— Да написал.
— По-хорошему, как русский человек написал?
— По-русски написал.
— Орел и лев — вот ты кто! Ну и молодец, псина! Ну, как же не хвалить этого беса? Надо же, откуда силы сильные у молокососа! И морда как у мясника — а взял и написал! Да, были и у нас не люди, а чудеса! Возьми для примера старика Сумина. Кто он был и кто он есть? И был сержантом, и остался сержантом! Вот как, дружок! И ни писать ничего не писал, и ни читать не читал ни бельмеса, но — как пил! Как пил — загляденье да и только, господи прости! — так говорили солдаты и курили глиняные петровские трубки.
Так Державин стал посредником в жизни восьми семей. Он уже писал сам и от имени солдат и от имени их родителей. И те и другие знали об этом: им нравилась такая переписка.
Еще он давал деньги. Так сказать — взаймы, солдатский заем — без возврата. По всему этому Державина полюбили самой большой любовью — как дурачка. Еще, несмотря ни на что, Державин платил за общий обед солдатским женам.
Но счастье счастьем, любовь любовью, а деньги есть деньги.
Денег не стало. А было-то их всего ничего: сто рублей, последние семейные сбереженья для солдата. Не стало денег, и любовь — поуменьшилась. Спрашивали теперь кратко:
— Как с письмами, дружок? Все пишешь, надеюсь?
— Ты побольше пиши, чтобы, знаешь, и смех там был, и слезы!
— Ты чем конверты склеиваешь? Ты конверты не склеивай слюной или мылом. Конверты нужно клеить голштинским клеем из аптеки — этот клей хорош!
Все милостиво примирились с тем, что новобранец на них работает. Его уже не спрашивали, что написала маменька про гусиный пух, что он ответил про петербургские магазейны. Само собой подразумевалось: она написала, он ответил.
Не стало денег, и Державина перестали кормить.
И вот восемнадцатилетний человек взбесился.
Он протрубил сбор. Собрался весь женский персонал казармы, все, кого он так простодушно обслуживал пером полгода.
Дитя-медведь, мальчик-гигант; его мясистое лицо тряслось, а тяжелый нос — в капельках пота. Это был первый в его жизни литературный протест, первый мальчишеский манифест независимости. Он сказал приблизительно такие слова: никому не приходит в голову, что писать письма — тяжелый труд, потому что солдатские головы — тупы, никто в этой казарме, кроме него, Державина, писать вообще не умеет, а он, вдобавок, пишет бесплатно и еще, как все, вынужден делать все что попало, что положено солдату: он чистит каналы и канавы, привозит из магазинов провиант и сам разгружает, бегает «на вестях», ходит в караулы, отбрасывает снег от ворот казармы, носит песок в деревянных ведрах и посыпает учебный плац и т. д. и т. п. Всем известно, даже императору Петру III, кто такой лейб-гвардеец Гаврила Державин, император смотрел на него недавно и любовался его ружейными приемами, недалеко то время, когда рядовой станет, может быть, полководцем в России и даже далеко за ее пределами. Он — дворянин, а вы все — дрянь! Болтуны и болваны! Больше ни буквы! Пейте пиво, а он впредь будет только читать и просвещаться! Никаких писем для тех, кто прикарманивает его деньги, а потом еще и не кормит нисколько потомка мурзы Багрима!
Державин сильно волновался и сказал смешную и наивную речь.
Но подействовало. Бабы сразу же сказали, что все это — сущая правда, а их солдаты — сволочь. Но письма очень уж больно нужны.
Теперь у поэта появилось восемь добровольных слуг. Он писал, как и прежде, письма, но больше — ничего: суверенитет. Что ж. Его государство — двадцать квадратных метров казармы, но — хотя бы! — его уже не только любят, как бессребреника-дурачка, но и побаиваются: не ахти какая, но — законодательная сила.
Когда Петр III объявил поход на Данию, Державина выбрали артельщиком. Всей солдатской массой. Единогласно и единодушно. Это был наивысший знак доверия: ему, восемнадцатилетнему, все ветераны отдавали на сохранение свой незамысловатый скарб, свои последние копейки. Бесконтрольно.
