Каждую ночь в расположившейся в горкоме комендатуре раздавались звонки:
— Приезжайте скорее. Здесь погром.
Они прыгали в БТР, машина неслась по адресу. Частенько там, куда они приезжали, мирно темнели окна, луна золотила стены.
— Адрес правильный?
— Да правильный, правильный.
— Опять нас н….ли?
— Просто мало-мало пошутили. Бамбарбия такая, кергуду, я бы сказал.
Стояли некоторое время, вслушиваясь и, оглушительно рявкнув двигателями, обматерив пустынный переулок, разворачивались обратно.
А в это время в другом месте ярко вспыхивали крыши, звенели стекла. Били, крушили, выталкивали взашей кричащих женщин.
Зверь погромов метался по Шеки дней десять. Потом выдохся, стал реже выходить на охоту. Через ночь, раз в неделю. Наконец, угомонился — некого стало громить. Оказалось, есть особые знания, как правильно спасаться от зверя. И удивительным образом они сохранилось. Хранилось все эти годы — как прабабкины рецепты, как пыльный шкаф на чердаке, как туфли покойного дяди, — на всякий случай. Жили рядом, здоровались по утрам, вместе гуляли на свадьбах, говорили: «— Как дела, брат?» — но лишь только послышалась грозная поступь, с первым же булыжником, влетевшим в окно, вспоминали, как и что делать.
Мужчины армяне сразу покинули город. Увозили и маленьких детей, младенцев с кормящими матерями. В битком набитых, просевших до земли машинах они уезжали на запад, в сторону Армении. Им не препятствовали — зверь жаждал не столько крови, сколько территории. Оставались женщины. То, что могло быть названо трусостью, было, наверное, наиболее рациональным в кривозеркалье погромов. Поскорее где-нибудь зацепиться, найти место для жизни и ждать своих — лучше, чем быть растерзанным у них на глазах.
Женщин не убивали. Сбрасывали с лестниц, рвали одежду, плевали в лицо, но не убивали. Молодых девушек по вполне понятной причине старались отослать вместе с отцами. Тех, кто вынужден был остаться, прятали в подвалах. Погромы ввиду присутствия армии были поверхностны, делалось все на скорую руку, и до подвалов обычно не добирались.
По горкому ходили разных мастей офицеры. В холле проводились утренние разводы и зачитывались приказы. Стодеревский, назначенный Макашовым комендантом города, распекал лейтенантов и капитанов за небритость. Задумчивые особисты отпирали и запирали дверь приемной на первом этаже, куда они въехали вместе с сейфами, стопками папок и огромной топографической картой. Особисты мрачнели день ото дня: добровольной сдачи оружия, назначенной руководством, не получалось. Одна-единственная двустволка, изъятая у дряхлого старика-армянина…
Дачу первого секретаря Стодеревский все-таки взял под охрану. Позвонили сверху. Он поставил туда самых бесполезных с его точки зрения — дембелей с «постоянки». А дембеля после караулов на даче зачастили в столовые и кафе. Братьям меньшим, пехоте (так уж и быть, они оборотили на убогих свои дембельские взоры), они травили складные байки про хоромы с коврами и какаду, которого они кормили перловкой со штык-ножа. А главное — про то, как на сон грядущий решил кто-то почитать из тамошней библиотеки. И вот он вытащил книгу, а из книги — мать моя женщина! — выпорхнул ворох четвертных… Пехота слушала, горя глазами, и глотала слюну. Им самим выпало караулить телефонную станцию, телеграф, газораспределители.
Но в том, что из трещин этого надломленного мира сыплются различные ценности, Мите довелось убедиться и самому.
Его поставили охранять автопарк — БТРы на горкомовской стоянке. Рядом, возле незнакомого крытого «УАЗа» стоял чернопогонник. «Армянин», — заметил Митя, и поглядывал на него с удивлением, будто на Штирлица из анекдотов: «Штирлиц шёл по Берлину. Что-то выдавало в нём советского разведчика. То ли жизнерадостная улыбка, то ли стропы парашюта, тянущиеся следом». Сам чернопогонник, однако, вовсе не выглядел парашютистом в тылу врага. Был он немного печален, но совсем по другим причинам.
