— Значит, до сих нор они зверствуют н наших местах? — чуть слышно спросил Христов.
Минчев безнадежно махнул рукой:
— Зверствуют. А кто им сейчас помешает? Они ведь там сейчас полные хозяева!
— Это так, — согласился Тодор.
— Ты, наверное, слышал про зверя Абдулаха? — продолжал Минчев. — Перуштица и Калофер запомнили ею на всю жизнь! Это он согнал там многих жителей в одно место, запер их в здании и сжег. Живыми сжег! Крики несчастных далеко слышались! В другом месте он поубивал учителей-болгар, а потом сжег трупы, чтобы замести следы преступления. Впрочем, я не думаю, что он кого-то опасается.
— А что говорят в Болгарии о начавшейся войне? — спросил Христов. — Верят в близкое освобождение или нет?
— Верят, Тодю, надеются и ждут. Но есть и такие, особенно из осторожных наших старичков, кто смотрит на все пессимистически.
— Почему? — удивился Христов.
— Не раз, говорят, Россия хорошо начинала свои войны за наше освобождение, да плохо их кончала. А потом мы расплачивались своими боками, всю свою злость турки на нас и вымещали.
Христов задумался, потом медленно проговорил:
— Есть правда и в их словах. Было так, было.
— А на этот раз? Как ты думаешь, русские смогут освобо=г дить Болгарию или все повторится?
— Нет, Данчо, повториться такое не должно! Русские бросили сюда огромные силы, перед которыми туркам не устоять.
— Спасибо им, давно мы этого ждем! — воскликнул Минчев.
— Ну а как оценивают болгары наши апрельские неудачи? — спросил Христов.
— После поражения восстания мне доводилось всякое слышать, — ответил Минчев. — Одни осуждают наших водачей, которые плохо подготовили народ к вооруженной борьбе. Другие говорят, что силы свои все же надо было проверить и что на ошибках мы многому научились. Третьи ругают всех болгар, не показавших единство и стойкость в такое жестокое и опасное время…
— В беде да в горе люди часто бывают несправедливы. — Христов дожал плечами. — Когда за один выстрел турки сжигают целую деревню и убивают десятки людей, недалекий че-
ловек возненавидит и стрелявшего, и водача, приказавшего стрелять.
— Я не закончил свою мысль, Тодю. И первые, и вторые, и третьи согласны в одном: без дядо Ивана мы ничего не сделаем, без дядо Ивана не быть Болгарии свободной!
— Правильный, выстраданный вывод! — Тодор покачал головой.
— А как болгары? — спросил Минчев. — Много вас в ополчении? Готовы вы к большим боям?
— Нас пока еще мало, но к боям мы готовы, — ответил Христов. — Из ручьев образуются реки, а из рек моря. Я верю, что из малого родится великое: новая болгарская армия будет настоящей армией, Данчо!
— Дай бог!
— Да, спасибо тебе, Данчо, за Елену! — Христов схватил руку Минчева и долго жал ее. — Спас ты сестренку, я недавно ее видел.
— Она здесь? — удивился Минчев.
— Она была в Кишиневе и собиралась идти в Болгарию вместе с русской армией, — сказал Тодор. — Она так признательна тебе!
— Елена моя крестница, и мой долг помочь ей. — ответил Минчев. — Как хорошо, что три года назад я уговорил твоего отца отправить ее в Россию! Натерпелась бы она мук в Болгарии!
— А что с моими, Данчо? — спросил Тодор. Ему сразу же хотелось расспросить про отца, мать, младшего брата, но Минчев не начинал первым, а он боялся услышать дурную весть.
Йордан внимательно посмотрел на Тодора, словно желая убедиться, можно ли сказать ему истину или лучше воздержаться. А чего таить? Тодю рано или поздно узнает. Да и мужчина он, настоящий мужчина…
— Косты уже нет на этом свете…
— Косты! — Тодор вскочил со скамьи. — Этого мальчика?! Ты говоришь правду, Йордан?