Наступили белые ночи.
Все разъехались по загородным дворцам и дачам. В Петербурге остались только солдаты, прислуга, владельцы магазинов и трактиров. Еще остались должники — их не выпускали кредиторы.
Белые ночи — гостеприимные ночи. Петербург пировал. Белые ночи — отдых для полицейских: никого не надо искать, все на виду.
От кредиторов на дачах держали собак. Вельможи выписывали из Парижа французских бульдогов. Обладатели посредственных капиталов обходились отечественными волкодавами.
Белые ночи — рассеянный тяжелый свет. Стоя на карауле, можно потихоньку читать и писать на картонках, на ладони.
Появились парниковые огурцы. Ведро огурцов стоило столько же, сколько двухмесячная пенсия генерала. Франты ходили по Невской перспективе, играя огурцами, как изумрудами.
В белые ночи на улицах Петербурга появилось несметное количество карет, а по каналам — лодок.
Ходили слухи, что это неспроста.
5
Поход в Данию не состоялся.
Состоялся государственный переворот.
Был солдат Лыков, нищий, как и Державин, дворянин. Был у Лыкова уж совсем нищий слуга. Хитроумный кнехт проследил, куда Державин спрятал артельные деньги. Единственный тайник солдата под подушкой, вот он и взял деньги из-под подушки. Болван вытащил узелок с серебром и медью и скрылся. Державин был в этот момент на очередном строевом смотру. Там инспекторы императора ощупывали солдат: состоянье их париков и пуговиц. Слуге понравилась красивая калмыцкая кибитка и к ней лошадь.
Слугу поймали, но кибитку и лошадь он успел купить. Он катал по Петербургу девок из трактира Дьячкова. Кнехт — кутил.
Державин так расстроился, что ему было не до государственных переворотов.
А тот вечер, когда пропали пресловутые деньги, был исторический.
По каменным галереям казарм бегали капралы без париков и без мундиров, в одном белом белье, с бутылками, со шпагами, со свечами, капралы кричали, что они завтра еще скажут свое собственное слово, пусть только император выведет их на Ямскую, они еще спросят вот что: какая такая Дания? Не хотим, драгоценный наш император, никаких походов! Они еще спросят при помощи ружей: с какой такой стати нас ведут в эту несчастную Данию? Мы не марионетки, Петр III не Гамлет, принц Датский. Мы ни в какую не желаем оставлять нашу императрицу в грустном одиночестве на произвол судьбы и обстоятельств! Мы сами хотим остаться и служить ЕЙ, так-то, дорогой Петр III, паршивый пес немецкого происхождения, почему это ты придумал этот подлый поход в далекую Данию?
Впоследствии Державин неоднократно сожалел, что ничего не знал о заговоре. Как будто если бы он знал, то смог бы что-либо сделать. Не только рядовые — никто ничего не знал. Ничего не знали и сами заговорщики, ничего не могла предвидеть Екатерина, никто не мог сказать определенно, чем закончится вся эта суматоха и авантюра.
В полночь третья рота Преображенского полка разыскала вора, большого любителя кибиток и девок. Дурака проучили и унесли к медику. Девок стали катать сами.
Ходили слухи.
Не было ни офицеров, ни приказов.
Офицеры попрятались.
Сержанты пили с капралами.
Солдаты пили и бегали в неописуемом волнении. Они бегали во все стороны. Этот всесторонний бег всех смутил. Стали действовать: все собрались на плацу.
Постояли.
Побеседовали.
Полюбовались ночным небом, — хорошо, белые ночи.
Пересчитали последние огоньки столицы. Поделились впечатлениями и напророчили. На сон каждый все, что сам себе желал.
Разошлись, чтоб хорошенько выспаться перед завтрашней неизвестностью.
Поспали.
Проснулись.
Встали у голубых окон казармы.
Поспорили: открывать или не открывать окна. Открыли.
Было восемь часов утра. Голубой блеск неба и зеленый блеск листьев.
Чиновники тоже попрятались. Окна не открывали. Улицы пустовали. На базаре потрясенные крестьяне потихоньку пили и закусывали леденцами. Поскольку на базаре сегодня не было воскресной толкучки, то оказалось, что в этом квартале много кошек. Кошки (в привычное за многие годы время) изо всех подворотен бежали на базар. Крестьяне пили и пересчитывали кошек.
По улицам скакал рейтар. Он скакал на жеребце, весь в солнечном свете, с малиновым шарфом на шее, и что-то кричал.
Окна закрыли. Копыта одного коня гремели, как копыта эскадрона. Потом рассмотрели: рейтар один, поэтому окна опять открыли.
По двору, по свежему утреннему песочку, прыгал жеребец, на жеребце прыгал рейтар, лицо у него было побритое, холеное, голубоватое и счастливое — немецкое. Рейтар кричал какие-то слова, а шарф бился над его каской — малиновое крыло!
Все услышали только смысл: пусть все идут к молодой матушке-императрице в Зимний дворец. Пусть присягнут ЕЙ. Так произошло. Так нужно.
Женщины взапуски побежали на кухню. Лица у них были невыспавшиеся и неопохмелившиеся. Чепчики свисали на щеки — вялые листья капусты.
Солдаты — выбегали!
Повсюду били барабаны.
Повсюду бежали солдаты и женщины.
Тысячи птиц трепетали в воздухе.
Повсюду несли знамена и кричали хором.
На улицах блестели штыки — как стеклянные!
В туннелях подъездов стояли сторожа — языческие статуи в белых фартуках, вечные свидетели и осведомители, единственные судьи исторических процессов.
Мелькали дамы в соломенных шляпах с кисточками на макушке. Девушки с нагримированными лицами подмигивали офицерам — вдохновляли. Девушки носили корpинки из лакированной французской соломы. В корзинках лежали французские журналы мод и пистолеты.
На тротуарах валялись пряжки, бумажные цветы, флаконы, овощи, платочки с вензелями, леденцы в форме животных. На леденцы наступали, они хрустели.
К процессиям присоединялись ветераны всех войн. На их средневековых сюртуках и мундирах топорщилось столько шестиугольных звезд, как на кладбищах. Все и всех призывали к расправе.
В толкучку Преображенского полка прибежали офицеры. Каждый повел себя так, как считал нужным. Было всеобщее восстание, то есть всеобщая растерянность и неразбериха. Офицеры изо всех сил делали вид, что им все известно, и смотрели на солдат и на происходящее умными глазами. Но и офицеров лихорадило.
Никто не стал командовать.
Солдаты окликали офицеров, они расспрашивали их, никто не слушал объяснения, все бежали вперед и дальше.
Потом вся третья рота, не сговариваясь, как одна скаковая лошадь, сорвалась и помчалась, на бегу заряжая ружья. Они помчались на полковой двор. Их попытался остановить офицер Лев Пушкин, помахал саблей в воздухе, но не остановил. Он еще долго бежал за ротой с обнаженной саблей, с яростным лицом, но никого не догнал и не ударил. Потом он пропал в процессиях.
Они промчались на полковой двор. Там, по двору, ходил, тяжело, как с гирями на шее, майор Текутьев, командир третьей роты. Как солдаты ни спрашивали майора, как ни теребили за фалды, обшлага, лацканы, ничто не вывело этого человека из состояния мертвой задумчивости. Майор ходил и ходил, и не сказал ни слова, и его сабля билась о камни, — ненужная ноша.
Хорошо, что майор Текутьев намертво молчал.
Потому что другой майор, Воейков, поступил по-другому. Майор-гренадер Воейков, исполин в белом с золотыми шнурками камзоле, скакал на белом коне по Невской перспективе, и над ним горела шпага. Он останавливал свою роту следующим способом: с высоты коня — горящей шпагой — рубил гренадер по ружьям и шапкам!
Это не понравилось, не имело успеха. Грубые гренадеры заклекотали и — бросились на своего любимчика. У них тоже были штыки.
