После этого, не прошло и трех недель, Ольденбург написал Ньютону, поздравив его со столь замечательным устройством и посоветовав ему выдвинуть свою кандидатуру для избрания в члены Королевского научного общества. Ньютон отвечал в относительно любезных для него выражениях и заключал, что «выразит свою благодарность, сообщив результаты своих скромных одиноких изысканий с целью поддержать ваши философические штудии». Никто и представить не мог, насколько необычными окажутся эти скромные и одинокие изыскания. Ньютон был официально избран членом общества 11 января 1672 года и оставался связан с этой организацией до конца своих дней.
Королевское научное общество было основано всего за двадцать четыре года до этого. Первоначально оно размещалось в доме одного из оксфордских преподавателей. Регулярные собрания общества начали проводиться только в 1660 году, а почти три года спустя, в 1662-м, король дал официальное согласие на основание общества. Его члены сознательно исключили из сферы рассмотрения вопросы политики и религии, что было весьма мудро после всех перипетий английской революции и реставрации монархии. Девизом ученых стало выражение «Nullius in verba», то есть «слова – ничто», или «ничего не принимай на веру». Больше всего их интересовали факты, притом изложенные на простом английском языке; их не занимали ни идеология, ни тем более «религиозный пыл». Они намеревались действовать согласно заповедям практичности и прагматизма. Научные изыскания представлялись им способом утихомирить общественные разногласия: в каком-то смысле очень английская задача. По сути, общество тогда представляло собой весьма разнородную группу натурфилософов и экспериментаторов, чьи дискуссии и обмены мнениями в значительной степени основывались на размышлениях, наблюдениях и определенной школе научной мысли, которую можно назвать «Давайте вообразим, что…».
Спустя восемь дней после своего избрания Ньютон, явно воодушевленный признанием и новообретенным статусом, писал Ольденбургу, что счастлив изложить теорию света, которая побудила его соорудить свой телескоп. Он заявлял, что это «философическое открытие», добавляя, что оно, по его суждению, является «необычайнейшим, если не значительнейшим достижением, раскрывающим тайные действия Природы». Ошеломляющее заявление: в нем чувствуется большая самоуверенность и огромные – хотя и справедливые – амбиции. Он заявлял, что открытие истинных компонентов света знаменует собой некий водораздел, переломный момент в естествознании. И вот 6 февраля Ньютон отсылает Ольденбургу свою статью, на сей раз озаглавленную «Теория света и цветов». Два дня спустя ее тщательно изучили члены общества. В ней, в частности, утверждалось, что «цвета… суть изначальные и врожденные свойства, объясняющие несходство различных лучей» и что «свет есть смешение лучей, наделенных всеми возможными цветами». В этом и состояло новое знание.
Ольденбург в ответном письме выразил свое необычайное восхищение, объявив, что революционный подход молодого профессора к природе света принят очень благожелательно. Ньютон, в свою очередь, послал столь же восторженный ответ, сообщив, что это «несравненная честь» – быть признанным «столь здравомыслящим и беспристрастным собранием», а не истолкованным превратно каким-то «предвзятым и придирчивым сборищем». Он дал Ольденбургу разрешение напечатать эту статью в
Глава шестая
Тайная вера
Но среди тех, кто присутствовал при чтении его статьи в Грешем-колледже, нашелся ученый, принявший ее совсем не с таким горячим энтузиазмом. Этого ученого звали Роберт Гук. Он написал Ньютону, превознося его «милые и любопытные» эксперименты, и затем развенчивал их в пользу собственной излюбленной «волновой теории» света. Критика была особенно ядовитой, так как Гук являлся в Королевском обществе куратором всех научных опытов. Ньютон не ответил ему напрямую, однако послал письмо Ольденбургу, где уничижительно отзывался о критических замечаниях Гука; он не сомневался, что при более строгой проверке его теория «будет признана верной, подобно истине, как я ее и изложил». Ньютон полагал, что свет состоит из мельчайших частиц, «корпускул», и мимоходом замечал, что «ныне уже незачем обсуждать… является ли свет неким телом». Но он не хотел настаивать на собственной точке зрения. Он был слишком увлечен своей теорией гетерогенности света.
