Из своих героев Проханов сделал как раз те же самые «куклы», ядовитым описаниям сотворения которых в утробе Останкинской башни он отдал столько экспрессивных страниц. Автор описывает зловоние зловонно, о сытой похоти пишет похотливо, роскошь живописует по мещански сладострастно. Следовательно, вся политтехнологическая новизна романа — только пиаровская завлекаловочка о «правде развала страны». Впрочем, Проханов ничего другого и не мог предложить, так как писал он конспирологический роман.
Еще валяются на книжных полках сочинения Григория Климова — тоже «борца за Россию», любящего раскрывать правду об извращенцах-заговорищиках, революционерах-вырожденцах. «Господин Гексоген» — это продолжение Климова на «новом историческом этапе». Оба писателя выжгли огнем заговора всякую живую реальность, не оставив места свободному вздоху человека. Проханов разоблачает конспирологов с позиций конспиролога. (Климов, писавший об извращениях и выродках, стал сам носителем вырожденчества, как бы выпестовал в своей личности мерзость деградации). Главная рациональная идея конспирологического романа Проханова — все контролируется (планируется, просчитывается, провоцируется и т. п.). И тут я вижу недоверие романа к жизни и к человеку — в книге не только героям, но и читателю не оставлено никакого личного пространства, никакой свободной воли. А ей, как известно, человек обладает даже в тюрьме, даже в нищете, даже в страдании. В романе Проханова все просвечивается лучами разведки, прослеживается наблюдательными устройствами и «топтунами»-доносчиками. Я не хочу сказать, что нет подобных явлений, нет специально проводимых акций, провокаций и т. д. Но всей своей новейшей историей наш человек и наша страна доказали присутствие в жизни органичного, самосозидательного, творческого начала и неуправляемого народного инстинкта. Я хочу сказать только то, что есть в русской жизни нечто, что сильнее и государственного могущества, и тотального контроля. Есть та внутренняя сила (дух), что способна изменить любой заговор олигархов, любой план политэлиты: еще недавно наших крестьян почти голыми выбрасывали в тайгу, переселяли «по плану», а они всерьез и будто навсегда строили дома, заводили скот, рожали детей. Их вновь, «по плану», сгоняли с места строить какой-нибудь металлургический гигант, а они вновь, всерьез, как-будто навсегда, жили своим инстинктом крепкого дома (увы, но вот роман Зои Прокопьевой, русский эпический роман «Своим чередом», прямо противоположный во всем идеологии нац. бестселлера Проханова, не был в свое время прочитан). Олигархи и политики «по тайному сговору» развяжут войну: и пойдет на нее наш солдатик, и своей простодушной серьезностью, своим естественным патриотизмом напрочь изменит содержание этой войны (читай Виктора Николаева). Между тем, именно этим простым «
«Революционный перец» в изображении бравых историй генералов спецслужб и особенно главного героя, коктейль из «белого» и «красного» (главный герой мечется в поисках правды от «белых мощей» монархов к «красным мощам» мавзолея), идеологический винегрет из золотого Покрова Богородицы и усатого Сталина, православный демократизм (тут пригодился и Патриарх, на мэрской тусовке наблюдающий эротический танец голой девицы), мусульманский «эзотеризм» (русский офицер посещает мечеть, находя ее вполне пригодной для теплой молитвы) — все в этой книге перепутано и перетасовано. Но, тем не менее, этот миражный роман, кажется, не забыл теорию марксима-ленинизма — и тоже навыворот. В учении том была абсолютизация объективных движущих сил истории, а в романе — полная абсолютизация субъективной воли заговорщиков. Там творцом бытия был народ, здесь же — спецслужбы. Там был откровенный атеизм — серый, тотальный, но и в чем-то более честный в своей прямоте, здесь же использование веры как «эстетического компонента» (правда, без различия мусульманской или православной составляющей), как идеологического — в духе времени — приема. Там человек был «винтиком» государственной машины, здесь он настолько автономен, что сама имперскость-державность, о которой Проханов пишет много лет, скукожилась в романе как шагреневая кожа до тождества государственных интересов интересам касты посвященных. В общем, автор много потрудился — все поп-идеи российской политкультуры он собрал с журналистским усердием, ни одной из них не отдавая предпочтения (кстати сказать, абсолютно этот же джентельменский идеологический набор присутствует и в романе «Укус Ангела» питерца Крусанова, который в «Дне литературы» отнесли по новомодному «имперскому» ведомству, спеша, очевидно, выстроить «тенденцию»). По сути, Проханов создал роман-химеру, ибо родство высказанных писателем идей от их подлинников весьма далековато. Я бы даже сказала, что все идеи «Гексогена» имеют «различные степени законности» в отношении к декларируемым учениям: политическим ли — о монархии, империи, консерватизме; святоотеческим ли — о христианстве. Низвергнутые с горней высоты на площадь (а ведь за каждым из этих учений стоят поколения и поколения русских мыслителей, писателей, богословов), прилаженные наспех к грубой газетной реальности, они выглядят ободранными бомжами (ну, не гадкая ли это провокация — рассказ «старца Паисия» из Троице-Сергиевой Лавры о Патриархе, во чреве которого растет некто с «копытами и хвостом»?!).
Вопрос третий: кто же выведен в романе разрушителем России? Да герои-то все сплошь русские. Это они, русские солдаты спецназа, насилуют мертвое тело чеченки. Это русские генералы спецслужб контролируют еврейские капиталы (приятное во всех отношениях самообольщение!), а потом, засадив по тюрьмам олигархов, жируют в точь точь так же, как и они. Это русский генерал, одетый в казачий мундир с золотом эполет, орет о «жидах, убивших царя». Только эта бесспорная истина так художественно декорируется, что казачий генерал, разбивающий драгоценный фарфор и терзающий плоть белого рояля (таким образом стирается память о еврейском олигархе), не вызывает у читателей никаких чувств, кроме брезгливости. Это наш Патриарх выписан в самых ярких красках современного бестиария, а другой герой, «сергиевский старец», — жалким клеветником на того же Патриарха. Поэтому-то я не хочу слышать никаких сопливых рассуждений о прохановском-де «разоблачении» и «уличении» мерзавцев и о нашей «кривой роже» перед авторским зеркалом! Не памфлет же автор написал — в романе нет иронии, все на полном серьезе, без тени юмора, на открытом форсаже.
Вы скажете, что в Проханове нельзя не признать «мастера метафоры»? Я не говорю о других его произведениях, но
Главное — в самой сущности прохановской энергетики образов. И тут писатель неожиданно выступает как явный поклонник модернистской эстетики антиномий, эстетики сильных парадоксов. Причем, чем больше угол расхождения, тем эффектнее получается «образное падение» в ткани романа. Прием воссоздания чего-либо «естественного» в «неестественных условиях» — любимейший в эстетике автора «Гексогена». Если бы это был советский роман о рабочем классе (пофантазируем), то Проханов изобразил бы преждевременные роды героини со всеми натуральными физиологическими подробностями, например, где-нибудь в сталелитейном цехе, на фоне огнедышащих печей. То же самое он делает в своем «национальном бестселлере» — все, к примеру, эротические сцены всегда возникают в романе в ситуации опасности, игры жизни со смертью. Своей чернокожей любовницей, украшенной фруктами в качестве элемента любовной игры, главный герой обладал во время опасного спецзадания, другая героиня, прекрасная итальянка, подорвалась на мине после ночи любви, а завершается цепь любовных приключений рефлектирующего русского Джеймса Бонда в городе Пскове с русской девушкой Аней. Вздохнем и скажем: хорошо, что не в монастыре. Вообще, в романе много физиологии — утрированной, чрезмерной, пышно-бесстыдной («бодрияровского соблазна).