— К сожалению, правду, Тодю. Он понес тебе в лес продукты, думал застать тебя там. А наткнулся на турецкую засаду. Звал, говорят, тебя на помощь, да далеко ты был тогда от наших мест!..
— Коста! — с болью вырвалось у Тодора. Он в ярости сжал кулаки. — Нет, я им этого не прощу, они еще узнают меня, проклятые!
Минчев тоже поднялся со скамейки, положил руки на плечи Тодора, сурово взглянул ему в глаза.
— Карать надо за всех, Тодю! — жестко произнес он. — А сейчас успокойся. В Болгарии ты еще увидишь много страшного, за что надо будет мстить. Готовься к этому, набирайся сил и мужества.
— Как отец, мать? — с трудом спросил Тодор, ожидая услышать очередную ужасную весть.
— Живы. Они верят, что и ты жив. И еще они верят, что ты скоро вернешься к ним. Но не один. Ты придешь к ним с долгожданной свободой.
— Да, я приду только с ней, — медленно и задумчиво проговорил Тодор, со всей силой сжимая руку Минчева.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
I
Василий Васильевич Верещагин был твердо убежден, что место художника в гуще событий. Картину войны нельзя написать, идя по остывшим следам сражений. Необходимо все прочувствовать самому: ходить в атаки, отражать нападения про-тивника, видеть своими глазами победы и поражения, испытать голод, жажду, болезни, ранения — все, что терпит солдат на войне. Не потому ли он иногда забывал о своей профессии и превращался в бойца, наравне с другими защищал рубежи и мог быть убит каждую секунду?
Художником он был по натуре. И еще человеком. Хорошим человеком…
По понятиям своего времени Верещагин поступил как сумасшедший: был лучшим учеником в Морском корпусе, заканчивал его и, вместо того чтобы блистать эполетами и быть в высшем обществе, решил навсегда порвать с военным флотом и поступить в рисовальную школу. Отец от такого решения старшего сына схватился за голову, мать чуть не лишилась сознания, а он стоял на своем: хочу рисовать! «Рисование твое не введет тебя в гостиные, а в эполетах ты будешь всюду принят!»— с болью и страстью убеждал его отец, но Василий спокойно заявлял, что у него нет желания ходить по гостиным, что лучшее занятие в мире — это рисование, когда можно оставить память о достойных людях и событиях. Отец угрожал, что сын может умереть с голоду, что ему придется терпеть сотни всяких невзгод — при его-то слабом здоровье, но сын был непреклонен и сказал, что лучше терпеть не сотни, а тысячи невзгод, зато заниматься любимым делом.
Это были разные люди — отец Василий Верещагин и его сын, названный в честь отца тоже Василием.
Отец мог хоть каждый день рассказывать, как однажды плыл по Шексне государь император и еще задолго до их имения спрашивал у царедворцев, когда же наконец покажется поместье Верещагиных; как потом царь милостиво согласился отобедать з его доме и тем доставил радость всему семейству на всю жизнь. Сын был равнодушен к этим рассказам. Зато с недетским любопытством интересовался тем, как живут в деревнях, какую нужду испытывают крестьяне. Подолгу любил затаив дыхание слушать, как пела няшошка Анна — душевные и грустные это были песни. Все ему нравилось в няне, и когда кто-то из родственников спросил у него, кого Вася больше любит: папу или маму, он, не задумываясь, ответил: «Конечно нянюшку!» И это было правдой.
Родителям он никак не мог простить того унижения, которому подвергался в детстве. Озорство характерно для этой поры, и вряд ли отыщется ребенок, который не был шалуном. Вася понимал, что за непозволительные шалости положено наказывать. Однако в их доме было особое наказание: мало того, что секли розгами, но еще и лишали за обедом чего-то вкусного и заставляли в углу кричать во все горло «кукареку». У парня глаза полны слез, он захлебывается от обиды, а тут — подражай петуху! Как же он ненавидел в эти минуты мать, которая стояла в стороне и улыбалась. Презирал он и отца, во всем потакавшего матери. А нянюшка уводила его к себе в комнатку, гладила по голове и приговаривала: «Не сердись, Васенька, на отца с матерью, хорошего они хотят, стараются, чтоб ты добрым человеком вырос, не серчай, милый мой мальчик!» А как не серчать, если тебя бьют и унижают?! И почему из него может получиться добрый человек, если он будет кричать «кукареку» после того, как его больно высекут?