Исполин Воейков — со шпагой — изо всех сил побежал. Вернее, побежал не майор, а его друг — конь. Беспристрастному обывателю могло показаться со стороны, что на белом коне скачет отличный белый всадник с золотой шнуровкой и со шпагой, а за ним бегут в какой-то неистовый бой его братья-солдаты.
Но это было не так. За майором бежала озверевшая толпа солдат, чтобы его заколоть на месте. От страха Воейков бросился с моста в Фонтанку и все плескался там вместе с конем.
Солдаты посмеялись и побежали к Зимнему дворцу. По всем мостам бежали роты Преображенского полка. На площади перед дворцом уже стояли семеновцы и измайловцы. У выходов стояли утроенные караулы. Все сверкало: солнце на новых окнах нового дворца, бляхи на солдатах и на лошадях, золотые значки на Шапках, ризы священников, вода в каналах, перья птиц на деревьях и в небе сверкали и переливались.
Петр III любил Преображенский полк. Он собственноручно показывал солдатам ружейные приемы и объяснял магию и мудрость военной науки, которая называлась экзерцией. Он любил преображенцев, и фехтовал с ними, и поил по субботам императорской пшеничной водкой, и пил с ними, и со многими говорил о своей жизни, и сочувствовал им, и быстро повышал их в званиях. Поэтому Преображенский полк самый первый предал императора.
Но на всякий случай полк все же рассортировали внутри дворца. По существу, преображенцы были окружены двумя более доверенными у императрицы полками — Семеновским и Измайловским. Предосторожности Екатерины.
Подходили армейские полки под командованием незаметных полковников, с не очень-то заметным воодушевлением.
Петербургский архиепископ Вениамин Пуцек-Григорович при полном синодальном облачении ходил, как золотая черепаха на задних лапах. Каждому существу в военной форме он совал крест. Сие означало: отрекаюсь от присяги, данной Петру III, и принимаю присягу на верность Екатерине II.
Через несколько дней Петр III был тайно убит.
Преображенский полк после коронации Екатерины перевели в Москву.
6
Державин написал оригинальную книгу. Она называется «Записки». Это — мемуары о самом себе. Оставим стиль и прочие прелести литературоведческого анализа.
Дело в другом. «Записки» Державина — его жизнеописание.
О шестидесятилетнем рабстве, о слезах и муках, о полукопеечных свечечках, о полутемных казармах с крысами, с пьянством, о картежничестве (а он был и шулером, а обнаруженное шулерство — тюрьма или ссылка), — шестьдесят лет услужливой исполнительности. Как отмечает поэт прекрасные и постыдные движения своего сердца, какие мечты его увлекали, какие страсти-напасти творчества, как из безграмотного и заурядного недоросля он сумел стать поэтом-философом своего времени, он, рожденный в самые беспросветные годы середины восемнадцатого века, как развивался этот талант, что способствовало его духовному развитию, что мешало, как сумел он развиться в татарских условиях российского существования.
Что же волновало автора мемуаров?
Собственные противоречия? События истории? Литература современников или его литература? Живопись? Музыка? (Ведь он рисовал и музицировал!) Судьба событий и судьба личности? Казни, тюрьмы, ссылки? «Век просвещенья»? Причины возникновения и падения искусства? Собственное сердце? Собственное рабство? Капризы войн и государственности? (Ведь он воевал и был государственным деятелем.) Ум? Гений? Творчество?
Какие катастрофические строки он писал о себе:
Вождь скифов и волхв язычников… Что останется от него, гениального сына татаро-немецкого века? Только постепенные луны будут вращаться над когда-то знаменитой местностью, где он жил и царствовал, только лай заблудившихся псов, да две-три звезды, две-три снежинки, да разве «дым сверкнет» над последней землянкой, где, может быть, кто-то есть, а может быть, никого и не осталось.
Разрушится сей дом, засохнет бор и сад.
Это волновало поэта.
Но не это волновало вельможу.
Державин был:
солдатом, участником переворота 28 июня 1762 года, офицером Тайной канцелярии, участником войны с Пугачевым,