Из абсолютного идеализма (любви к Отечеству, например) не раз вырастали в истории зловещие цветы зла. Из абсолютного патриотизма Александра Проханова вырос абсолютный заговор и «новые патриоты», которые теперь умеют разрушать не со злобой, а с любовью. Теория полного контроля (главная идеологема романа) не может не быть унизительной для нормального человека, ибо она изменяет сущность явлений почище либерализма и материализма. Согласно авторскому замыслу, единым целым, осью, что держит мир, объявляется Великая геополитическая комбинация конспирологов (под стратегическим названием «Америка-Европа-Россия»). И здесь Проханов навел, независимо от того хотел он так написать или нет, масонский порядок в нашей с вами еще такой живой, не успевшей стать историей, жизни.
Роман Проханова оказался в новейшем ряду модных произведений с главными героями конспирологами. Конспиролог бодренько пришагал к нам все из того же географического пространства — с Запада, где уже вытеснил прежнего Благородного разбойника, Великого авантюриста. Я полагаю, что смена героя — только еще одно свидетельство борьбы за вытеснение исторического сознания (у нас с ним тоже успешно борются, начиная со школы) сознанием виртуальным… И все же именно в России рановато говорить о «конце истории».
Роман «Господин Гексоген» мне видится клеветой на мир, пребывающий в Божественной воле. Это клевета на жизнь всякого человека, наделенного свободой выбора, свободным самоопределением, но и знающим личного Бога, не посягающим на свою полную автономию от Него.
Азарт холодного неверия «ни во что» сквозняком «выдувает» роман Александра Проханова из большой русской литературы. Любые рассуждения о якобы жестокой отечественной классике, которые в критике в связи с романом Проханова непременно будут, — ни что иное как ширма. У классиков все было всерьез. Достоевский не писал своих бесов с «метафизической» усмешечкой. Лесковским нигилистам противостояли живые, прекрасные русские герои — люди веры. «Положительность» же прохановского романа кульминацией своей имеет фантасмагорическую сцену гибели в авиакатастрофе всех злодеев-заговорщиков. Такая утопическая «нравственность» — ни что иное как интеллектуальное наше самоубийство, подменяющее духовно-трезвый взгляд на проблемы сказочным «чтоб все сгинули!». И они «сгинули». В романе Проханова. А в реальности? Да вы и сами знаете.
Читая Проханова, думаешь, что он всего лишь страстный игрок, а все прочитанное — гиль (любимое слово «классических» нигилистов). Именно этот роман показал, что сегодня нет ни одной патриотической идеи, которая не имела бы своего зеркального отражения в либерализме. Из такой ситуации могут быть только две дороги-выхода: упрямо бороться за сохранение подлинного, вечного смысла и ценностей нашей культуры, веры, жизни; быть внутренне, личностью своей, им адекватным. Или заняться кликушеством, говорить о протесте, выставляя на торжище те же самые ценности, только предварительно выпуская из них живую жизнь, превращая в штампы, профанируя, опустошая, вывертывая наизнанку. Но если «протест» становится делом профессиональным, то не может быть разницы между Прохановым, научающим всюду видеть «тайные силы», и Явлинским, видящим «спланированную акцию» в стадном буйстве подростков, болеющих за футбольную команду России. И те, и другие не скажут правды о сути нынешней свободы: одни будут защищать анархизм лимоновцев, другие «свободу детей-беспризорников» и их право на беспризорность, о чем недавно вещал либеральнейший министр культуры.
Яд безотрадности — он, и только он, остается в твердом остатке от прохановской комбинаторики. И не спасает больше ни «чарующая сила пропасти», ни шарм опасности и эманация сильных чувств, рожденных войной, ни эстетское наслаждение кровью. Сам писатель, безусловно,
На пафос романа: «выхода нет!», этакого байронического крика отчаяния, не раз звучавшего в истории, существует самый сильный и ясный аргумент — продолжение жизни, продолжение истории: «Умирать собрался, а жито сей». По-прежнему против людей отрицания, образами которых заполнен роман, стояли и будут стоять люди веры. И, я думаю, что «народному русскому опопозиционеру» будет совершенно нечем платить, если народ предъявит ему «вексель». Искренний читатель, осиливший прохановский роман, догадается о несостоятельности народного должника.
Карта убита! — смыкая уста, политкорректно растворив реальность в фантомно-виртуальном финале романа, говорит писатель. Нет, — отвечаем мы, — не все идеи принадлежат в этом мире спецслужбам, не только синим лучом телеэкрана пронзена душа соотечественников.
2002 г.
ПРИМКНУТЬ К РОССИИ, или СПОСОБНА ЛИ ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ ОБЪЕДИНИТЬСЯ?
Как и все общество, наша интеллигенция разобщена и пребывает в разномыслии. Одни, считающие себя «русской интеллигенцией» с присущей ей особой совестливой миссией в обществе, не видят в нашей реальности никаких областей, где можно было бы приложить свои силы. Они живут в ощущении ненужности стране. Другие, напротив, взяли на себя навязчивую опеку нации, ставшей для них населением и электоратом. Именно эта интеллигенция, претендующая на «соль земли», назвавшая себя «передовым отрядом демократии и либерализма», присвоила себе право говорить от лица «всех», служа при этом узким корпоративным интересам. Это чувство безразличия к своему, к судьбе своей страны стало привычным, модным и чуть ли не обязательным, между тем, оно — признак нравственного разложения и упадка. Одним сегодня стыдно называться «интеллигентом», другим все равно как называться, так как давно уже существует мнение, что «отечественную интеллигенцию может объединять только ненависть к правительству».
Увы, в этом есть своя горькая правда: интеллигенция разночинная бросала бомбы в «человека в мундире» в эпоху нигилизма XIX века, аплодировала «разрушителям устоев» в начале XX-го, требовала «раздавить гадину» в 1993-м. Но никогда в России не было такой ситуации, когда как «крайне левые», так и «крайне правые» в равной степени не просто испытывают «ненависть к правительству», но и в самом государстве как таковом видят только ущербность («империю зла»), а самой истории государства российского они могут только «стыдиться». При этом настойчиво внедряется идеология некой «новой России», которой «только четырнадцать лет».
Но Рим полюбили не потому, что он был великим — он стал великим потому, что его полюбили. Это сказал Гилберт Честертон и сказал не про нас. Про нас надо было бы говорить наоборот: мы еще помним о величии, но сегодня мы не умеем любить свое слабое государство ни сильною любовью, ни так, как долг велит. Мы давно, очень давно живем в ощущении кризиса — кризиса жизни и государственности, образования и культуры. Мы давно о нем говорим и предлагаем свои «выходы». И, казалось бы, выход нашли интеллигенты-новаторы, выдвинувшие свой «ликвидаторский проект». Логика «ликвидации» ближайшего прошлого была объявлена «планом обновления», образцы которого черпались исключительно на Западе. Первой ликвидации подлежала идеология как таковая. Но, если кто и не может обойтись без идеологии, так именно интеллигенция, а особенно интеллигенция творческая, отсутствие для которой идеологии во многом говорит о творческой несостоятельности и межеумочности. Под видом борьбы с «тоталитарной советской идеологией» происходило внедрение вполне определенной либеральной идеологии «плюрализма», эгоизма, резкого деления «на своих» (ориентированных на западную культуру и ее ценности) и «чужих» (смотрящих «в глубь России», не порывающих с ее почвой). Однако, стоит ясно понимать, что именно идеология модернистов-либералов заняла в сущности место официальной советской доктрины, утвердив последователей «ликвидаторского проекта» во всех социально-значимых и информационных структурах. «Свои» и «чужие» поменялись местами — «своими» стали ненавидящие Россию («тысячелетнюю рабу»), а «чужими» — верностью и верой сохраняющие в ней то, что еще можно сохранить.
Но горе им, что они победили. Ибо обрекли себя на вечное служение идолам новизны и глобального всечеловечества, заменившего собой прежний Интернационал!
Вторым объектом «ликвидации» была объявлена культура. Сказав «нет» ближайшей советской идеологии и искусству, они распространили его на всю отечественную культуру, вызывающую физическую злобу и раздражение прежде всего потому, что это культура традиции. Культура последнего препятствия на пути всеобщего превращения всех в стандартных общечеловеков.