Ему хотелось спать, и совсем не хотелось стоять среди транспортёров и грузовиков в такую мерзкую погоду. С низкого неба летела изморось, дуло и подвывало. Он то и дело задумчиво пинал покрышки «УАЗа». Было заметно по нему: Устав гарнизонной и караульной службы мало что для него значит. Грея в пригоршне нос, он подошел к Мите:
— Ты ведь и так охраняешь… поохраняй заодно, а? — и кивнул в сторону грузовика — Спать охота, сил нет. Я здесь совсем один, слушай! На всю ночь меня поставил, козёл!
Простота и наглость его были очаровательны. Удовлетворившись неуверенным Митиным кивком, он бросил уже на бегу:
— Я здесь в актовом зале залягу, ладно? А если мой придет, позовешь, я тут как тут, скажу, в туалет ходил.
«Нам так не жить», — подумал Митя, проводив его взглядом. Чернопогонник убежал, а он послонялся мимо «УАЗа» и полез в кузов, спрятаться от противных игольчатых капель.
Усевшись на продолговатый армейский ящик, в каких обычно хранят взрывчатку, снаряды — всякое военное имущество — Митя сначала сидел ни о чем не задумываясь. Ящик и ящик. Сыпалась водяная пыль, сверкая и мерцая вокруг фонаря, дрожали мокрые листья. Но спустя некоторое время стало совершенно очевидно, что следовало бы ему узнать, какое такое имущество в ящике, на котором он сидит. «А вдруг взрывчатка», — уговаривал он совесть, приподнимая крышку… При виде содержимого совесть его завиляла хвостом и тихонько лизнула под сердцем.
Митя выхватывал из ящиков салями, печенье, шоколад, красную икру… Совать было некуда, и он возвращал на место печенье и красную икру, чтобы запихать в карманы икру черную, ветчину, банки с ананасами, еще что-то в красивой упаковке, снова икру, колбасу, соленые огурчики… Из каски — вот ведь пригодилась железяка! — торчало как из универсамовской корзинки.
В актовом зале его встретил дружный батальонный храп. Он нашел Земляного, растолкал его.
— Как? Уже время?
— Тс- с, буди всех наших. Встречаемся за кустами у черного входа.
— Что такое?
— Жрать!
Вскоре, ковыряя в зубах спичками, они стояли в темноте между зарослями и стеной и подставляли лица прохладным каплям. Бойченко разглядывал пустые, только что ими опустошенные банки. Что-то в красивой упаковке оказалось туалетной бумагой. Они разделили ее, наматывая на локоть. Лапину достался самый короткий кусок. Сейчас, когда всё было съедено, они поглядывали на молчаливого, как всегда смурного Лапина с явным сожалением, что и его позвали на пиршество…
— Я вот что думаю, — сказал Митя — Это ведь все откуда-то взялось.
— Ломоносов! — качнул головой Тен.
— Мародерство, — охотно отозвался Саша Земляной.
— Ты думаешь?
— А то! Оно, родимое, и есть. В армейке икрой не кормят.
— Нехорошо как-то…
— О! правильно, — сказал Саша — Когда поел, можно и о нехорошем поразмышлять. Поразмышляй трохи, и баиньки. Уже моя смена, — и весело икнул.
Прямо напротив горкома, слева, если стоять спиной, росла из-под земли черепичная крыша бани. День мужской, день женский. Разрешили посещать баню и солдатам.
Недели две не мывшиеся бойцы сбега́ли по ступенькам предбанника с раскатистым «ура». Бушлаты падали на пол, сапоги разлетались по разным углам, порхали сомнительной расцветки портянки. Банщик, в белом медицинском халате и с виду вылитый хирург, унёс в свой кабинет большой электрический самовар и больше не появлялся.