У него уже тогда сложилось свое понятие о доброте и порядочности: доброта господская, ох совсем это не доброта! Когда на конюшне секли сгорбленного мужика с седой бородой и он кричал от боли не своим голосом — разве был добрым отец, повелевший наказать крестьянина за недоимку? Или мать била робкую крестьянскую девушку? У крестьян такой жестокости Василий не замечая. Или потому, что он редко бывал в деревне, а может, и оттого, что крестьяне стеснялись его, маленького барина, и не позволяли при нем лишнего.
Как бы там ни было, Василий Верещагин навсегда сохранил добросердечные чувства к крестьянам и неприязнь к господам — с их мундирами, золотыми эполетами и аксельбантами, фраками и дорогими платьями.
Все это в какой-то мере определило и его позицию как художника: меньше военных парадов и победоносных, тоже парадных атак, роскоши, дешевого блеска и фальши, больше настоящей жизни, с ее горестной и тяжкой правдой, невинными жертвами, убитыми и ранеными, голодными и униженными. Он много ездит, пристально наблюдает быт и нравы на Кавказе, в Средней Азии, Палестине, в Индии. И рисует, рисует, рисует!
Рисует, показывая забитый и невежественный парод, бесправие рабынь-женщин, темноту и отсталость, религиозный фанатизм и гнет, рисует так, что потом сильные мира сего будут запрещать выставки его картин или приказывать своим детям, дабы не заразиться бациллой любви к простым и обездоленным, не посещать такие выставки. Но это но смущает его, и как вызов всему этому обществу он пйгцет «Апофеоз войны», В 1868 году двадцатишестилетний художник приезжает в Самарканд, чтобы видеть своими глазами суровую действительность и вместе с солдатами пережить «со невзгоды и горести. Наступает момент, когда город осаждает двадцатигысячиое войско противника. А в крепости пятьсот русских солдат и офицеров, и помощи ждать неоткуда. У Василия Верещагина есть два пути: отражать вместе с другими атаки или присоединиться к приехавшим сюда купцам, зажигать свечи перед иконами, при каждом близком разрыве падать на колени и молить господа бога о спасении души и сохранении бренного тела. Верещагин выбирает первое. С этого часа он защитник крепости: ему ли не понять, чем грозит захват города рассвирепевшими людьми. Праздновать труса и хорониться в безопасном месте не в его характере, С винтовкой в руках он отражает отчаянные и многочисленные атаки и сам совершает вылазки; рядом с ним убивают его друзей и героев, и если он остается в живых то только благодаря счастливой случайности.
Зато, когда приходит подмога и уже ничто не угрожает его жизни и жизни тех, с кем он был рядом, он отказывается участвовать в дальнейших вылазках и становится только художником. Впрочем, им он и не переставал быть, когда наблюдал за людьми, видел выражение лица у тяжко раненного или умирающего солдата. Не потому ли он с такой силой изобразил бойца на своей картине «Смертельно раненный»? Выл он художником и тогда, когда оберегал от разрушения самаркандские дворцы и мечети и спасал от сурового наказания местных жителей, пожелавших защищаться с оружием в руках.
Таким он был в прежние военные походы. А узнал о новом — тотчас оставил парижскую квартиру с неоконченными полртнами и помчался в эти места, к Дунаю поближе.
Он изнывал от безделья и все время расспрашивал, когда же начнется переправа и когда русские войска высадятся на тот берег. Ему говорили, что надо сначала подвести войска и переправочные средства, найти удобное место для переправы, затем обмануть турок, чтобы понести наименьшие потери. Он соглашался, что так и должно быть, но усидеть на месте не мог. Напрашивался на любую вылазку, лишь бы оказаться в деле, желательно погорячей и поопасней.