Скажем со всей определенностью, что именно негативное мироощущение «культурного, образованного общества» выразило себя в последнее время наиболее последовательно, явно и полно. Деструктивное отношение к жизни, сознательный отрыв себя от государства (государство — “чужое”, страна — “эта”), разнообразное воспроизведение в культуре образа «злого мира», презрение к большинству народа как неполноценному и обреченному, о котором говорят с отвращением — все это следствием своим имело формирование особого круга «продвинутых». И дело тут уже даже и не в «демократизме» или либерализме, но именно в «своем интересе» — в негативном, антисистемном, нигилистическом понимании «своего» (своей истории, государственности, культуры). Такое нигилистическое отношение к себе и «своему» — лучшая питательная почва для агрессии американского типа глобализма. А врага своего глобалисты знают точно — это человек традиции.
Но мы все еще остаемся достаточно традиционной страной. И по-прежнему должны найти в себе силы ответить на этот вызов. Но совсем не лишним будет еще раз вспомнить, что перед нами новый, более агрессивный и варварский виток все той же старой проблемы. В XVIII столетии Фонвизин со всей решительностью задал императрице Екатерине вопрос: «В чем состоит наш национальный характер?». Сам вопрос был подхвачен современниками и ответы посыпались роскошные. Но как только «рационалистический» век поставил вопрос о понимании себя, тут же, как самая что ни на есть горячая реальность, возник и другой вопрос — о «гражданине мира». В ту пору, когда Российская империя прирастала землями и народами, когда военные победы шли чередом, «гражданин мира» не имел еще нынешней силы. А горькие слова А.С. Кайсарова — «Мы рассуждаем по-немецки, мы шутим по-французски, а по-русски только молимся Богу или браним наших служителей» — воспринимались как ненужное брюзжание. Но, раз поселившись, «гражданин мира» больше не желал покидать пределов России, в которой с такой степенью откровенности был поставлен вопрос о общечеловеческом и народном, но при этом так высоко был вознесен иноземец. Уже в XIX столетии имеющий блестящее образование, не знающий материальной нужды, общающийся с лучшими умами эпохи, русский интеллигент (как Чаадаев или Герцен) начал тяготиться своим «некультурным окружением», «царским деспотизмом» и «давлением темного народа», за счет которого, кстати, он жил (Н.Калягин). Это было все то же (что и нынче) остро-негативное мироощущение, презирающее реальность во имя некоего абстрактно-большего идеала. Это была все та же «мировая тоска» от несовершенства мира. Это было, по сути, категорическое понимание реальности как лежащей во зле. Мир как зло — тут принцип, от которого только шаг до мысли о Боге как злом Творце. Достоевский говорил о том, что Герцен «родился эмигрантом», что такие как он (даже и не покидающие никогда России) — это особый «исторический тип», ибо «они полюбили его (народ — К.К.) отрицательно, воображая вместо него какой-то идеальный народ…».
Мы говорим обо всем этом только потому, что и сегодня восприятие «грязи и тьмы» окружающего мира доминирует в сознании культурного человека, проявляясь очень по-разному. «Невыносимые страдания» и «ужасные мучения» приносит наша действительность всем тем, кому сплошной аномалией и патологией кажется и современная русская история, и русская культура вообще, начавшая свое появление на свет с «синдрома зла». Такая позиция сегодня стала вполне комфортабельной и удобной. Но они, якобы восставшие против современного мира, с неизбежностью их же «злой логики» оказываются чаще всего среди культурных сектантов, откалываются от общего, запираются в удушливую тесноту «узкого круга», а злобу и злость делают «пищей души». Они тиражируют злобу и злость в своих многочисленных сочинениях, даже чистоту, невинность и искренность, подозревая в пиаре, называют «ширмой зла». Их нигилизм ведет к изнурению мысли, истачивает подозрениями душу и оказывается прямым путем к идеалу глобалистской «всечеловечности», навязывающей миру свой насильственный образ.
Но если для интеллигента-западника, виртуозно эксплуатирующего несовершенства мира и безболезненно сослужащего «князю мира сего» естественно пересечение любой границы (национальной, культурной, языковой), то наш интеллигент-правдолюб и правдоискатель, занимающий непримиримую позицию отвращения от реальности, оказывается в более трудном и болезненном положении. Впадая в безбрежный идеализм (духовный с его точки зрения), отстаивая самые высокие принципы, такой правдолюб готов тут же этим «высоким принципом» убить своего несовершенного соотечественника. Непримиримая позиция (речь не идет о всеобщем примиренчестве), когда принцип дороже живой жизни, может тоже стать источником нигилизма. А она-то и порождает ощущение резервации, «гетто» для русской культуры и русского человека (что приводит, кажется, сторонников этого самоощущения к некоторому болезненному наслаждению). Именно поэтому любой нигилизм для русского интеллигента (и человека вообще) — это измена самому себе, «полное отречение от своего духа и глубочайших инстинктов» (об этом первым сказал Н.П.Ильин в своей работе о Н.Н. Страхове).
Мы не имеем права поставить своей целью полное уничтожение зла (что противно христианскому смыслу истории), но мы обязаны руководствоваться иной целью — поддерживать и удерживать в себе «сознание своей причастности к типическому единству, называемому “русским народом”», «государственным народом», российским народом. И сегодня все еще возможно объединение. Объединить «всех» (а в это «все» входят, конечно же, те, кто любит Россию) может национальное сознание, которое не должно быть ничьей корпоративно-сословной собственностью. Именно потому и провалились идеи «новой России как национальной идеи», «либеральной империи», «новой советской империи» и т. д., что все их кто-либо хотел «присвоить себе», монополизировать. «Национальная идея», «идеал», «национальное сознание» основываются и держатся за счет исторической почвы живой нации, в которой идея и идеал пронизаны самодеятельностью, живым нравственным чувством всех. Именно поэтому образованный интеллигентный слой может понимать себя только как «орудие оживления народной жизни, и смысл интеллигенции… был преимущественно на почве нравственной» (Л.Тихомиров). Именно поэтому образованный слой не должен быть ни замкнутым, ни присваивающим себе все «права народа» и все «права человека». Его, интеллигентного слоя, социальная роль, по определению того же Л. Тихомирова — «освещать жизнь, опыт, интересы всех социальных слоев и способствовать приведению их единству». Ведь для полноценного развития народной жизни необходимы самостоятельность опыта, зрелость ума и подлинность чувства всей толщи народа! Следовательно, здоровая роль интеллигентного слоя состоит в этом наблюдении за живым опытом, в этом объединении разрозненного, но никак не в создании «собственных планов», никак не в претензиях на господство в «им же дезорганизованной стране» (Л.Тихомиров).
Я уверена в том, что есть очень большой слой образованных нормальных людей, поддерживающих в себе все эти годы нравственное сознание, суть которого в полагании в качестве «верховной цели своей деятельности в этом мире самосохранение национально-государственного целого» (Н.П.Ильин). Именно тут источник и нашего личного целеполагания — в выработке в себе сознательной преданности данной цели. Возможно, что нынешнему интеллигенту наш призыв строить в себе начала, ведущие к общности, покажутся тоскливо-будничными и уныло-коллективными. Но я не намерена никого переубеждать, ведь история не раз уже доказывала, что страшное беспокойство за свое «индивидуальное интеллигентное начало» приводит к обратным результатам. «Интеллигент-отрицатель», поиздержав свое «я», непременно станет «прилагательным» к химерам и мифам общечеловеческих ценностей, то есть тоже неизбежно будет тяготеть (или «прислоняться») к общему — только уже чужому…
Мы больше не имеем права испытывать «мировую тоску» по абстрактному идеалу и «русскую хандру» от несовершенства жизни, бесконечно сомневаясь во всем: в полноценности своей истории, в решительности характера нашего человека, в несоответствии нашей культуры неким мировым стандартам. Давайте будет жить иным чувством и иной мыслью и спросим себя так: «Где ты, Россия, не была сильна?»
