не думать, потому что она знала — Наташка молит ее рассказать о фронте.

А Валя молчала.

Весной ей вдруг надоело носить глухой, старушечий платок, которым она прикрывала свою седину. Она коротко постриглась, оставив модную в то время челочку, но, прежде чем снять платок, несколько дней сидела у зеркала и материным пинцетом выдергивала сединки. Выкинув серебрящиеся волосы в мусорное ведро, она почувствовала себя так, словно сбросила холодное оцепенение, которое охватило ее с той минуты, когда на нее упал мертвый Сева. И, кажется, впервые вспомнив о нем, о лесе, она внутренним обостренным зрением не увидела преследовавшей ее огненной точки. Это так обрадовало ее, так развеселило, что она взяла гитару и, уютно устроившись на старом диване, довольно щуря потеплевшие глаза, вполголоса, точно пробуя сама себя, запела свой любимый романс:

Вернись, я все прощу, Упреки, подозренья…

Она полюбила этот романс в шестом классе, когда переживала первую и единственную свою любовную трагедию. Тогда ей казалось, что десятиклассник, который даже не знал, вероятно, о ее существовании, раскается, придет к ней и скажет какие-то особенные, очень красивые и очень трогательные слова. Но противный десятиклассник не приходил. Он, как точно установила Валя, провожал свою соученицу и подолгу стоял с ней в подъезде дома. Вот тогда-то и полюбила Валя этот печальный, с красивым надрывом романс…

Наташка застала ее с гитарой, кошечкой скользнула за ее спину, прижалась к ней и, затаив дыхание, слушала. Валя ощущала ее тепло — нежное, милое. Проникая внутрь, оно согревало ее. Валя замолкла, прислушиваясь к самой себе. Наташка протянула:

— Спой еще…

Валя спела. В комнате сгустились прозрачные, зеленовато-розовые сумерки, и только большое зеркало еще играло бликами заката. Наташка обняла Валю и попросила:

— Расскажи… Расскажи, как ты воевала…

Валя промолчала. Она опять вспомнила лес, метель, трупы с простреленными головами и с папиросами за ушанками. Она опять услышала страшные разрывы пуль: звонкий — в дереве, глухой — в теле. Но огненной точки в затылке уже не было. Это было так радостно, так непривычно, что Валя нарочно, назло себе, все вспоминала и вспоминала лесные картины. Теперь она видела даже то, что не пыталась вспоминать. И все-таки она не решилась рассказать Наташке об этом. Она встряхнулась, пригладила челочку и как можно беспечней сказала:

— Придет время — расскажу, а сейчас пойдем пройдемся.

Но Наташка, обвивая ее худенькими, мягкими руками, снизу заглядывала в глаза и, встряхивая тонкими косичками, молила:

— Нет. Ты сейчас расскажи. Слышишь. Ну, я очень, очень, очень прошу.

Валя молчала.

В дверь постучали, и почти сейчас же на пороге появилась знакомая студентка — черная, худая, с огромными, ярко сверкающими черными глазами. Валя поднялась, а Наташка, чувствуя, что сейчас должно произойти что-то особенное, невероятное и, наверное, страшное, медленно отодвинулась в угол дивана и подобрала ноги.

Они стояли почти друг против друга и молчали. Валя понимала, зачем пришла студентка, и знала, что ее нужно встретить как-то особенно хорошо, приветливо, но она не могла даже предложить ей войти, не могла даже поздороваться. От худенькой, высокой фигурки веяло такой непримиримостью, таким горем и такой неприязнью, что Валя мгновенно вспомнила Севу, борьбу с его телом и почти с ужасом отступила, наткнулась на диван и села.

Студентка вошла и произнесла почти угрожающе и в то же время со страхом:

— Здравствуйте…

И, не ожидая ответа, стараясь овладеть собой, погасить свой страх и почти неслышную, но все-таки еще живущую надежду, торопливо заговорила:

— Я не хотела приходить… Но вы понимаете? Я подумала, что, может быть, вы все-таки расскажете мне?..

Голос ее дрожал, то срывался, то забирался бог знает на какую высоту и звучал остро, ноюще. Валя не поднималась с дивана. У нее горели щеки и лоб, на висках едва заметно шевелились волосы, выступил пот. Но внутри все холодело, и в этой холодной пустоте растерянно и разнотонно колотилось сердце: тук-тук, тук… тук-тук, тук ту-ук…

— Проходите, — наконец сказала Валя и облизала бледные и сухие губы. — Садитесь.