В городе Шеки явно любили три вещи:
1. сладости
2. чай
3. медицинские халаты.
Они забежали в сводчатые, полные горячих облаков залы, скуля от восторга и мотыляя на бегу всем, чему от природы положено мотыляться на бегу. Моющиеся оборачивались, сурово отводили глаза.
З д е с ь м ы л и с ь в т р у с а х. Намылив части доступные, немного оттягивали спереди резинку, быстренько пробегались т а м мочалкой, затем — этот же фокус сзади… Солдаты почувствовали себя точно так, как чувствовали на медосмотре в призывных пунктах, когда их голым стадом водили мимо молоденьких медсестёр, а усталый проктолог встречал их командой: «Развернитесь! Наклонитесь! Раздвиньте!»
После первого же посещения армией городских бань помывочные дни распределились следующим образом: день мужской, день женский, день армейский.
Женщины на улицах попадались редко, молодые — почти никогда. И всегда торопились. Мелькали как осторожные птицы в лесу. Правда, была одна библиотекарша в библиотеке напротив старой гостиницы. Фатима. Носила юбку до колена и красилась хной. Лицом она была довольно миловидна, но главное, чем выделялась — живой мимикой и умными глазами. Солдат встречала ироничной улыбкой. И сразу как бы оказывалась в центре арены, очерченной хихиканьем, шепотком, подглядыванием сквозь книжные стеллажи.
Не кто иной, как дембель Решетов, пехотой прозванный Рикошетом, клеил ее с классическими гусарскими ужимочками. С шапкой на затылке, чубом вперед он входил, ставил локоть на стойку и длинно забросив ногу за ногу, говорил:
— А не погулять ли нам вечерком? После наступления, так сказать, комендантского часа?
За книжными стеллажами раздавался взрыв хохота.
Потом, после непродолжительных пустых диалогов, они стояли врозь — он с дружками на улице, она с подружками за витриной — и глядя друг другу в глаза, роняли реплики в зал. Он в основном скабрезности. Библиотекарша Фатима — неизвестно.
— В Баку училась, — кивал на нее Рикошет — Столичная штучка.
Митя попросил ее:
— Что-нибудь умное, пожалуйста.
И она, смерив его взглядом и пожав плечами, дала журнал «Иностранная литература», чиркнув лакированным ногтем под одним из названий: «Кто-то пролетел над гнездом кукушки».
…Они стоят у окон и смотрят на дождь. Особое состояние — смотреть на дождь. Молчат. Чувствуется — что ни скажи, всё будет резать слух. Ремни у многих сняты, плоскими медноголовыми змеями свисают с плеча. Автоматы свалены кучкой на протёртый топчан. Подходи, кто хочешь, бери, что хочешь. Хорошо, что не выпало сейчас быть там, снаружи, в каком-нибудь карауле.
Сначала капало мелко, прошивало воздух тонкими серебряными нитками. Показалось — так и выльется весь, слегка посеребрив деревья. Но скоро дождь набрал силу, зашумел и встал сплошной клокочущей стеной. Кто-то выключил телевизор, и его не одёрнули. Стала слышна дробь, выбиваемая по жестяной крыше. Постепенно, один за другим, они сошлись у окон. Бежали по улицам местные жители, солдаты и офицеры вваливались в гостиницу. Снизу доносились их матерные междометия и тяжёлое дыхание, а после по старым деревянным ступеням бу́хали сапоги, ступени ныли и потрескивали. На ходу отряхивая фуражки, офицеры торопливо пересекали холл и исчезали в коридоре, не обращая никакого внимания на бездельничающих солдат.
Теперь Митя знает, что́ такое эти бетонные желоба вдоль улиц и для чего они нужны. Как ни клокочет дождь, вода сходит быстро, не собирется лужами у тротуаров. Дикая небесная вода усмиряется, послушно бежит по заданному руслу. Скручивается в жгуты, поблёскивает бутылочным сколом, чернеет и пенится. Несёт палую листву, ветви, похожие на рога плывущих оленей — знаки разгулявшейся в окрестных горах бури. Желоба ливнёвки наполняются с краями, но удерживают поток.