«Подобно тому, как любовь святого Георгия есть смерть змея, действие», — будем действовать и мы, собираясь в духе своем. Точность и честность. Каждый день. У нас нет другого пути, кроме осознания, что и в культуре, и в идеологии должен быть первопринцип или основной принцип. И этот первопринцип есть национальная самобытность наших народов. И только исходя из этого главного принципа мы можем понять и другие принципы, причем «понять их необходимость наряду с ним» (Н.П.Ильин). Из этого признания следует, что нужно вернуть в нашу жизнь, в нашу культуру понимание необходимости иерархии вместо плюрализма, то есть признать наличие в ней «высокого» и «низкого», «вершин» и «подполья». Из этого признания следует, что пора вернуть образы культуры и всю нашу жизнь в их нормальные границы, которые у всякого национального целого свои.
Из любого кризиса можно выйти только через объединение — объединение всех образованных интеллигентных людей, для которых все еще значимы и существенны национальные идеи и идеалы, красота, добро и правда, кто предан духу, а не брюху. В песне о России народной певицы Татьяны Петровой есть слова: «Я не боюсь твоего бездорожья». Конечно же, речь идет не только о том, что на великолепных иномарках вглубь России далеко не проедешь, что дороги наши по-прежнему плохи. Да кто же спорит, что хорошие дороги нужны! Только речь идет о том, что любить родину в силе и славе легче, — а вот несмотря ни на что любить ее в смуту, в горе гораздо труднее. Собственно, наш народ так и любит — несмотря ни на что, несмотря на «беспутье» и «бездорожье» бесконечных реформ.
Можно найти тысячу и один способ «изменить своей государственности», как писал русский публицист рубежа XIX–XX вв. М.О.Меньшиков. Верность государственности теснейшим образом связана с патриотизмом. Именно на почве отрицания государственности столкнулись две непримиримые силы в 90-е годы. Одна, вырвавшая власть, ненавидела советский строй. Другая — ненавидела наше современное, образца 1993 года, государство. И те, и другие, говоря словами Карамзина, полагали оскорбительным «называться сыновьями презренного отечества». Как всегда, разладом воспользовались хитроумные третьи, отказавшиеся от всякого государственного патриотизма вообще. Я бы сказала, что в обществе появилась новая психофизическая болезнь — патриотофобия, которой повально страдали почти все СМИ (за очень редким исключением) и большинство публичных политиков.
Но на протяжении всего XX века сохранялся личный патриотизм: одни после 1917 года навсегда увозили с собой в эмиграцию свою Россию, другие с верой и самоотдачей строили на родине новую Россию. Но вот с официальным, то есть общественным патриотизмом все обстояло гораздо сложнее. Наверное, как в 1917, так и в 1991 году «критика действительности», то есть разрушительные тенденции преобладали над созидательными началами. Критика ближайшей (советской) истории, как и всей исторической судьбы России, велась в последнее время непрерывно, неустанно и регулярно. Критика, естественно, нужна — нужна ради правды, постоянного очищения наростов кривды от истины. Но если эта критика
Если так упорно долдонили в перестройку о том, что литература у нас не великая, история — пособие для неудачников, кино — лакировочное, песни — ложные, если целое поколение только это и слышало, то почему бы не увлечься со всей страстью мексиканскими сериалами, американским «передовым» кино, европейскими формами антиискусства, путешествиями (пусть виртуальными) в чужие, всегда такие чистые, сытые и веселые, земли? В конце-то концов, почему бы русскому, живущему в вечно негативной социо-культурной среде, не полюбить Испанию или Китай?
Вот и еще ниже упал градус патриотизма, приближаясь к критически низкой температуре. И тогда не стало жаль страны, имя которой Россия, — почему бы ее тогда и не грабить? Согласитесь, что после 1991 года нам всем предложили ее «немножечко» пограбить, а за спиной нас, повязанных этой возможностью, стояли люди, грабившие Россию уже всерьез и надолго.
Патриотизм оказался на точке замерзания. Большинство, как и не трудно было предположить, оказалось у разбитого корыта. Отчаяние и кромешная бедность опять воззвали: «Это всё Рассеюшка! Мы — рабский народ, нет в нас ничего государственного!» Тогда на нас пошли воевать, взрывать наши дома, самолеты, убивать наших детей.
Сегодня мы начинаем понимать, что позиция отрицателей любой формы государственности России слепа и однобока. Старые патриоты (общественные деятели, руководители партии) должны были находить в себе силы любить несчастную, пребывающую в смуте, Россию. Разве мать, у которой болен ребенок, бросит его и пойдет в гости? Уже в ажиотаже перестройки не видели, что перед ними не новорожденная Россия, которой год-два, и которую надо «воспитывать и ставить в угол», а Россия тысячелетняя. Не «новая Россия», о которой нам все уши протрубили, а многовековое великое государство. И отказаться от любви к нему, как и вести в сторону ненависти к государству всю страну — это, значит, совершить безумный поступок, последствия которого сейчас мы пожинаем в жутком облике интертеррора, для которого «нет отечества и нет национальности», по оценке все тех же СМИ. А если это так, то логично задать такие вопросы: стоило ли так «глушить» русский патриотизм, как прежде глушили «Голос Америки», и хороша ли эта — вненациональная и внеотеческая жизнь?
Мы только-только начинаем делать первые шаги по утверждению государственного патриотизма. Он был всегда и должен быть всегда: и любителям необузданных и безответственных свобод с этим все же придется смириться. Сам по себе официальный патриотизм может быть тогда состоятельным, то есть внутри себя оправданным, когда наполнится не словами, а делами — тогда никто не будет спрашивать: «За что мне любить Россию? Как мне ее любить, если мне в России нечем гордиться?» Сейчас не только от политиков, но и от СМИ будет зависеть — станет ли официальный патриотизм фальшивым и вынужденным, заискивающим и выгодным или все-таки он будет принят, подхвачен нашим народом.
Нельзя принять закон, по которому бы в России утверждался патриотизм и насаждалась любовь к Отечеству. Ни любовь, ни патриотизм никаким законом или высочайшим указом не назначишь. Но начинать восстанавливать фундамент для этого великого чувства еще не поздно. Еще далеко не для всех родина — «уродина» и чужбина. Любить Россию все еще есть кому.
Неужели снова наша интеллигенция будет ждать «объединения сверху», негативный опыт которого еще так всем памятен или «делать березовую революцию», плоды которой ей явно не достанутся? Неужели не будет преодолена опасность «объединения» ради еще большей эксплуатации России и ее культуры?
2005 г.
А вы просо сеяли? А мы просо вытопчем!
Ответ г-ну Кириллову на статью «Привыкание к “не-жизни”»
(«День литературы» № 3, 2001)
И все же… Все же ни малейшего права не имел рецензент Кириллов писать эту статью о Валентине Григорьевиче Распутине. Разумеется, речь идет не о «правах человека» Кириллова, а о этическом праве издания, котороедержит курс на маргинальную свадьбу «красны» и «белых», отвязанные либералов и развязных патриотов, делать «выволочку» Валентину Распутину за появление его книги в «Вагриусе». «Вагриус»-де либерален, подл, так как будет использовать имя писателя в своих коньюктурных (для имиджа) целях… А совсем недавно Распутину так же выговаривали за согласие на получение литературной премии фонда А.И.Солженицына. А чуть прежде Распутину ставили на вид, что его прозутак часто переводят и издают за границей потому, что он темень русской жизни выводит в своих произведениях и это тоже выгодно врагам Отечества… И вот сегодня рецензент снова проявляет бдительную озабоченность, обращая внимание «всех» на то обстоятельство, что Распутина включают «в созданный неведомыми проектировщиками новый пейзаж русской литературы». Вот ведь подлость какая! «День литературы» все забегает на поле «нового пейзажа новых проектировщиков» (то одних затянет к себе, то других), а его эти же самые проектировщики решительно не замечают. И никаких «компенсаций» не дают. А этот, «не закаленный моралью» последних лет, писатель сидит себе по полгода в Сибире, а все равно учитывается в «новом пейзаже»!
Книга Валентина Распутина, изданная в «Вагриусе», кажется, все же стала только поводом для высказывания рецензентом Кирилловым своих страшно «смелых», «крамольных» мыслей, а вернее одной коротенькой мыслишки: мы, мол, ошиблись, вознеся «априори…. Его образ на ту художественную и духовную высоту, которая в принципе должна принадлежать другому художнику — или не принадлежать никому».
Впрочем, у рецензента есть определенная логика и определенные предпосылки, приведшие его к призыву отказать Валентину Распутину в его вершинном месте в современной литературе. Во-первых, г-н Кириллов требует от русской культуры «оппозиционности», опасаясь, что она, не имея уже «подавляющих позиций», будет вовлечена в своем ничтожном проценте в игру по их (либерального большинства) правилам. Распутин и стал первой «жертвой» этого вовлечения, июо… Далее Кириллов указывает на все те «слабые места», что привели Валентина Распутина к «печальному итогу»:
— лучшие произведения Распутина навсегда остались в 60-70-х годах как «символы ее (литературы.—К.К.) своеобразного расцвета». (Тут прямо-таки вопиет этот «своеобразный» вместо подлинного расцвет);
— писатель Распутин не написал ничего (исключение для рецензента составили «Изба» и «В ту же землю») столь же сильного, ибо уровень последних вещей ниже того, что был в выше означенный период расцвета;
— психологизм у Распутина (по мнению Кириллова) уже не тот, да и этическое напряжение спало. Вот в рассказе «В ту же землю» писателем «предпринимается неожиданная попытка идти до конца. Но какая вместе с этой решимостью скованность в художественных образах!» — сокрушается рецензент. И все потому, что этот странный Валентин Распутин «в отдаленные закоулки человеческой души… предпочитает не вторгаться или делает это крайне редко», — продолжает свое стенание г-н Кирилов;
— зорким обозревателем замечено еще одно ужасное качество распутинской прозы последнего времени: «нечеткость координат, сознательный отход от этической логики» все в том же несчастном, попавшемся на язяк рассказе «В ту же землю»;
— ни в каких рассказах Распутина, где он пытается отразить современность «никаких психологических поисков не предпринимается…».
Не прошел Кириллов и мимо «моральой растерянности», «сюжетных сбоев» и «художественных изъянов», правда никак не доказав их наличие в прозе Распутина, а тоько усердно констатируя.
И, наконец, глобальный вывод рецензента: «Новая эпоха вовсе не закалила писателя морально и ни о каком “духовном твердении” (эти слова, сказанные им о новейшем творчестве Вл. Крупина) в его случае говорить не приходится». Ну и, понятное дело, «компенсации» в виде премий или изданий книг писателю Распутину выглядят «горькой иронией… судьбы». А самое страшное, пугает нас г-н Кириллов, состоит в том, что таким путем (изданием книг Распутина «Вагриусом», в частности) «предпринимается еще одна попытка, и небезуспешная, компрометировать самую идею иерархии в литературе и духовной жизни страны» (выделено мной. — К.К.). Очевидно, именно потому, что «проектировщики» только еще
Архичестный рецензент завершает свою статью призывом «признать нашу общую ошибку»: не того, мол, избрали в духовные лидеры. Но «признавать ошибку» многие, в том числе и я, решительно не намерены. И вот почему.
Прежде всего потому, что я не представляю себе никакой такой ситуации в литературе. Где бы стояли дружной стеной некие оценщики-эксперты и охраняли «вершину» литературы в качестве некой священной пустоты, — пустоты, вообще нетерпимой русским человеком, всегда стремящимся к конкретности и возможной земной воплощенности своего верховного идеала. Мы не умеем жить без вершин и цели. Никто не спорит, что борьба в современной литературе естественна, и борьба эта прежде всего духовная. Только почему она должна опираться на некий модный рейтинг, принятый либералом или патриотом, я не понимаю. Не понимаю. Почему рецензент Кириллов будет определять степень недостойности или достойности писателя быть помещенным на литературные высоты. Я полагаю, что Валентин Григорьевич Распутин имеет все основания не играть в модные игры, чьи бы они ни были. И не газетными рецензиями определено место Распутина в русской литературе, но его личным честным трудом и от Бога дарованным талантом. И если у г-на Кириллова иерархия в литературе исчезла вместе с изданием распутинской прозы в «Вагриусе», то виноваты в этом, конечно же, не писатель Распутин и не русская литература, а личная немощь и нравственная слабость, и элементарная зависть г-на рецензента.
С другой стороны, почему, собственно, русская литература должна быть всегда только политически, митингово «оппозиционной», если ясно, что любая партийная оппозиционность всегда ограничена — ограничена партийным же уставом? И если у нас Распутин — это не вершина, то зачем вообще ставить вопрос об «оппозиционности»? Какая оппозиционность может быть при наличии
Так и мы держались за Распутина все эти годы, читая «Литературный Иркутск» (лучшую газету не только той поры, 90-х), читая его выступления, очерки, прозу. Так он и не дал всем нам превратиться в «обессмысленные щепки победоносных кораблей». Молчала его Россия — «молчал» (не писал много, пафосно и архисовременно) Распутин. И это его молчание стоило многих томов партийных книжек. Он писал мало, потому что оставался не с новыми героями «свободной России», а с теми «русской жизни людьми», народным большинством, которое существовало по принципиально иным этическим и психологическим законам. Это большинство живет в другом, медленном ритме, где все происходящее оценивается не «злобой дня», но собирается, затягивается в узлы на десятилетия и на века.
Как дико слышать упреки в некоей недостаточной психологичнсоти новых произведений Распутина. Его «Изба» — чистейший и сиьнейший образец высокой русской прозы. Его «В ту же землю» — потрясающий классический трагедийный рассказ о нашей (вожделенной г-ном Кирилловым) современности, только… Только такой современности, к которой г-н рецензент не чувствителен, так как эта самая «современность» поставлена писателем у края жизни, когда человек вынужден пойти «против чего-то слишком серьезного и святого», тайно хороня свою мать, чтобы сохранить в этих похоронах все же их человеческий смысл. Пойти против традиции, чтобы остаться верным традиции. Пренебречь внешней обрядовой (и законной) стороной, «обмануть отвергнутый порядок», чтобы сохранить святую, истинную одушевленность в живых. Именно здесь располагается трагедийное, неправильно-тяжкое начало нашей «современности», не выдерживающей никакой проверки у порога смерти. Именно потому, что в моде иной психологизм, которыс так подпорчен наш вкус — психологизм «закоулков души», сублимаций. Испражнений и прочих бессовествных душевных обнажений, мы не имеем права ставить на вид Распутину, что он «препочитает не заглядывать» в эти закоулки, но должны быть благодарными за то, что сохраняет он целомудренное отношение к своим героям, а значит и в нашем нынешнем человеке чувствует эту утерянную современную боязнь переступить за грань. И какая-то чудовищная эстетическая глухота заставила г-на Кириллова увидеть «скованность в жудожественных образах» там, где столько сурового и честного чувства в героях, где столько накопленной долгими годами боли, единственной свидетельницы «продолжающейся жизни», — жизни, где уже плачут с сухими глазами, ибо «плачут в себя». Как наскучило это нытье о несовременности Распутина, о «фрагментарности» Белова, — как стыдно за это ожидание от них какой-то сверхлитературы! А разве была хоть у кого-то за эти джолгие пасмурные годы какая-либо новая идея о крестьянской России? Не впервые ли за весь XX век крестьянский вопрос в России находится на последнем месте, а, вернее сказать, и вообще вынесен за рамки жизни, имеющей преспективу. Еще недавно болью отзывалась в творчестве Распутина идея неперспективных деревень, уничтожаемых со стремительной жадностью новизны, а сегодня у писателя всюду в рассказах неперспективные люди. И вновь Валентин Распутин уловил главное, что упущено было многими держателями акций на современную литературу: изменился масштаб вопроса о крестьянах, и писатель точно понял, что теперь не большими числами считать и писать пристало. А этими неперспективными отдельными людьми мыслить приходится. Так Распутин сохранил верность — верность реальности.
Писатель не обязан быть пророком. И вождем. Но как противна эта слежка за нравственностью и масштабностью поступков других без вопроса: а что ты сам-то сделал для этих «других» и русской литературы? Уж, наверное, не усердием таких вот рецензентов Кирилловых и «общественного мнения», а вопреки им, благодаря силе своей личности, остался Валентин Распутин большим русским писателем. И какой такой сверхсовременности мы хотим от наших писатлей, если не современен весь наш русский народ — если он все эжти годы находится за чертой государственного внимания. Распутин был все эти годы там же, где и его народ. Распутинские рассказы последнего десятилетия, его очерки — не останутся ли они почти единственными свиетесльствами голоса нашего на все четыре стороны отпущенного народа, нашей вольной, но «беспривязной, брошенной» земли, нашей деревни, которая все ждет кого-то, «все меньше и меньше трезвясь с непривычки к свободе…» («В ту же землю»).
Валентин Григорьевич Распутин был и остается на своем вершинном месте в нашей русской литературе, несмотря на жалкие потуги «использовать» его имя, что делает и сам г-н Кириллов, борясь с врагами-проектировщиками. Его «использовать» нельзя, ибо пользователи попросту не обладают такой сиой, что превзошла бы нашу любовь к его книгам, превысила силу его голоса в нашей культуре, пересилила мощь его личностного присуствия среди нас. Мы любим Распутина и его книги как лучшее и ценное в своем собственном мире. А попробуй, забери кровное! И этому чувству «собственников», этой сродненности с Распутиным никакой «Вагриус» не помеха (Кстати, большинство читателей, что купят его книги, категорически не заметят имя издательства, их выпустившего.) Сам же пораженческий тон статьи Кириллова просто противен: вместо того, чтобы сделать факт внимания к Распутину нашей силой, он готов тут же бойко списать его в еще один «минус» и объявить внимание к писателю (нынешнюю «компенсацию») горькой иронией судьбы.
И, последнее — о «духовном твердении», не случившимся с Распутиным с точки зрения г-на Кириллова, и о том, что «новая эпоха не закалила писателя морально». Я не знаю, о какой моральной закалке идет речь и нужна ли она вообще, если под ней понимать некие современные, часто наглые, принципы оценивания себя в литературе и реальности. Валентин Распутин живет в большом и здоровом пространстве русской литературы, тогда как рецензент, судя по всему, в мельтешащем мире больных переоцениваний, не понимая, что если ему хочется обесценить одно (сдвинуть Распутина на обочину русской литературы), то будет непременно обесценено и целое, чем, собственно, и занимались все эти годы всевозможные акционеры от литературы модернистского толка. Современный человек и так болен — болен «сознанием отсутствия всякой ценности», ложности мира. И в такой ситуации тихое упрямство души Валентина Грогорьевича Распутин, его нежелание стать человеком худого родства — капризной современност; его верность своим неперспективным героям остаются всем нам в утешение и поддержку. Всем, понимающим «духовное твердение» без гиперболической примитивности, но утверждающим превосходство воли к сохранению и устойчивости души над пафосом погони за бездумной оппозиционностью (а мы просо вытопчем, вытопчем…). Ницше говорил: «Как это ни странно звучит, всегда должно сильных защищать от слабых». В правильности и жизенности этого парадокса я убедилась еще раз, читая г-на Кириллова: он решил, что имеет право выставить оценку В.Г.Распутину, но получилась не оценка, но уценка, все содержание которой есть ни что иное, как отражение масштаба понятий самого рецензента — его «сила» исключительно вторична и держится «злопамятной» страстью отрицания.
2001 г.
P.S. Я специально поместила эту статью после размышлений о «Господине Гексогене» А.Проханова. Почему-то этот роман, изданный еще более «крутым» чем «Вагриус» издательством, не вызвал у г-на Кириллова недоумения. С другой стороны — как быстро меняются иногда литературные нравы и степени допустимого для одних, при недавнем строгом суде других!
О культурной оппозиции
«Красный джип» — это, конечно же, символ. Символ новой патриотической буржуазности, которая проторила дорожку от красного патриота до «тушинского вора» Б.Березовского; символ нового общения между крутым постмодернистом «Ad marginem» и оппозиционным конспирологом «Господином Гексогеном»; символ нового союзничества, при котором до чрезмерной близости сходится мнение, например, крайне правых русофобов киевской партии Ющенко и К. и газеты «Завтра» в вопросе — действительно ли чеченцы, захватившие заложников в Москве, являются террористами? Подобные примеры можно множить, но все они только подтвердят правило, что сегодня в обществе крайние оппозиционеры находят согласие, независимо от политических убеждений и вероисповедания (использующегося только как система доказательств).
Удобнее было бы занять позицию, и либералы ее давно заняли, что в наше-де время неизбежно существует «много правд» и «много истин». Но будем все же придерживаться русской точки зрения — истине противостоит только ложь. Следовательно, всякая политическая независимость отправляет нас к зависимости какого-либо иного рода (денежной, например) или же к другому умозаключению: независимости от убеждений просто нет, а есть дурно пахнущий компромисс.
Самый паскудный итог любой нынешней оппозиционности, так часто меняющей очертания и переступающей определенные самой же для себя границы, состоит в том, что люди, внимающие оппозиционерам, попросту «слепнут для действительности». Слепнут в точь так же, как бывшие читатели «Московского комсомольца», газеты, «интеллектуальный уровень» которой им стал не под силу, и они перебежали к новым изданиям типа «Жизни» или «Дня», где побольше фотокартинок и минимум текста; слепнут, как смотрители телепередачи «Окна». Для такой среды яркая, гневливая, безответственная на слова и дела оппозиция тоже — «крутое явление». Тот же праздник жизни, где можно оттянуться, заменяя красивое потребление «праведным» возбуждением. Не признанием ли иллюзорности своей «патриотической культурной деятельности» стала та отчаянная борьба за выход в пространство масскульта и массмедиа Александра Проханова, свидетелями которой мы все недавно являлись?
Другое мое наблюдение связано с тем, что наши крайние патриотические оппозиционеры все больше двигаются в сторону своего внедрения в молодежную субкультуру: то борются с «Идущими вместе», защищая Вл. Сорокина, то поддерживают своей компьютерной бритоголовостью двух наказанных скинов, то посыпают голову пеплом от того, что столь ничтожен интерес к герою дня Эдичке Лимонову с его «Мертвыми книгами». Вот и прикатился наш красный джип к столь восторженной и априорно податливой к шуму, гневу, протесту аудитории. Не повторяет ли он попросту путь европейских «левых», чей хорошо срежиссированный протест давно уже дает неплохую прибыль коммерсантам?
Но нельзя не видеть и неизбежности такого направления движения — всякая оппозиция умирает: был «советский проект», говорили о «большом стиле», о «красной империи». Какое то время бегали с идеей «консерватизма» и «консервативного вызова миру». Но идеи мельчают и забалтываются (если черпаются только из злобы дня и «из себя»), пространство сужается, да и надоедает быть в конце концов маргиналами. И сколько бы «разоблачений» спецслужб и прочих государственных органов не делали, сколько бы само государство и власть не обругивали, все равно хочется влияния (хотя бы и через «тушинского вора»). Но проблема в том, что это только на столичных газетных страницах реальность так быстро течет и изменяется. Люди, стоящие за этими идеями, то есть живущие ими, так быстро не меняются. Публика, что готова поддерживать до поры до времени, устает, приспосабливается жить с огорода, начинает ценить «простые вещи» (я не говорю уж о том, что по мере воцерковления читающие «Завтра» или «День литературы» отходили от газет). За публику приходится бороться, но еще очевиднее, что приходится бороться «за себя», чтобы оставаться на поверхности «лит. процесса».
Теперь пришел черед “культурным взрывам”.
Главный инициатор «культурных взрывов» в левой патриотической среде — Владимир Бондаренко. Но чисто осуществлять задуманные дела ему все время что-нибудь мешает или же он сам себе становится помехой. Он так часто подвержен игровому азарту, что не замечает аберрации личного сознания: толкал усиленно идею пассионарного взрыва 1937 года, выраженного в особой рождаемости гениев, что вполне оправдывало репрессии (как закономерные), но тут же трусливо устрашился элементарного наказания пачкуна Сорокина за культурное растление, пугая масштабной политической угрозой всех без разбору писателей (такая аберрация, собственно, называется уже спекуляцией). Критик Бондаренко мог сообщить отечественному читателю о гонениях на постмодернистов американской официальной пропаганды, но потом тут же «находил» отечественных «христианских постмодернистов» и быстренько устраивал на них свои маленькие «гонения», не заметив даже, что занял-то именно позицию тех же янки, о которой говорил чуть выше с осуждающим беспокойством.
И уже бессмысленно нам возмущаться словами г-на Волина из высших государственных чиновников, назвавшего православных «мракобесами», когда апологет «новой экстремы» в литературе Бондаренко своих же коллег-писателей не гнушается обзывать «новыми инквизиторами», одновременно приписывая им высокомерие: считают, мол, «всех остальных великих и малых русских писателей нехристями». Такая «ловкость рук», как и апелляции к начальству («Не понимаю только, зачем это нужно руководству Союза писателей?») — это уже замашки патриотического городового, так часто писавшего о либеральной жандармерии и, видно, незаметно для себя усвоившего ее приемы. «Зайчики в голове прыгают» — было сказано в русской классической литературе о подобном неустойчивом в мыслях герое.
Бондаренковскому «Дню литературы» кажется, что он сегодня в авангарде культуры. А мне видится, что он в хвосте у тех, кто задает модный тон. Требование «культурного взрыва» было и выдвинуто, и осуществлено в среде постмодернистов (ими были «взорваны» язык, классика, идеология, иерархия, порядок, традиция как удерживающие начала). И только сегодня это требование переместилось в культурное пространство, называемое все эти годы «радикально-патриотическим». К примеру, Владимир Бондаренко
Александр Проханов в цикле романов разрабатывает новую для себя конспирологическую идею, тогда как на Западе она уже стала очередным культуртрегерским мифом, принадлежностью, особенно после 11 сентября, масскультуры. «На смену Великому Преступнику пришел Великий Конспиратор», — торжественно заявляют западные интеллектуалы (см.: Михаил Рыклин «Деконструкция и деструкция. Беседы с философами». М.,2002). Так что зря патриоты удивляются, что Проханова на книжных развалах продают рядом с Марининой и Доценко. Александр Андреевич, может и помимо своей воли, но уже «вписался в поворот».
Владимир Бондаренко пафосно вещает о «мире разумного убийства», о «мире надвигающегося террора, лишь предрекаемого интуитивными, наиболее метафизическими писателями», а европейские литературные критики давно видят «террор как отчаянную попытку создать тотальное произведение искусства из людских тел». Такое вот развитие «эстетической идеи»! Террор и культура — снова, как более века назад, модная интеллигентская тема. Только изменились некоторые приметы времени: «Под аккомпанемент “Авиамарша” “Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», сталинского цикла Бородкина и мрачного пост-панка, Проханов произносит могучую программную речь, в которой нащупывает контуры новой парадигмы сопротивления, в которой находится место казалось бы вечным мировоззренческим антагонистам» (из отчета о вечере главного редактора газеты «Завтра»). «Вечные мировоззренческие антагонисты», сочетающиеся узами благостно-агрессивного всеединства, должны при этом как-то так экзотически «слиться», чтобы «оказалось, что абсолютное большинство писателей от Ирины Ратушинской до Александра Проханова, от Бояна Ширянова до Алины Витухновской против политкорректности. То есть против либерального подхода к литературе» (это уже пишет Владимир Бондаренко).
Итак, новая «парадигма сопротивления» должна опираться на слияние вечных антагонистов, но при этом такое новое сочетание обязано избежать «политкорректности» и отказаться от «либерального подхода»! Но что же и кто тогда выступает в качестве «антагонистов», если с либерализмом надо слиться при одновременном «отказе» от него? «Наши в широком смысле» (новоиспеченный социокультурный вид), очевидно, знают
Конечно же, в «Дне литературы» в программных статьях Бондаренко много темного, сочиненного наспех. Слова критиком чаще всего используются «поперек смысла» (если Проханов «метафизический писатель», то что же тогда есть метафизика?!). Но очевидно одно: «День литературы» все больше сворачивает на дорожку левой экстремы Запада. Красный лик все больше преобразуется в морду красного джипа.
Задача использования евро-левых идей и терминов, сниженных до уровня шаблона и массового употребления, не так уж и трудна для реализации. Составитель «стильной серии» издательства «Иностранка» И. Кормильцев, выпустивший в проекте «Ультра. Культура» книгу тюремных дневников Э. Лимонова, нацелен на «рискованные, пограничные сферы, легитимность существования которых вызывает много вопросов», то есть на все, что «экстремально, маргинально, противоречиво». Его проект будет, пожалуй, «грамотнее» и «прогрессивнее» бондаренковского, так как Кормильцев — «иностранщик», идущий твердо по накатанным и комфортным западным дорогам. Пока теоретик Бондаренко собирает «рисковое поколение», прагматик Кормильцев выпускает 800-страничную антологию «Анархия» (левые радикалы второй половины ХХ века) и очередным сочинением Лимонова начинает «свою» серию «ЖЗЛ» — «Жизнь запрещенных людей».
Радикализация культуры после ее постмодернизации совершенно закономерна: этическим оправданием постмодернизма был разрыв цепей советской «тоталитарной идеологии», а нынешние маргинальность и экстремальность ставятся в центр как «антропологическая проблема». В любом случае человек «урезан» со всех сторон и представлен исключительно узко — как жертва насилия (идеологии или героина).
Модернисты, успешно заплывшие жирком, застолбившие свои мнения в качестве чуть ли не государственно-официальных, теперь могут иметь в виду только одну задачу — сохранение приобретенного, обеспечение «прав и гарантий», подтверждающих границы «владений». Советский идеологический и русский культурный тип был все эти годы предметом усиленной модернизации, «трепанации черепа» для либералов и областью настойчивой, но неизбежно ослабевающей защиты для левых патриотов. Однако «передовые отряды» и среди одних, и среди других почувствовали неумолимую тягу к искусственному созданию «единого литературного процесса»: «Господин Гексоген» в качестве лауреата премии «Национальный бестселлер» — это «культурный взрыв», как и сорокинский «Лед» в качестве образчика оппозиционного сочинения для «Дня литературы». Правда, сам же В.Бондаренко проговаривается: «Настало на какой-то момент его, прохановское, время в русской литературе». Это ощущение «момента» (необязательного, шаткого присутствия в литературе) сегодня характерно и для либеральных представителей «экспериментальной прозы».
На недавнем «круглом столе» в одном из московских литературных клубов на тему «Структура современного литературного пространства и перспективы ее изменения» не только пришли к выводу о «застое толстых журналов», отражающем «литературную апатию», не только констатировали, что ничего из произведений и никто из авторов «не цепляет», но и открыли «важный факт» — передел литературного пространства связан с тем, «что экономически более состоятельные литераторы имеют возможность навязывать обществу свои эстетические предпочтения». Впрочем, другого вывода нечего и ждать от «круглого стола» с такой темой — обсуждалась-то «структура пространства», а не поэтика литературы («толстые» же журналы рано хоронить, их надо хотя бы иногда читать, чтобы понять, что литература ими по-прежнему держится, только думать о литературе становится все труднее, если хочется «экономической состоятельности»)! «Коммерческий интеллектуальный бестселлер» в качестве организатора правильного эстетического порядка — с одной стороны, и конспирологический роман в качестве «оппозиционного жанра» — с другой, и вряд ли их можно считать такими уж непримиримыми оппонентами.
Можно сказать, что в этом «повторении европейского урока», в этом движении «оппозиционной» литературы к иллюзорной радикальности, вполне адаптированной либерализмом, а либеральной литературы в сторону «лабораторной оппозиционности», не мешающей никакому модернизму, и есть внешний итог ушедшего XX века. Вместе с тем силы глубинные, внутренние все остаются на своих местах.
Характерной чертой «экстремальной культуры» является всесокрушающий гнев одних авторов (типа отрицательницы А.Витухновской) и бодренькая эклектика других. Одни любят проявить себя в деспотии формы и в хулиганстве языка, другие явно испытывают затрудненность в языковом выражении. У назначившего себя в лидеры «рискового поколения» новых реалистов Сергея Шаргунова, кажется, напрочь отсутствует элементарный эстетический слух, если он способен (в художественном-то якобы!) произведении написать: «Послушай, читатель, ну это так прикольно стоять над этими двумя головами, и знать, что они обе были твои, с красными и розовыми губами». Но я не буду говорить о «творчестве» Шаргунова, так как пока творчества никакого нет — есть субтексты из субкультуры (с той же разницей, как между продуктами и субпродуктами), есть скучные пошлости о «постельной возне» и имеются «правильные мысли», которые гораздо мизернее, примитивнее «всех мертвых» для Шаргунова писателей. Боюсь, что нет у Сергея того литературного дара, который заставил бы
Экстремальная культура упрямо стремится к созданию некой «словесной реальности», которая бы обеспечивала «дело революции». Но поскольку «дело революции» все больше становится позиционной игрой, то параметры экстремальной культуры задаются элементарным прагматизмом. В «Дне литературы», очевидно, считают, что ведут «умную политику», печатая Свириденкова, Сенчина, Шаргунова, «оттягивая» их от либеральных и тусовочных изданий. Но на самом-то деле этим ребяткам абсолютно все равно где печататься! Владимиру Бондаренко кажется, что он усиленно из них «строит» экстремальную литературную оппозицию («когорту двадцатилетних»), но картинка, увы, получается другая — сам Бондаренко бледно и безответственно выглядит, играя в поддавки с тем же Шаргуновым.
Я помню Сережу Шаргунова в ту пору, когда он (как сам вспоминает) «даже прислуживал в алтаре» и «шел впереди пасхального крестного хода». И мне просто грустно смотреть на то, что он с собой делает, излишне хлопотливо беспокоясь о том, как он выглядит. Я действительно не припомню в литературе (кроме модернистов начала прошлого века) таких бесцеремонных самоаттестаций, таких манерных самолюбований: «Когда я заявил» о «новом реализме»…; «смелые публицистические заявления, те раскованные тексты, которые принадлежат мне»; «я прекрасно знаю всю православную традицию»; «у меня… идет некое проповедничество». Право, так и хочется повторить слова классика: «Слишком много собой интересуетесь, молодой человек».
Но поскольку никакой ответственной стройности, четкости и обязательности в том, что говорит Шаргунов нет, то его кочующий по разным изданиям «манифест литературы» выглядит странным уродцем. И не стоило бы судить об этом чудище, у которого голова не согласуется с языком, но, как говорится, иногда бывают ситуации, хорошо известные в русской критике, как дело чести. Попытаемся обрисовать шаргуновского монстра, так как он явно не видит себя и не слышит (а с его «оскалом упыря» и «ухмылкой киллера» — ну, просто кажется Бондаренко-2).
Итак, каков же состав «нового реализма»? Начнем с того, что как-то смешно говорить о «новом реализме»: только что С.Казначеев сражался за экслюзивное право на этот термин, много раз используемый, в том числе и П. Басинским. Подозрительно часто (каждые пять лет?) возникает у нас «новый реализм», а сама частота его появления свидетельствует о его ситуационной удобности: патриоты всегда с симпатией отнесутся к устоявшейся положительности «состава наименования», а либералы нынче тоже склонны к б
Взятый напрокат «новый реализм по Шаргунову» предполагает «свой большой стиль». Определять его размер («большой») будет, очевидно, никогда не бывавшее еще синтезирование «каких-то (вот именно, “каких-то”! — К.К.) либерально-патриотических начал с яростно свободными, даже анархистскими». Элементами «синтеза» окажутся не только все идеологии (новый идеологический глобализм чрезвычайно удобная штука и выгодная для торговцев идеями), но в его состав войдет «романтическая идея», «высокая идейность», категорический антидогматизм (без «чавкающего болота» прежних писателей), «безоглядность», авангардистская «очистительная суть», «остро выраженная экзистенция» (из той же, очевидно, области, что и бондаренковская метафизика), экстравагатность и парадоксализм… Кажется, на этом список элементов коктейля под именем «экстравагантного синтеза» и химического патриотизма Шаргунова можно завершить.
Но для Шаргунова все это лишь слова. Какое примитивнейшее (до него не дошли даже крутые постмодернисты) писательское пожелание «народности»: народный читатель «выпьет глоток пива, перелистнет страницу» шаргуновской книжицы! Народный читатель до краев наполнен пивом, как прежний — классовым содержанием. Какое прибедненное доказательство «поэтичности народа»: подростки с ножами «говорят стихами». Но не менее поразительно полное отсутствие мужской рациональности, проверки себя логикой. Шаргунов о Шаргунове пишет как порхающая институтка, для которой «дыхание православной традиции», конечно же существует, но больно уж «хочется замуж», так что послабления делаются самые «варварские», вне «конфессиальной конкретики».
Сергея Шаргунова с комфортом разместят в «красном джипе», как, впрочем, и в белом, и в черном (туда же уместятся «костлявая» Денежкина, «тяжеловес» Сенчин и не имеющий пока обозначения юный Свириденков). Сергея Шаргунова будут с удовольствием использовать в качестве попутчика.
Вертлявое желание «быть лидером», «пионером с горном и барабаном» не только маскирует неумение Шаргунова быть писателем, но и открывает его непомерную амбицию выжимать «с помощью литературы» максимум газетно-журнальных площадей. И будет логично, когда все свои химеры он променяет на статус «общественного деятеля» широкого разлива — мирового парня, ведь его уже сейчас «вселенские вопросы трогают». (Статья писалась, когда Шаргунов еще не был лидером молодежной «Родины», так что, жаль, ноя оказалась права в своем прогнозе). Пока же он в нужном месте не забывает сказать об «особенности нашего русского пути» (это еще входит в имидж начинающего деятеля). В другом месте — заявить об «обостренном чувстве свободы». Об особенности же движения из такого неудобного положения (либерально-консервативно-анархически-экстравагантного) давно сказано великим баснописцем Крыловым.
Идея синтеза в культуре чаще всего возникает в эпохи смутные. В начале XX века была популярна идея «соборного театра» (как синтеза культа, церкви, философии и культуры) или «всенародного театра», который «овладевает улицей для того, чтобы улица стала театром-храмом» (Вяч. Иванов). Да, поставлена была пара спектаклей в Башенном театре Вяч. Иванова… Сугубые эстеты, презиравшие человека толпы и улицу, тащили при этом именно на улицу культурные святыни, «адаптировали» к улице христианство. В реальности же, что тогда, что сейчас, благостное всеединство и мажорная «соборность» культуры давали всегда мертвые всходы, порождали разрушительные вирусы. Чем «мистичнее», «метафизичнее» были теории, тем атеистичнее был результат. Чем более «символическое и загадочное» хотели выявить и выставить на обозрение публики, тем больше лезла вперед самая грубая и наглая плоть. Модные декадентские «уклоны» и «прыжки мысли», мистическое сусло «эстетики страданий и наслаждений» тех лет вполне сродни нынешнему вареву под названием «единый литературный процесс». Гадость эта давно известная. Она приготавливается тогда, когда нужно обязательно что-то «спасать» (русскую культуру, например), но «спасать» так, что нужно ее превратить во что-то другое — в парадоксализм, в частности.