Он даже обрадовался, когда сильная стрельба подняла его с постели. «Началось!»— подумал он, выбегая на улицу. Это было в местечке Журжево на берегу Дуная. Турки по непонятной причине открыли такой огонь, что сильно напугали обывателей, решивших, что противник вот-вот переправится на этот берег. Жители местечка спасались от обстрела и покидали дома, а Василий Верещагин сломя голову бежал им навстречу. Он перебрался на пустую барку и спокойно наблюдал, как снаряды сначала отбили у нее нос, а потом разворотили и середину. Он стоял не шелохнувшись, с удовольствием отмечая, что это и есть настоящий бой и что огонь иначе, чем адским, назвать нельзя. Лишь на мгновение у него появилась беспокойная думка: а если один из снарядов попадет в него? Но огорчение вызывало не то, что его убыот, а то, что потом его не отыщут: никто ведь не знает, куда в это утро так поспешно бежал художник! «Вы не видели ураганной артиллерийской стрельбы, где же вы были?»— спросили у него, когда прекратился огневой налет. «А я был вон на той барке, которую так сильно разворотило», — ответил он без рисовки и повел генерал-майора Скобелева-младшего на вспаханный снарядами берег реки. Скобелев поразился, как это не скосило огнем художника, а художник высказал досаду: почему он, поторопившись, не захватил с собой ящик с красками, не набросал на холсте эти впечатляющие взрывы?
Потом он часто наведывался в те места, где особенно сильно стреляли, где он мог видеть людей в опасной, подчас смертельной обстановке и восхищаться их хладнокровием, выдержкой, смекалкой и мужеством.
II
Мог ли Верещагин усидеть на месте, когда узнал, что его однокашник по Морскому корпусу лейтенант Скрыдлов готовится на своей миноноске атаковать турецкий монитор! Военное дело Верещагин знал, в судах разбирался хорошо. Что такое миноноска — представление имел полное: маленькая морская посудина с очень ограниченными возможностями, И если она собирается дерзко напасть на грозный для нее монитор — быть славной баталии!
Но Скрыдлов пока не торопился. И не потому, что он не был готов к этому необычному походу — его скорлупке нужно всего лишь несколько дней, чтобы снарядиться и отправиться в намеченный рейс. Ему советовали обождать: нельзя, мол, раньше времени настораживать турок, это может помешать основному — минированию Дуная. Если же лейтенанту Скрыд-лову не терпится — он может понаблюдать за вражеским берегом с минимального расстояния, для чего ему разрешается лихо прокатиться по Дунаю на виду у огорошенного противника.
Василию Васильевичу не совсем нравилось такое задание, но это куда лучше его вынужденного безделья. Да и как знать, что это будет за прогулка, если идти придется под носом у турок, настороженных и многочисленных на том берегу.
Как только стемнело и Дунай заволокло сизоватым туманом, миноноска отчалила от левого берега. Выло так тихо вокруг, что, казалось, нет никакой войны. Лишь где-то значительно правее, верстах в пяти-шести от тихо плывущей миноноски, ударила пушка, потом глухим эхом отозвался разрыв, и снова все замолкло на долгие минуты. «Василий Васильевич, тишина-то какая благодатная, — прошептал на ухо Верещагину лейтенант Скрыдлов, щекоча его своей короткой и жесткой бородой, — будь я поэтом, стихи бы написал!» «Для пиита хорошо, — согласился Верещагин, — но только не для художника: кому нужна эта темень без малейшего проблеска!»
Миноноска приблизилась к островку, на котором дня два назад были замечены Турки, косившие сено. Скрыдлов, напружинившись, зорко всматривался в этот небольшой кусочек земли, окруженный мутной дунайской водой; он был готов начать бой, если с островка прозвучит хотя бы один выстрел. Выстрела не было. Все указывало на его безжизненность. Видимо, накосив сена, турки воспользовались темнотой предыдущей ночи и увезли корм на свой берег. Скрыдлов распорядился обследовать островок: на тот случай, если тай хоронится засада, которая может открыть огонь по бортовой или кормовой части миноноски. Верещагин, вынув из кобуры пистолет, прыгнул вслед за первым матросом, державшим винтовку на изготовку.