В щели трухлявой рамы тянет грустью. Вспоминается такой же грустный день, далёкий, из детства. Дождливый день в детском саду.
Они стоят у окон и смотрят на дождь. Запотевшие стёкла. Автоматы брошены на протёртый топчан.
…«УАЗ» высадил их на площади и уехал.
Старик шёл молча, то и дело оглядываясь через плечо. Будто хотел запомнить, как выглядит площадь за его спиной. Будто вот сейчас войдёт сюда и никогда не выйдет — и последний взгляд на мостовую, и на высотную гостиницу, и на осенние платаны нужно сделать именно сейчас.
Женщина с чемоданом и сумкой в руках подталкивала двух мальчишек лет пяти-шести, пыталась заставить их идти впереди себя. Мальчишки останавливались, что-то удивлённо спрашивали у неё, идти не хотели. Она хмурилась на них, кивала в сторону «стекляшки» — мол, быстренько туда. Прикрикнуть бы на непослушных — собралась было, да вдруг слёзы задушили. Она в сердцах топнула ногой, откашлялась и позвала старика.
Тот обернулся. Женщина приподняла повыше свою ношу и с укоризной показала ему. Старик подошёл, забрал у неё чемодан; сумку она не отдавала, но он забрал и сумку.
Они вошли в холл и остановились, не зная, куда идти дальше. Никто не обращал на них внимания. Два офицера курили над занесённой вовнутрь урной. Два солдата стояли возле входа. Остальные — тревожная группа — расположились, как обычно, в зале. На верхних пролётах лестницы неразборчиво гудели голоса, за дверью звонил телефон. Трубку брать не торопились — кому надо, дождётся.
Звонки в комендатуре раздавались разные. Кто-то грозил поджогом, кто-то просто матерился, то по-русски, то по-азербайджански. (По-азербайджански получалось почему-то понятней.) Но случались звонки и совсем другого рода. Азербайджанцы, прятавшие у себя соседей армян, просили приехать, чтобы их забрать. Только попозже и потихоньку, и не светить фарами. (Все в городе уже знали, что армян собирают в бывшем горкоме, будут вывозить в Армению.) Некоторые азербайджанцы сами приходили в комендатуру — но всё так же, потихоньку.
— Приезжайте, пожалуйста, заберите, — голос плывёт и глаза бегают по сторонам: не заметил бы кто.
«Съездить по адресу» называлось это у военных. Однажды съездил по адресу и Митя.
Дом уже был разгромлен. Всё как обычно: битые стёкла, ворохи одежды. Валил удушливый дым.
— …! Всё время дым, дым, постоянно что-то дымит! …!
На лестнице что-то мешало пройти, какой-то тюк. Тэн снова выругался. Ухватившись повыше за перила, перескочил завал и выругался ещё раз.
— ….! Задохнуться можно!
Митя добрался вслед за ним до двери, вошёл в комнату. На обуглившемся диване сидел большой плюшевый медведь, целенький, не тронутый огнём. На середине комнаты валялся тлеющий матрас, он и дымил. Повсюду куски, обломки, обрывки — только что казнённые вещи. Другие комнаты, куда ушёл весь дым, словно замурованы — белая клубящаяся поверхность.
— Эй, есть кто-нибудь?! — крикнул Лапин.
Все вздрогнули. Не от неожиданности, а оттого, что именно Лапин крикнул. Не пристало ему кричать в подожжённом доме: эй, есть кто-нибудь?! Всё равно, что сидящий на диване плюшевый медведь заговорил бы вдруг человеческим голосом… Никто не отозвался. Обильно вытекал дым из матраса, за стеной что-то тихонько поскрипывало.
— Спускайтесь! — позвал снизу Кочеулов.
На лестнице, высвеченной теперь луной, они разглядели то, что загромождало проход. В пёстром ковре лежал телевизор. В кинескопе зияла дыра.
Они уже понимали язык разрушения, вещи сами рассказывали: было вот что… Выносили, торопились. На крутой лестнице кто-то не удержал свой край на должной высоте, телевизор упал, разбился. Тут же и бросили.
«Так вон оно что, — Митю словно током ударило — Они просто грабят?!»
И вроде бы лежало всё на поверхности, можно и догадаться. Спокойно, не вздрагивая. А вот ведь! Наткнулся на неудачно разбитый телевизор — след мародёра — и вскрикнул по-детски:
— Они просто грабят?!
— А то! — отозвался шагавший сзади Земляной — Выгодное дельце эти самые погромы.
Всё заняло свои места, стало прозрачным. Шестерёнки с прозрачным корпусом: тик-так, вот как всё устроено, тик-так, вот так. Он выходил из задымлённого дома с приступом брезгливости, не трогая перила и внимательно глядя под ноги: не наступить бы на что-нибудь неприятное. «А как же мы-то сами? Чья была та жратва?» — и тут же спешил себя успокоить, уверяя, что такая уйма дефицитной жратвы не может быть
Промелькнул в памяти как перевёрнутая неинтересная страница, как неуклюжий и уже необидный обман, вчерашний агитатор, слушать которого их согнали в актовый зал с алыми креслами.
…Тот самый человек в кожаном плаще, на ночной трассе посланный Стодеревскийм в нехорошем направлении, вошёл в трибуну как к себе домой. Разложил руки по её позолоченным резным краям. Плащ был всё так же туго затянут, придавая его фигуре что-то муравьиное. Шляпа на этот раз отсутствовала, являя аудитории ровный, блестящий от геля, пробор. Ниточки усов довершали образ. (Если б ещё маузер на бедро и пулемётную ленту через грудь.) Название липло к нему само собой: агитатор. Кажется, все в зале увидели это.
— Вся власть Советам! — крикнул с галёрки Измайлов из первого взвода, хулиган по призванию.
Агитатор заговорил, как и положено, восклицательными знаками. Голос звенел, рокотал — видимо, целился в душу, но бил совсем в молоко. Понять его было невозможно: русским языком агитатор не владел. Путал слова, комкал незаконченные, выскользнувшие из-под контроля предложения — но говорил, говорил, говорил, говорил. Высыпа́л слова кучей: разбирайте сами. Зал притих, заворожённый абракадаброй. Из звонких патетических куч выделялись два членораздельных кусочка: «Родина — наша мать» и «Как отдать мать?» Когда он повторил это в десятый раз, зал заскучал.
— Товарищч, как нам реорганизовать Рабкрин?! — крикнул Измайлов.
(В армию он загремел со второго курса юридического. Знает, что такое антимония и когда был военный коммунизм.)
Аудитория гудела как улей, кто-то играл в «секу» добытой по случаю колодой. Так что вбежал Трясогузка и зашикал на них как на старшеклассников в ТЮЗе.
…Спустившись по лестнице, они прошли через двор по бетонным квадратикам дорожки и вышли на улицу. Взводный стоял у железной двери дома напротив и жал звонок. Дверь отворилась, выглянула женщина лет пятидесяти в платке с блёстками. Внимательно посмотрела в лицо Кочеулову и снова исчезла. Она скоро вернулась, вышла и встала у стены своего дома, сцепив пальцы на животе. Рассмотрев БТР, сказала сухим утомлённым голосом:
— А вы на этом?
Кочеулов вслед за её взглядом оглянулся на «коробочку».
— Да. Бабушка ведь одна, Вы сказали?
— Да, но…
И словно устав от разговора, замолкла. Выглядела она, как человек, у которого болит зуб.
Всё прояснилось, когда в проёме двери появилась бабушка, невозможно толстая, с трудом передвигающая самоё себя. На ней был тонкий домашний халат. Обручальное кольцо врезалось в мякоть пальца. Протиснулась в два приёма и встала на ступеньке. Скользнув загнанным взглядом по БТРу, оглянулась на соседку, снова посмотрела на БТР, и вяло запричитала.