Гук был страстным экспериментатором и теоретиком. Его первый биограф писал, что «его гнала вперед… неистощимая изобретательность, и в погоне за новыми увлечениями он позабывал предшествующие открытия». Он поистине являл собой дитя новой эры экспериментов, пример неутомимого натурфилософа, постоянно жаждущего знаний и считающего весь мир научных исследований своей вотчиной. Однако, в отличие от Ньютона, он, будучи человеком общительным и компанейским, вполне вписывался в жизнь лондонских кофеен вроде «Греческой» или «Радуги», где художники и философы, поэты и экспериментаторы в часы досуга обменивались мнениями и беседовали на разные темы. Гук без особой теплоты относился к серьезному и скрытному Ньютону. Он обладал выдающимися способностями по части интуиции и «изобретательности», но, опять-таки в отличие от Ньютона, не был наделен математическим или аналитическим умом. Так, когда Гук заявил, что открыл закон тяготения еще прежде Ньютона, тот парировал: «Я знаю, что для этого предприятия он недостаточно сведущ в геометрии». Эти два современника неминуемо должны были когда-то схлестнуться.
К Гуку, который раскритиковал Ньютонову оптику, присоединились и другие натурфилософы – в частности Гюйгенс и английские иезуиты из Льежской университетской ассоциации, известные своими активными научными изысканиями. Один иезуит даже опрометчиво заметил, что Ньютон, мол, выдвинул «гипотезу», хотя под это снисходительное определение теория Ньютона никак не подходила: он доказывал свои предположения теоретически или экспериментально, проводя изнурительные наблюдения и методичнейшие вычисления, и ни о какой «гипотезе» не могло быть и речи. Если кто-то хотел бросить тень сомнения на его выводы, следовало сделать это, опираясь на результаты экспериментов. Вот что такое наука, считал он. Как и во всех своих размышлениях, Ньютон мучительно пытался достичь того, что считал математической истиной. В своем ответе Гуку он заметил: «Наука о цветах становится рассуждением, которое более приличествует математикам, нежели натуралистам». Собственно, можно сказать, что он математизировал природу. Вот почему такие оппоненты Ньютона, как Уильям Блейк и поэты-романтики, называли его врагом воображения.
Критика современников расстраивала его сильно, хотя он и старался не подавать виду. Он считал, что совершил «значительнейшее» открытие во всей истории науки, – и что же, он сделал это лишь ради того, чтобы его подвергали сомнению и забрасывали вопросами те, кто явно стоял ниже в научной иерархии? Когда Коллинз предложил опубликовать его лекции по оптике, он отказался, поскольку «уже обнаружил, что печать приносит мне мало пользы и что я не буду наслаждаться прежним чувством безмятежной свободы, пока не откажусь от подобных публикаций». Ньютон утратил эту «безмятежную свободу» во время споров о его статье в
Летом 1672 года он отправился в Вулсторп – вероятно надеясь освободить голову от всех дискуссий, которые так неожиданно и неудачно на него обрушились. Возвращался он туда и следующей весной. Но эти перерывы не усмирили его. Вновь оказавшись в Кембридже, он написал послание Генри Ольденбургу, заявляя: «Возможно, мне следовало бы перестать быть членом вашего Общества. При всем моем уважении к этому органу я не вижу, какое благо способен ему принести, и кроме того, по причине большого расстояния не имею возможности пользоваться всеми преимуществами его собраний, посему я предпочитаю выйти из его состава». Ольденбург пытался успокоить Ньютона и пообещал снять с него обязанность ежеквартально выплачивать членские взносы. Стороны дали конфликту угаснуть, и Ньютон остался членом Королевского научного общества.
Впрочем, его отклик на критику, исходившую от этой организации, был характерен для его отношения к миру в целом. Он затаил обиду; ему хотелось выйти из Общества, пока он не услышал новых замечаний и оскорблений. Как раз тогда Ньютон жаловался Коллинзу, что столкнулся с «грубостью». Его высокая самооценка могла сравняться разве что с его крайней уязвимостью. Когда позже Ольденбург написал ему, что следовало бы «оставить в прошлом всякие несообразности», которые высказывали ученому Гук и прочие, Ньютон сообщил в ответ, что «более не намерен печься о философических предметах». От этой фразы отчетливо веет раздражением. Нет, он не мог допустить, чтобы кто-нибудь хоть как-то оспаривал его веру в собственную правоту (а возможно, даже и в свое всемогущество). Но это, в сущности, детская обида, и она, возможно, определенным образом связана с его детскими переживаниями – в особенности с жизнью без матери в сравнительно раннем возрасте, когда ему могло показаться, что весь мир ополчился против него. Он прекратил переписку с Ольденбургом на полтора года.