Но турок не было. К большому огорчению матросов, жаждавших стычки с противником с того дня, как их «Шутка» вошла в дунайские воды и как бы заявила о своем присутствии на театре войны.
Обойдя островок, «Шутка» поплыла уже по Дунаю, совсем близко от турецкого берега. Спали ли в этот момент турки или они решили понаблюдать за странными действиями русских, но ночную тишину так и не разорвали винтовочные или орудийные выстрелы. “Василию Васильевичу снова померещилось, что никакой войны в природе не существует и что правый берег вполне можно считать мирным берегом. Разве что подняться на сушу и проверить? Он улыбнулся в свою огромную бороду и взглянул на Скрыдлова. Тот, наблюдая за вражеским берегом, шепотом отдавал какие-то приказания. Миноноска круто развернулась и пошла обратно.
И это повторялось потом многократно. «Шутка» ходила по Дунаю, ставила вехи и преспокойно возвращалась на свою стоянку. Скрыдлов выбирал погоду ненастную, с туманами или дождиком, брал с собой только превосходный уголь, чтобы не бросать в небо снопы искр, и норовил не дразнить турок своими вояжами, что, впрочем, ему и удавалось. Василия Васильевича он успокаивал тем, что решающее у них впереди и что краски и холсты еще пригодятся. Верещагин недовольно хмурил брови и спрашивал: когда? Скрыдлов отвечал с обнадеживающей улыбкой: очень скоро. Поспешишь — людей насмешишь. Или говорил о том, что торопливость нужна только при ловле блох, А блох они не ловят: на чистенькой «Шутке» их не бывает. Он мог так говорить с художником, уже ставшим знаменитым: как-никак, они же однокашники!..
Наконец он сообщил и приятную новость: сегодня. Готовьте краски и холст, дорогой Василий Васильевич!
Верещагин предполагал, что, как и прежде, они спокойно перекочуют из безымянной речушки в Дунай, там наверняка встретят монитор (последнее время он, будто нарочно, прогуливался по реке), атакуют его, потопят и дадут обратный ход. За это время он сумеет набросать основное, что потом пригодится для будущей картины: отчаянную работу матросов «Шутки», ее командира Скрыдлова, сверкающего при близких разрывах своим золоченым пенсне, объятый пламенем турецкий монитор с паникующей прислугой на борту; даст он и темное небо, расцвеченное ночным взрывом, и ощетинившийся огоньками ружейных выстрелов противоположный берег, и многое другое что заметит опытный и наметанный глаз.
На этот раз «Шутка» не выскочила так быстро и свободно, как в предыдущие ночи. Флотилия миноносок, готовившаяся к минированию Дуная, села на песчаную отмель, и «Шутке» довелось провозиться до утра, чтобы стянуть их со злополучных мест и протащить на бойкую и мутную середину реки. В русло Дуная вышли к рассвету, который уже не обещал ничего хорошего. Верещагин оглянулся: миноноски дымили так густо, что их давно заметили турки. Небось сейчас совещаются, какую встречу приготовить незваным гостям!..
Верещагин рассмотрел на том берегу покосившееся здание караулки; оттуда и блеснул первый выстрел. Был ли это условный сигнал или настало подходящее время, но берег тотчас осветился сотнями маленьких ослепительных огоньков. Над головой зажужжал пчелиный рой пролетающих пуль, вокруг незащищенной миноноски поднялось множество фонтанчиков. Верещагин вдруг подумал, что его сейчас убьют и тогда не пригодятся холсты и краски; никто не завершит и хе большие картины, которые он начал в Париже. Но это. щемящее беспокойство исчезло гак же внезапно, как и возникло, уступив место полнейшему покою. Он видел правый берег, где число ружейных вспышек увеличивалось с каждой минутой, но смотрел на выстрелы хладнокровно. Не обращал он внимания и на жужжание тысяч проносящихся пуль, поднявших такое количество фонтанчиков, словно на Дунай обрушилась сильнейшая гроза — со своим оглушительным громом, слепящими молниями и крупным дождем или градом.
Неожиданно с иизовьев Дуная, пыхтя и пуская густое облако черного дыма, показался небольшой двухмачтовый пароходе низкой черной трубой и развевающимся турецким флагом на борту. К удивлению Верещагина, «Шутка» не бросилась ему наперерез и не атаковала его. «Почему же?»— в отчаянии крикнул Василих! Васильевич, видя, как все пушки парохода открыли огонь по беззащитной флотилии миноносок, ставивших мины на большом пространстве широкой и бурной реки. «Близко он не подходит, проку от его огпя все равно нет!»— спокойно ответил Скрыдлов, рассматривая в бинокль удаляющийся пароход. Он облегченно махнул рукой: ушел! В это мгновение и появилась миноноска командира отряда. «Почему не атаковали?» — крикнул он рассерженным голосом. «Вы приказали атаковать монитор, а это был пароход. Я принял решение атаковать его с близкого расстояния, но, как видите, он у шел», — доложил Скрыдлов. «Я приказываю! Извольте атаковать!»— гремел голос старшего начальника. «Будет исполнено! — ответил лейтенант и, взглянув на Верещагина, весело добавил: — Иду атаковать! Для вас это будет прек-ккк-рр-аснейший эпизод!»
А несколько минут спустя Скрыдлов, прикинув свои наличные силы и мысленно распределив между ними обязанности на случай атаки, велел Верещагину взять кормовую плавучую мину и ждать его команды «Рви!». Василий Васильевич уже был научен всем приемам, и для него не было неожиданностью такое приказание; ранее он категорически настаивал на том, что, как бывший моряк, он имеет полное право драться наравне со всеми матросами. Какие Т}нг краски и холст, пошутил он, когда пули свистят над миноноской и могут продырявить без пользы и холст, и голову!
Солнце взошло над горизонтом и осветило помутневшие воды Дуная, крутой зеленый берег, на котором непрерывно сновали черкесы и башибузуки, и усталых, напряженных, но очень довольных матросов из экипажа «Шутки».
— Идет! — крикнул матрос, и Верещагин увидел дымок, показавшийся за невысокими деревьями острова, поднявшегося среди мутных дунайских волн.
Вражеского корабля еще долго не было видно, и Скрыдлов приказал идти на сближение. Быстрые воды Дуная помогали суденышку набирать свои морские узлы. Из-за островка выплыл пароход, обычный речной пароход из числа тех, что раньше незаметно сновали по Дунаю: теперь Же, в ожидании столкновения, он показался Верещагину исполином: достаточно ему податься вперед, чтобы опрокинуть и задавить «Шутку» — с матросами, художником и его холстами.
А исполин, заметив несущуюся на него миноноску, вдруг сбавил ход и остановился; Василию Васильевичу даже почудилось, что он съежился и задрожал. Надо же показаться такому! Но вот это уже не галлюцинация: по палубе носились перепуганные люди и что-то дико кричали; пароход круто за» вернул к берегу и стал уходить, явно боясь дерзкого удара. Вато как же он огрызался всеми своими пушками! Разрывы Вспенили воду, и «Шутка» прыгала так, словно разразился девятибалльный шторм. Зеленый берег начал извергать столько пуль, что ружейные выстрелы слились в сплошной грохот, будто сотня сумасшедших барабанщиков начала яростно колотить в Свои громыхающие каДушки.
— Снимай сапоги! — властным голосом крикнул Верещагин командиру «Шутищ», понимая, что один из снарядов может продырявить их маленькое суденышко и тогда не будет возможности разуться, чтобы налегке прыгнуть в воду.
Скрыдлов мельком взглянул па Верещагина, поспешно снимающего сапоги, приказал это сделать всем матросам и сам разулся, оставшись на командирском мостике в одних носках.
Верещагин оглянулся: позади не было ни одной миноноски.
«Шутка» одна должна была вступить в бой, который она сама и навязала туркам.
А это уже совсем нешуточное дело!..