Студентка прошла. Она обогнула стол, и в зеленовато-розовой глади зеркала отразилась ее худенькая темная фигурка. Живот у нее был безобразно вздернут, и от этого фигура казалась заломленной назад, а плечи совсем узкими, беспомощными.

Она села против Вали на стул и сейчас же нервно забарабанила длинными, странно белыми в сумерках пальцами. Валя не знала, как себя держать с ней, она почти боялась ее и, спасая себя, решилась сразу рассказать все.

Но когда ровный, протокольно-точный рассказ снова довел ее по старой дороге к лесу, Валя вдруг поняла, что рассказать своей гостье о том, как спас ее Сева, она не может. Было в этом что-то такое, что вдруг обожгло ее сердце, изгнало холодную пустоту. Но она не могла и врать — мертвые не допускали до лжи. Поэтому Валя опустила детали своей судьбы и рассказала только о гибели других. Она слышала, как сзади Наташка судорожно глотнула воздух, и удивилась странному перекатывающемуся звуку.

Гостья молчала. Она уже не барабанила пальцами по столу. Она сидела прямо, напряженно, и ее черные глаза влажно поблескивали в сумерках.

— Скажите… Скажите, он… Он вас очень любил?

Валя сжалась. Гостья отчужденно, почти брезгливо откинулась назад, ее безобразный живот выпятился.

— Я спрашиваю это потому, что вот… Вы понимаете?

Валя машинально кивнула: она, конечно, понимала, в чем дело, но как она может сказать, любил ли ее Сева или не любил? Разве она это знала? И разве это было важно?

Она честно рассказала все о его отношении к ней.

Даже в темноте было видно, как вздрагивают тонкие губы студентки, как влажно блестят ее огромные глаза. Сглатывая слезы, она смотрела на Валю, и Валя почувствовала, что отчуждения у ее гостьи уже нет. Но и веры тоже нет. Это почему-то не обидело, а опечалило.

— Простите меня, но мне казалось… мне казалось, что он вас любит. И знаете, я ревновала вас. Я давно собиралась прийти к вам, но мне все время думалось, что он, такой чистый, такой сильный, погиб только потому, что спасал вас. Я вижу, что я не права, но вы знаете, я в таком положении… Вы знаете, мне все время казалось странным, почему вернулись только вы. А он погиб. Вы понимаете меня?

Печаль сменилась отчаянием, и Вале захотелось заплакать — громко, с подвывом, по-бабьи, чтобы в слезах, в крике выплеснуть из себя боль. Значит, Сева не случайно упал на нее, значит, он любил ее так, что даже эта женщина заметила его любовь и угадала его судьбу. И его, и ее. Но Валя опять промолчала. Она даже удивилась своей новой способности молчать.

Студентка еще долго говорила о себе, о своем горе, о той трудности, которую она взвалила на себя, решив стать матерью ребенка погибшего бойца. Но в ее горьких словах звучала и гордость, и Вале это было так неприятно, что она мысленно взмолилась: «Да уходи же, уходи… Разве можно гордиться этим? Разве можно?!»

И гостья наконец поднялась. Она вяло пожала Валину руку и, грустно, натянуто улыбаясь, предложила:

— Заходите ко мне как-нибудь… Ведь вы последняя, кто видел его. Может быть, потом вам… придется рассказать об отце и ему…

Валя торжественно пообещала прийти, торопливо распрощалась. Провожая гостью, она машинально взглянула в зеркало и увидела надломленную, тонкую фигурку и поняла: в ней его жизнь. Жизнь, которую Сева сознательно или бессознательно — не это важно — отдал для нее, для Вали. Она бросилась к студентке, обняла, прижалась к ней и заплакала.

Они стояли посреди комнаты, судорожно гладили друг друга по вздрагивающим плечам, шептали какие-то глупые, горячие, вероятно, ненужные слова, и только успокоившись, Валя спросила, как же зовут гостью и где она живет.

— Аня… Анна Кротова, — строго сказала студентка, вдруг мягко улыбнулась и назвала свой адрес. — Так вы обязательно заходите.

— Обязательно, — ответила Валя.