Ньютон закончил читать курс лекций по оптике и осенью 1673 года уже начал вести новый курс – по арифметике. Для студентов, случайно забредавших в аудиторию, его лекции казались невероятно трудными, почти непонятными, однако он продолжал читать их еще одиннадцать лет. Тексты этих девяноста семи лекций были, согласно правилам, в конце концов переданы на хранение в университетскую библиотеку.
Очередным подтверждением высокого положения Ньютона в колледже стало переселение в новые, более роскошные покои. Они располагались в передней части колледжа, на первом этаже, между главными воротами и университетской церковью. При них имелся небольшой садик, где он прогуливался, предаваясь размышлениям; кроме того, там была крытая лестница и галерея, в которой он установил свой телескоп-рефлектор. По всей видимости, рядом находилась маленькая пристройка-сарайчик, превращенная им в лабораторию. Вместе с Ньютоном в это жилище перебрался и Уикинс: нет никаких сомнений, что он по-прежнему оставался помощником Ньютона.
В новом жилище Ньютон продолжил то, что один из современников назвал «химическими штудиями». Перед этим он уже разъяснил Ольденбургу, что погрузился в «некоторые иные предметы» и «собственные мои занятия, ныне поглощающие почти всё мое время и мысли»: по всей видимости, он имел в виду алхимические эксперименты, понятные лишь немногим. В то же самое время он углубился в еще один предмет, тесно связанный с его алхимическими опытами и исследованием античной мудрости: он начал изучать Писание. На обороте черновика письма к Ольденбургу, в котором он заявлял о намерении оставить «философию», он набросал кое-какие сведения, касающиеся ветхозаветных пророчеств.
Особенно усердно он изучал пророчества Даниила и Откровение Иоанна Богослова. Он пытался отыскать вечную истину. Для него между наукой и теологией не существовало разрыва: они являлись частью одной задачи. И теология, и наука в равной мере служили путями Господними, ключами к истинному пониманию Вселенной. Он был философом в древнем смысле этого слова – искателем мудрости. В одном из своих предыдущих трактатов,
Как и следовало ожидать, Ньютон изучал Ветхий Завет тщательно и скрупулезно. Он сделал больше тридцати переводов-версий Библии. Он выучил древнееврейский, чтобы изучать тексты пророков в оригинале. Он завел особую книжку, куда заносил основные вехи своих изысканий, с заголовками вроде
В особенности Ньютона заинтересовал один ученый диспут IV века: в ходе его разбора он пришел к выводу, что истинная вера (протестантизм, каким он его понимал) с годами претерпела губительные искажения. Горячие споры велись в те древние времена между Арием и Афанасием. Афанасий защищал концепцию, позже ставшую ортодоксальной доктриной о Троице, где Христос рассматривался равным, или «единосущим», Богу. Арий возражал против этой доктрины, отрицая, что Христос – одной сущности с Богом. Взгляды Афанасия были приняты Никейским собором 325 года и стали частью Никейского Символа веры.
Однако в ходе методичного изучения библейских текстов Ньютон пришел к выводу, что Афанасий совершил подлог, умышленно вставив в текст Священного Писания важнейшие слова, подтверждавшие его возражения против теории, согласно которой Христос является Богом. В этом деянии его поддержала римская церковь, и это искажение священных текстов стало причиной искажения собственно христианского вероучения. Чистоту и веру, свойственные раннехристианской церкви, разрушили рьяные фанатики, стремившиеся преклоняться перед иллюзией Троицы, или Триединого Бога. Математические и духовные взгляды Ньютона шли вразрез с такой позицией. Поддерживая Ария, Ньютон объявил, что священники и епископы церкви в своем поклонении Христу занимаются идолопоклонством. Прочитав слова одного из своих единомышленников-ариан, Ньютон обнаружил: «То, что столь долго именовалось арианством, есть не что иное, как старое, неповрежденное христианство, а Афанасий послужил мощным, коварным и злокозненным орудием этой перемены». В своей записной книжке Ньютон провозглашал, что «Отец – Бог Сына».