III
Верещагин подумал: как горох по крыше… Когда бросают горох на металлическую крышу, он, ударяясь, звонко шумит и отскакивает. Пули, о которых сейчас думал Василий Васильевич, не отскакивали, они прошивали тонкую железную защиту и с огромной силой влетали на миноноску, готовые убить и ранить, всякого, кто окажется на их пути. Много прилетало и снарядов: Рвались они чаще всего в воде, но попадали и в суденышко, пробивая его насквозь и уродуя.
— «Вероятно, потопят», — думал Верещагин, оглядывая «Шутку» и наблюдая, как все больше и больше появляется дыр в ее бортах.
Он заметил, как перекосилось лицо лейтенанта Скрыдлова и как вдруг побледнела его нижняя губа, не прикрытая бородой. Василий Васильевич вопрошающе уставился на командира, но тот отвернулся и спокойным голосом отдавал очередное приказание. «Или мне показалось, — подумал Верещагин, или Скрыдлов решил скрыть свое ранение». Он перевел взгляд на турецкий пароход и, как истинный солдат, порадовался тому, что увидел: турки оцепенели от ужаса. Кажется, поднимись сейчас на палубу и бери их за руку — сопротивляться не станут.
«Шутка» коснулась парохода своим шестом.
Верещагин уже пе сомневался, что их миноноска пострадает не меньше, чем турецкий пароход: если он опрокинется, / то непременно навалится на «Шутку»: даже небольшой взрыв не оставит в покое это маленькое суденышко, прилепившееся j к чужому гиганту.
— Рви! — приказал Скрыдлов, поправляя пенсне, сползшее! на копчик его вздернутого носа.
На «Шутке» перестали дышать.
А взрыва не было.
— Рви по желанию! — повторил приказ лейтенант; это значило, что взорвать можно в любой момент, как только матрос управится со своим шестом.
Шли долгие секунды, но долгожданный взрыв как и не последовал.
Турки, которые должны были благодарить свою судьбу, аллаха и эту русскую миноноску, вдруг обозлились до такой степени, что стали расстреливать «Шутку» в упор, изо всех ружей, которые оказались на пароходе. Усилился огонь и с правого берега. Верещагин обнаружил булькающую воду, которая с шумом и свистом прорывалась через пробоины и заполняла миноноску. Он услышал, как механик нервно и сбивчиво докладывал командиру о том, что пар совершенно упал и судно не может двигаться, что волей-неволей придется отдавать себя во власть течения. «Ничего! — Скрыдлов махнул рукой. — Вынесет туда, куда нам нужно!» Он еще раз приказал попробовать взорвать вражеский транспорт, и еще раз ему доложили, что ничего не получается.
Тогда он отдал приказ оставить этот проклятый турецкий пароход и двигаться по течению, держа направление на левый, свой берег.
«Черт бы побрал турок!»— про себя выругался Верещагин, которому очень хотелось видеть взрыв вражеского транспорта.
А пароход этот стоял на прежнем месте и злорадно, поливал ружейным огнем отходившее судно.
Верещагин уже поставил ногу на борт, чтобы броситься в реку, как только последует команда оставить тонущий кораблик, как вдруг почувствовал такой удар по бедру, что чуть было не вскрикнул от дикой боли. Он не удержался и упал, но тотчас поднялся на ноги. Схватил ружье и стал стрелять по зеленым кустам, в гуще которых мелькали красные фески. Ему хотелось положить хотя бы двух-трех турок, и он верил, что его пули наверняка нашли свою цель. Но с такого расстояния не разберешь, почему в зарослях кустарника исчезают красные фески: турки или убиты, или хоронятся от русских пуль.
Верещагин радовался, что все больше и больше саженей отделяет «Шутку» от турецкого парохода, что вот-вот они пристанут к своему берегу и прыгпут в спасительную зеленую траву, которая этим летом успела вырасти до пояса. Но в это мгновение он заметил несущийся на всех парах турецкий монитор.
— Николай Ларионович! — закричал Верещагин. — Ты видишь?
— Вижу, — спокойно ответил Скрыдлов.
— Что же ты намерен делать?
— Атаковать.