5

Весенний закат угасал. Буфет стал почти невидимым, и только зеркало еще слабо поблескивало на стене. Наташка сидела не двигаясь, сжавшись в комочек, и Валя видела, как сверкают ее светлые глаза. Валя села рядом с сестрой, обняла ее и прижалась к ее теплому, но неожиданно неподатливому телу. Наташка не двинулась, не повернула головы. Она смотрела в зеркало так, точно в нем отпечаталась заломленная фигурка Ани. Из-за тусклых окон доносился слитный шум шагов — проходила воинская часть. Точно освобождаясь от Валяных рук, Наташка зябко передернула плечиками и спросила:

— А что было дальше?

Валя ответила не сразу. Она все еще думала о Севе, решая, что же толкнуло его — любовь или дружба и есть ли разница между этими двумя чувствами? Думала об Ане, понимая, что он, мертвый, ценой своей жизни сделал Валю ответственной за новую, третью жизнь. Думала и о том, что Аня даже не спросила, а что же было с ней, с Валей? Валя ей безразлична. Она не существует для нее. Права ли Аня в своем эгоизме, и эгоизм ли это? Может быть, это и есть высшее самоотречение, после которого ни ты сама, ни кто-либо из окружающих не имеют никакой ценности, если они не служат тому делу, ради которого человек отрекся от самого себя?

Это мучило ее больше всего, и она стала рассказывать Наташе все, что случилось с ней после того, как она поднялась на ноги из сыпучего снега.

…Начиналась метель. Деревья скрипели все настойчивей и жалобней. Валя то отходила от цепочки трупов, то возвращалась назад — с ними, мертвыми, но своими, было не так одиноко, не так страшно. Когда рассвело, она еще раз прошла вдоль цепочки и заметила, что один из бойцов — донской казак, угловатый, сумрачный и замкнутый Василий Нечаев — жив. Из снега, в который он уткнулся, выбивалось едва заметное облачко пара. Оно вначале испугало Валю, потому что в эти минуты мертвые были не так страшны для нее, как живые. Потом она подошла к Нечаеву, просунула руку за воротник и ощутила слабое, исчезающее, но еще живое тепло. Оно как бы вернуло ее к жизни.

Толком не подумав, что и как нужно делать, Валя начала действовать — сказались тренировка, занятия в разведывательной группе. Эти полуинстинктивные действия все уверенней и жестче раскрывали перед ней ужас случившегося. Связывая лыжи, укладывая на них Нечаева, она уже поняла всю безнадежность своего положения, но сознание, что она отвечает за жизнь человека, сдерживало ее животное стремление убежать, скрыться из леса. Долг, товарищество, все, что было воспитано в ней школой, пионерским отрядом, комсомольской организацией, всем строем советской жизни, оказались сильнее ее контуженного ужасом мозга, ее надломленной души.

Она оттащила раненого почти за километр от страшного места, нашла в овражке уютный закуток, очистила его от снега, устлала лапником и заставила себя снова вернуться к мертвой цепочке. Ворочая смерзшиеся, уже позванивающие тела, она стаскивала с них маскировочные халаты и стеганые куртки, снимала вещмешки с патронами, продуктами и сносила их к своему закутку.

В голове стучали молотки, огненная точка в затылке нестерпимо легла, и тело было противным — мягким, податливым. Но Валя двигалась, как заведенный автомат. Она сделала шалашик, раздела раненого, водкой обмыла ему раны на груди, перебинтовала, укрыла стеганками. Немецкая пуля попала в голову бойца вскользь, под тем счастливым углом, который позволил ей не пробить кость, а срикошетировать от нее и, обогнув череп под кожей, выйти наружу.

По ночам Валя разводила маленький костерчик и грела воду. В нее вливала водку, крошила шоколад и сало. Этой невероятной смесью она кормила раненого и ею же питалась сама. Замерзая, она делала несколько глотков из фляжки и вливала водку в рот Нечаеву. Трудно сказать, что помогло — чистый ли воздух, мороз, водка или могучее здоровье Василия Нечаева, но на седьмые сутки он приоткрыл глаза, пошевелился и снова потерял сознание.

В этот же пасмурный день Вале показалось, что орудийный, ранее едва слышимый гром, как будто приблизился. Она вяло подумала, что, может быть, фронт подойдет ближе. Но это ее не обрадовало: тогда ближе подойдут и немцы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад