— А о чем говорили за столом?
— Больше всего говорила мать. Вспоминали о какой-то Зофье.
— Может быть, о жене Щенсного?
— Не знаю. И о Кракове времен войны.
— И полковник больше ни разу не приходил?
— Не помню.
— А может, отец ходил в Вацлаву Яну?
— Возможно. Но об этом он не говорил.
— И все же, — Наперала, словно бульдог, схватил мертвой хваткой и не отпускал, — вы должны были по-семейному, да, по-семейному дружить с Вацлавом Яном, разве иначе пошла бы мать к нему просить работу для сына, когда дядя Верчиновский начал платить меньше и нерегулярно.
— Что вы, собственно говоря, от меня хотите? — Эдвард произнес это с трудом, получилось как-то бледно и робко.
— Для государства важна жизнь каждого гражданина, — заявил Наперала. — А почему важна — это знаем только мы, и еще мы знаем, за какую нитку нужно потянуть. Хороший гражданин отвечает, а не спрашивает. Что мать об этом визите говорила?
— Ничего. Сказала только, что полковник поможет.
Сухой, высокий, со шрамом на лице. Отец рядом с ним казался рыхлым. Он тогда сказал: «Я думал, что у себя дома я тебя больше не увижу». — «Вот и увидел», — буркнул полковник, и они вошли в кабинет. За ужином водку пили из маленьких хрустальных рюмок. Иногда воцарялось молчание, и было слышно прерывистое, раздражающее тиканье больших часов в гостиной. Неправда, что говорила только мать. Полковник вставил несколько фраз, обычных, ничего не значащих. Отец молчал, ел быстро, жадно, как обычно, не глядя в тарелку, и вдруг прервал жену на полуслове. Он спросил: «Ты читал?» — и потом еще что-то, что звучало как оправдание или просьба. Полковник отложил в сторону нож и вилку, Эдвард помнил, как он их откладывал, торжественно и медленно. Вацлав Ян объяснил, что получил рукопись от Барозуба, но не знал, с разрешения ли самого автора, вот и молчал. Потом он посмотрел на мать и Эдварда, отец махнул рукой, что, видимо, означало: при них можно говорить. Старый Фидзинский смотрел на губы Вацлава Яна, на узкие бледные губы и кончики темнеющих зубов… Эдвард запомнил несколько фраз, разумеется, не слова, а смысл, тон, резкость и неумолимость приговора. Речь шла о воспоминаниях или о дневниках Фидзинского. (Позже он так и не смог найти эту рукопись в отцовских бумагах, а когда спросил у матери, она ответила, что не помнит, столько было всякой писанины.) Барозуб, заявил полковник, отнесся к тому, что написал Фидзинский, отрицательно. Он, Вацлав Ян, не разбирается в литературе, Фидзинский, конечно, может их опубликовать, но если опубликует, то поступит вопреки чести и требованиям солдатской солидарности. Он, Вацлав Ян, уверен, что эти воспоминания, навеянные желчью и обидой, Фидзинский писал исключительно для друзей. «О чем идет речь?» — тут же спросила мать. Ответа она не получила, и позже уже никогда этой темы не касались. Отец проиграл очередной раунд, он всегда проигрывал все раунды.
— Какими были отношения матери и Вацлава Яна? — спросил Наперала.
— Не понимаю вашего вопроса.
— В нем нет ничего плохого. Они дружили? Встречались?
— Нет.
— Мать пошла к полковнику, когда это понадобилось. Она, конечно, знала, что Вацлав Ян уже не занимает никаких государственных постов?
— Знала. Он сохранил свой огромный авторитет. Всюду.
— Правильно, — подтвердил Наперала. — О таких людях Польша не забудет. Правда?
— Правда.
— Потом, прежде чем начать работу в «Завтра Речи Посполитой», вы нанесли полковнику визит?
— Конечно.
— Как это было?
— Обычно.
— Но подробнее — как?
— Ничего интересного во время этого визита не происходило.
— Вы рассердились? Напрасно. Мне нужны детали. Детали!
— Зачем?
— Об этом позже. Вы позвонили у двери?
— Да. Конечно.
— Кто открыл?
— Старая женщина в длинном черном платье.
— Влодаркова. Кто еще был в доме?
— Я никого не видел.
— А потом?
— Женщина в черном платье провела меня в кабинет. Вацлав Ян сидел в кресле возле маленького, покрытого металлом столика, лампа освещала только этот столик, а лицо полковника и остальная часть кабинета оставались в тени.
— Он читал книгу, просматривал бумаги?
— Я на этом столе видел только пепельницу. Только пепельницу.
— Полковник встал, подал руку?
— Подал руку, не двигаясь с места. Потом велел сесть. Я смотрел на его профиль; экономка внесла на подносе две чашечки кофе и две рюмки. Он поднес рюмку к губам, но не выпил.
— С чего он начал разговор? Какая-нибудь важная фраза. Начало. Смысл его слов.
— Сказал совсем обычно: «Ты похож на отца».
— Что-нибудь о нем? Воспоминания? Несколько теплых слов?
— Нет. Пожалуй, нет.
— А все же?
— Спросил, каким я его помню.
— Он говорил «ты»?
— Да.
— А ваш ответ?
— Да так… банальный. Что он не умел жить, что я его не понимал.
— Вспомните хорошенько! Не сказал ли полковник чего-нибудь вроде: «Видимо, он был прав» — или хотя бы: «В чем-то он был прав»?
— Вы шутите! Он не смотрел на меня, отставил чашку, был занят колодой карт.
— И не спросил о мемуарах отца, о его дневнике?
— О каком дневнике?
— И все же вы не хотите быть искренним… Что-нибудь об этих мемуарах вы наверняка должны были слышать… Молчите? Жаль. Что стало с дневником?
— Не знаю.
— Отец писал, а в его бумагах ничего не осталось, так? Но сыну-то он читал.
— Не читал.
— Я был уверен, что мы можем вам доверять. А сейчас я в этом сомневаюсь.
— Я говорю правду.
— А что вы сказали полковнику?
— То же самое.
— Значит, Вацлав Ян все же спрашивал о дневнике! А раньше вы это отрицали!
— Спрашивал.
— Как он это сформулировал?
— Просто. Обычно.
— Ничто не делается просто, молодой человек. Каждая вещь имеет свой смысл. Он спрашивал не вообще, а, видимо, конкретно.
— Он сказал: «Ты не знаешь, что стало с теми записями, с дневником твоего отца?»
— Именно так?
— Да.
— В начале разговора, в середине?
— Скорее, в начале.
— Вот видите… Как хорошо мы поговорили… Значит, он придавал значение этому вопросу… А еще раз его не повторил?
— Нет.
— Поверил вам. Ну что же… я тоже верю. Есть на то причины. Что было дальше?
— Я как будто перестал его интересовать. Наконец он выпил кофе, разложил карты, собрал их. А потом еще спросил об университете.
— Что спросил?
— Спросил о еврейских погромах.
— Снова вы крутите, пичкаете меня общими словами. Точнее!
— Ну… принимал ли я в них участие. И какая часть молодежи поддерживает это движение.
— Количественно?
— Количественно. Я сказал, что активно не больше пяти процентов.
— Тоже мне информатор! Ему понравился такой ответ?
— Кажется, понравился. Я сказал правду.
— О правде вы ничего не знаете, молодой человек. Только мы ее знаем. О вас. О нем. О вас всех. И об этом движении. А о ваших личных делах, об этом он вас не спрашивал?
— Не понимаю.
— Ну, хотя бы о Вацеке, сердечном вашем друге, главном специалисте по этим погромам. Или о Тересе Кофлер?
— Нет. Он меня только спросил, хочу ли я работать в газете. Я сказал, что мне все равно, могу и в газете… Тогда полковник велел обратиться к Юрысю.
— А что о Юрысе?
— Ничего. Назвал фамилию и даже написал записку.
— А в записке?
— Не знаю. Не смотрел. Не мне адресовано.
— Ах, вот вы какой! Значит, читаете только то, что адресовано вам?
— Ну уж извините…
— Извиняю, извиняю. Значит, направил к Юрысю. А о газете ничего?
— Ничего. Сказал, что нужно попробовать, начать… Что будет обо мне помнить.
— Ага, помнить. И когда велел прийти снова?