Кроме того, Ньютон считал, что подлинная религия берет свое начало от сыновей Ноя и что ее несли дальше Авраам, Исаак и Моисей. Пифагор, приняв эту религию, передал ее своим ученикам. Христос, с его простыми призывами возлюбить Бога и ближнего своего, являл собой пример этой первоначальной веры. Позже в одной из своих рукописей Ньютон замечал, что мы должны преклоняться «пред единственным незримым Богом», признавая «единственного посредника меж Богом и человеком – человека по имени Иисус Христос». Чтобы не погубить душу, «мы не должны молиться двум Богам». Не следует поклоняться Христу. Иисус был наполнен Божественным духом, но он не являлся Богом.
Следует заметить, что в середине XVII века арианство еще считалось опасной ересью. Если бы Ньютон во всеуслышание заявил о своих религиозных убеждениях, его лишили бы всех университетских званий, как происходило с другими, менее осторожными арианами. Поэтому он не обсуждал эти вопросы открыто, ведя теологические беседы лишь с собратьями по вере. В полной мере его религиозная неортодоксальность стала известна лишь после его смерти, и даже тогда распространению сведений о ней мешали те ученые, которые полагали, что отец английской науки должен оставаться выше всяких подозрений такого рода. С виду он оставался убежденным и непоколебимым прихожанином англиканской церкви, отчасти склонным к неким нетрадиционным или радикальным течениям в лоне этой же церкви, но не более того.
Имелись и другие, более любопытные стороны этой тайной веры Ньютона. Он отлично знал слова ангелов, обращенные к Иоанну Богослову: «Встань и измерь храм Божий…»[29]Он воспринял это указание буквально и по сохранившимся древним документам измерил параметры храма Соломона. Ньютон считал, что Соломон, сын Давида и великий царь евреев, являлся «величайшим философом в мире». Он полагал, что Соломон впитал в себя мудрость древних и, строя свой храм, заложил в него некую схему, по которой создана Вселенная. Так, священный огонь в центре храма символизировал огонь Солнца. Это интересная теория, но следует отметить, что развивал он ее не умозрительно, а вычерчивая детальный план сооружения. Вот образ, отражающий и красоту, и страстность Ньютонова мышления: ученый создавал сложнейшие формы в абстрактном мире мысли и воображения. Характерная деталь: в одной из записей Ньютон комментирует язык снов, изложенных в Ветхом Завете. Пожалуй, вполне закономерно, что первооткрыватель силы всемирного тяготения являлся еще и толкователем сновидений.
Кроме того, он пристально исследовал саму природу библейских пророчеств. Он размышлял над словами пророков, анализируя знаки и символы, содержащиеся в высказываниях, которые они изрекали. Он верил, что в этих словах можно отыскать сокрытые истины, касающиеся будущей судьбы мира. Он составил своего рода каталог семидесяти пророков, занеся в него подробности их жизни и детали текстов. Он создал особый словарь событий, которые происходили в мире и которые, как ему казалось, стали воплощением пророчеств. И он написал очерк «Доказательство», где старался подтвердить аутентичность и точность слов пророков. Так, одиннадцатый рог Зверя, по его мнению, символизировал римскую церковь.
Ньютон составил хронологию не только прошлого, но и будущего. Она стала продолжением его работы над пророчествами, и она так же пестрит формулами и всевозможными правилами интерпретации. В 1944 году окончатся «тяготы евреев» (он «ошибся» на один год), а в 2370-м наступит мирное тысячелетие. Может показаться, что всё это необычайно далеко от оптических экспериментов и математических расчетов, которые он проводил в ходе своей публичной деятельности, однако вся его работа показывает сосредоточенность мудреца, напряженно вглядывающегося в мироздание. Даже в своих сокровенных изысканиях он не утрачивал мастерства эмпирика. Так, для своих хронологических выкладок он даже измерял жизненный цикл саранчи. А рассчитав время солнцестояний и равноденствий, смог датировать экспедицию аргонавтов за золотым руном. Ему хотелось прояснить (а значит, и подчинить себе) механизм действия Вселенной.
Таким образом, в теории и на практике его научные и религиозные изыскания (если мы сможем провести между ними грань) оказались связаны между собой. Он писал об апостоле Иоанне: «Я отдаю ему должное – я полагаю, что в его писаниях есть здравый смысл, а значит, я делаю вывод, что смысл этот исходит от Него, ибо он лучше всех прочих». Подобные же непредвзятые наблюдения руководили им в его лабораторных занятиях, даже когда он пытался освоить тайные алхимические искусства. По всей видимости, он твердо верил: его судьба – открывать и толковать плоды трудов Бога. Открытие всемирного тяготения стало для него еще одним доказательством Божественного замысла, и он провозгласил, что Господь присутствует в своих творениях повсюду, являясь «Богом-Вседержителем, или Всеобщим Властителем», а Исаак Ньютон – его слуга. Как-то раз, в Кембридже, философ и теолог Генри Мор завел с ним беседу об Апокалипсисе. Многие вспоминали потом, что Ньютон, обычно «меланхоличный и задумчивый», к концу дискуссии стал «необычайно радостным и оживленным», а также «в известной мере взволнованным». Такое описание «взволнованности» дает понятие о подъеме духа, который он наверняка испытывал, погружаясь в исследование Божественного.
Однако его не переставала мучить совесть. Ньютон не мог вечно сохранять за собой пост в Тринити, не приняв священнический сан. В частности, это означало, что ему пришлось бы заявить о приверженности концепции Святой Троицы. На это он пойти не мог. Поэтому в феврале 1675 года он отправился в Лондон с прошением к Карлу II, где выражал надежду, что его избавят от принятия сана, поскольку он до сих пор является профессором математики: формальное оправдание, придуманное для того, чтобы прикрыть серьезнейшее затруднение. Он прождал в столице месяц, и наконец его петиция была удовлетворена. Король объявил, что желает «даровать всевозможные справедливые поощрения ученым людям, кои избираются и впредь будут избираемы на означенный профессорский пост». Это – знак нового отношения Англии к математике и натурфилософии.
Будучи в Лондоне, ученый, в свою очередь, смягчил свое нетерпимое отношение к Королевскому научному обществу и посетил два его собрания. Ньютона приятно удивил оказанный ему прием: прежде он ошибочно принимал критику за проявление враждебности, а теперь он даже согласился провести серию экспериментов в подтверждение своих теорий о расщеплении света призмой. Впрочем, осуществление проекта пришлось надолго отложить. Лишь зимой он написал Ольденбургу о форме и сути этих опытов. Кроме того, он сообщил, что намеревался было написать еще одну статью по вопросам цвета, однако передумал, сочтя, что «это противу моего естества – снова браться за перо для трактовки подобных предметов». Впрочем, добавляет он, «я написал одно рассуждение на сей счет еще перед тем, как выслал вам свои письма относительно цветов…».
Выслал он и объяснение своих теорий, названное им «Гипотезой касательно свойств света». Ньютонова «эфирная гипотеза», как ее стали называть, весьма примечательна благодаря содержащимся в ней спорным суждениям о том, что, «возможно, вся ткань природы есть не что иное, как различные сплетения неких эфирных духов, или паров, каковые способны конденсироваться, словно при выпадении жидких осадков». Это предположение явно возникло под влиянием его алхимических экспериментов, и оно, по сути, представляет собой его первую вылазку в мир космический – в буквальном смысле слова. Однако не мешает добавить, что он отказался дать разрешение на публикацию этой статьи. Ее прочли и обсудили члены Королевского научного общества на четырех своих собраниях в конце 1675 – начале 1676 года, хотя сам Ньютон ни на одном из них не присутствовал – он заявил Ольденбургу, что не чувствует себя «обязанным отвечать на возражения против данного текста», так как «желает возможно более сократить свою вовлеченность в столь хлопотные и малозначительные диспуты». Ясно, что он вполне осознавал собственное превосходство над коллегами.
В тот же период он вступил в переписку с Робертом Гуком, которого считал оппонентом этой своей теории. Они встретились на одном из собраний Общества, проходивших за несколько месяцев до упомянутых обсуждений, и, по всей видимости, преодолели свои разногласия. Впрочем, Ньютон заблуждался, считая, что теперь Гук признал его цветовую теорию: возможно, причиной ошибки стала изысканная официальная вежливость, которую часто проявляли при общении друг с другом джентльмены XVII века.
Однако, выслушав чтение статьи Ньютона в Грешем-колледже в конце 1675 года, Гук заявил, что его младший коллега обязан своими выводами Гуковой «Микрографии». Ньютон ответил на это, что Гук не способен освоить вычисления, на которых строились его, Ньютона, оптические эксперименты. Это могло положить начало неприятной словесной войне за приоритет, той разновидности спора, в которой Ньютон так преуспел в дальнейшие годы, однако Гук успокоил младшего соперника льстивыми фразами. Гук признавался, что у него не было ни времени, ни досуга для того, чтобы завершить этот свой ранний труд, и заявлял, что его «способности куда слабее» Ньютоновых.
Такую сдачу позиций Ньютон всегда и требовал от своих противников. Он милостиво ответил, восхищаясь «щедрой свободой мысли» Гука, и добавляя: «То, что вы совершили, выказывает истинный философический дух». Далее он сообщил, что рад продолжать личную переписку (хотя в действительности так ее и не возобновил), полагая, что «консультации» лучше «конфронтации». Именно в этом письме Ньютон сделал свое прославленное замечание: «Если я и видел дальше прочих, так это потому, что стоял на плечах гигантов». Здесь, пусть это и не совсем уместно, можно заметить, что сам Гук был маленького роста, и фигура его была несколько скрюченной.
Так или иначе, они сошлись на том, что решающий эксперимент по проверке ньютоновской теории призм будет проведен в Грешем-колледже весной 1676 года. Результаты оказались блистательными, лучших Ньютон не мог и пожелать: все его рассуждения полностью подтвердились в ходе этих публичных опытов. От некоторых обиженных еще раздавались кое-какие критические замечания, но главное противоречие разрешилось в пользу Ньютона. Как записал Ольденбург в своих заметках об этом важном собрании, эксперимент «был проделан перед Обществом, следуя указаниям м-ра Ньютона, и совершился успешно, как сам он непрестанно и предсказывал».
Но на следующий год умер Исаак Барроу, первый из влиятельных защитников Ньютона. Вскоре скончался и Генри Ольденбург, главный покровитель Ньютона в Королевском научном обществе. Когда Ольденбурга сменил на посту секретаря Общества не кто иной, как Роберт Гук, Ньютон, по-видимому, снова ощутил себя в изоляции, почувствовал какую-то угрозу. Он отошел от дел Королевского научного общества. Мало того, с большой неохотой вступив в переписку с прославленным немецким натурфилософом Лейбницем по математическим вопросам, он признавался: «Если я сейчас разделаюсь с этим делом, то решительно и бесповоротно распрощаюсь с ним навсегда». И в самом деле он оставил математику на ближайшие семь лет. Затворившись в кабинете и лаборатории Тринити-колледжа, он трудился над разгадкой тайн мироздания. Он не станет являть себя миру еще шесть лет.
Глава седьмая
Вкус огня
В своем кембриджском уединении он разгуливал по саду. По словам одного из его помощников, его страшно раздражали сорняки – это отражало его всегдашнюю тягу к порядку, аккуратности и совершенству. На подоконнике он держал коробку, полную гиней, – проверка на честность для тех, кто у него работал. Зимой он любил полакомиться печеными яблоками, и одно из его писем, как ни странно, посвящено рецепту приготовления сидра. Он оказывал финансовую помощь новой библиотеке колледжа, теперь повсеместно известной как библиотека Рена,[30] и консультировал другие колледжи по различным техническим вопросам. Иными словами, он представлял собой тип уважаемого профессора-затворника.
Однако некоторые его изыскания, возможно, пошли прахом: в 1677 году в его кембриджских комнатах произошел пожар. Джон Кондуитт оставил запись о том, как сам Ньютон вспоминал это бедствие: «Углубившись в свои занятия, он оставил свечу среди бумаг и спустился на лужайку с кем-то встретиться. Его отвлекли, так что он вернулся позже, чем намеревался, и свеча запалила его бумаги». Ньютон вспоминал также, что эти «бумаги» касались проблем оптики и математики; он «так и не сумел их восстановить».
Сохранились и другие рассказы об этом пожаре – а возможно, даже о нескольких. Так, повествуется о том, как однажды Ньютон вернулся из университетской церкви и обнаружил, что его экспериментальный журнал сгорел дотла, в результате чего он пришел в сильнейшее возбуждение, «все посчитали, что он лишился рассудка, и он пребывал в помраченном состоянии еще целый месяц». Один из его помощников говорил Стакли, что (в этот раз или в какой-то другой) «некий манускрипт по химии, трактующий принципы этого загадочного искусства, с опытными и математическими доказательствами», однажды загорелся у него в лаборатории; после этого случая Ньютон объявил, что «не сумеет сызнова проделать эту работу». Нельзя не связать эти огненные инциденты с самими его занятиями в алхимической лаборатории, где для многих экспериментов требовалось постоянно поддерживать открытое пламя. Впрочем, едва ли что-нибудь ценное оказалось утрачено навсегда: Ньютон настолько методично вел записи и так часто перебелял черновики и переделывал рукописи, что смог бы воссоздать любую часть своих трудов.
Это сообщение о его крайнем возбуждении перекликается с более поздними и более фарсовыми рассказами о его «безумии». Бытует расхожее мнение, что гений и помешательство идут рука об руку. Такова уж судьба многих людей с воображением – их часто объявляют умалишенными. Посредственность нередко именно так воспринимает великого человека. Однако вполне очевидно, что рассудок Ньютона порою действительно помрачался. Так, в 1678 году он вступил в краткую переписку с одним экспериментатором, подвергшим сомнению Ньютоновы теории света и цвета. Обращаясь к этому джентльмену весной 1678 года, он вопрошал: «Следует ли мне дать вам удовлетворение? Как представляется, вы считали для себя недостаточным выдвигать против меня ваши возражения, и дошли до оскорблений, заявляя, будто я не способен на все эти возражения ответить…» Далее следует еще много фраз в том же духе: если учесть официальный и любезный тон общения, принятый среди ученых XVII века, такое послание можно приравнять к вспышке ярости. Когда Джон Обри[31] известил Ньютона о том, что у него имеется еще одно письмо по тому же вопросу, ученый бросил: «Заклинаю вас впредь воздержаться от пересылки мне бумаг подобного свойства».
Он не мог вынести ни критики, ни вопросов. Другому натурфилософу он сообщал, что некогда его «истязали дискуссиями, возникшими вокруг теории света», и слово «истязали» вынуждает нас заподозрить в нем болезнь, которую в наше время назвали бы манией преследования. Несомненно, он отличался крайней мнительностью и раздражительностью. Он вечно испытывал беспричинную тревогу, принадлежа к числу тех, кто не знает, что такое покой. При этом его интеллектуальная выносливость, его способность целыми днями и даже месяцами держать в голове одну и ту же проблему, пожалуй, не имеют себе равных.
Однако ему требовалось убежище, тот черепаший панцирь, где он мог бы прятаться от мира. Вероятно, это как-то связано с тем очевидным фактом, что в детстве он не знал любви: в первые годы его жизни рядом не было ни отца, ни матери, и, став взрослым, он возжаждал чувства безопасности и упорядоченности. Ему необходимо было ощущать свою защищенность, неподверженность внешнему хаосу. Эта глубоко укорененная тяга к порядку, возможно, как раз и побудила его искать закон и систему во Вселенной, однако она же явно сделала его чрезвычайно уязвимым по отношению к любому нападению. А когда он чувствовал, что над ним нависла угроза, он взрывался. Джон Мейнард Кейнс в своей кембриджской лекции описывал его «глубинное стремление удалиться от мира и леденящий страх обнажить собственные мысли перед другими», словно при таком обнажении с него заживо сдирали кожу. Вот почему всю жизнь он оставался скрытным отшельником, пребывая в уединении, вдали от людей.
Эта оторванность от людей лишь увеличилась, когда весной 1679 года умерла его мать. В мае ей удалось выходить своего сына Бенджамина, болевшего «злокачественной горячкой» (как она это называла); он выжил, но она сама заразилась этим недугом. Когда Ньютон узнал о ее опасном и все ухудшающемся состоянии, он тут же примчался в Линкольншир и, по словам Джона Кондуитта, «просиживал с ней ночи напролет». При этом он «сам давал ей все снадобья, бинтовал все волдыри собственными руками и вообще применял всю умелость своих рук, коей был столь знаменит». Этот рассказ, похоже, опровергает предположения о том, что Ньютон с детства затаил злость на мать за то, что некогда она оставила его на попечение бабушки, а кроме того, эта история вносит поправки в образ Ньютона как человека бесстрастного и бессердечного.
Но его умений оказалось недостаточно. Анна Смит умерла в конце мая. Ее похоронили на церковном кладбище в соседней деревне Колстерворт, рядом с могилой отца Ньютона. В завещании, если не считать некоторых мелких случайных распоряжений, она отписывала Исааку все земли и имущество. Он оставался в родовом доме около полугода, занимаясь доставшимся ему наследством. Теперь он стал человеком солидным. Он вел дела с жильцами и, возможно, даже надзирал за осенним сбором урожая. Кроме того, он неутомимо выслеживал закоренелых должников. Одному он написал: «Принужден сообщить вам, что я вполне уяснил себе вашу манеру и намерен привлечь вас к суду. И если вы не хотите, чтобы вам предъявили новые обвинения, извольте тотчас расплатиться, ибо я не собираюсь терять время попусту».
Вернувшись в Кембридж, он 27 ноября написал Роберту Гуку, объясняя, почему нарушил свое обещание и не связался с ним. Ньютон заявлял, что страдает «близорукостью и хрупкостью здоровья», но это, возможно, было лишь оправданием – или симптомом – его склонности к ипохондрии. Далее он туманно сообщал, что «последние полгода пребывал в Линкольншире, обремененный некоторыми родственными делами». Его внимание к «сельским занятиям» вытеснило «философические размышления». А затем он и вовсе отказался от дальнейшего участия в изысканиях подобного рода, «таким образом обменявшись рукопожатиями с философией» и распрощавшись с нею. Говоря об утрате интереса к философии, он приводил простую аналогию, сравнивая себя с «купцом, занявшимся чужим промыслом», подразумевая, что натурфилософия – такое же занятие, как и все остальные.
Но он несколько кривил душой, говоря, что утратил интерес к натурфилософии. В этом же году, чуть раньше, он писал Бойлю о «некотором тайном принципе натуры», способном объяснить сцепление определенных веществ. В тот же период он писал Локку о физических основах гравитации. Нет, он был не из тех, кто бросает «философию». В уже упомянутом письме к Гуку он разъяснял, что занимался конструированием нового отражательного телескопа, и довольно подробно излагал то, что сам называл «своими измышлениями об открытии суточного движения Земли». Таким образом, он не оставил ни рассуждений, ни наблюдений, он просто не хотел, чтобы его беспокоили расспросами и критикой.
Вопрос о «суточном движении Земли» касался траектории тяжелого тела, летящего к Земле: в своем письме Ньютон считал, что эта траектория должна быть спиральной. Роберт Гук, всегда пристально высматривавший погрешности в рассуждениях знаменитого Ньютона, обнаружил в его аргументации ошибку, но не стал таить ее в личной переписке, а объявил о ней на собрании Королевского научного общества. Летящее к Земле тело должно вести себя подобно планете, вращающейся по орбите, и двигаться не по спирали, как полагал Ньютон, а «вероятнее всего, по эллипсу».
Ньютон и в самом деле допустил не свойственную ему ошибку и расстроился, узнав об этом промахе. Если он не совершенен, то, следовательно, уязвим, а значит, это уже не он. Но, что столь же важно, сама публичность этой поправки привела Ньютона в ярость. Перед этим Гук обещал ему в письме, что любые материалы, какие Ньютон пришлет ему, он будет «передавать или сообщать кому-либо не иначе, как в полном соответствии с вашими собственноручными указаниями», однако он самым возмутительным образом нарушил слово, чтобы выставить его, Ньютона, на всеобщее посмешище!
Реакция Ньютона была вполне предсказуемой. На следующее письмо Гука, в котором тот указывал на его ошибку, он ответил кратко и холодно, после чего перестал отвечать на дальнейшие послания Гука, да и вообще никому не писал в течение года. Позже он изображал Гука человеком, не способным производить математические расчеты, но при этом «ничего не делающим, лишь притворяющимся знатоком и хватающимся за всевозможные предметы». Тридцать лет спустя, когда Гук уже давно умер, Ньютон все еще считал главного своего научного соперника личным врагом. Впрочем, упомянутая ошибка побудила его тщательно проработать вопросы динамики и обратиться к проблемам орбитальной механики, к которым он, по его уверениям, утратил интерес. Судя по всему, он провел ряд вычислений и, к собственному удовлетворению, установил, что эллиптичность орбиты согласуется с уменьшением силы притяжения по мере увеличения расстояния.[32] Собственно говоря, из поражения в споре с Гуком впоследствии вырос ньютоновский труд
Его любопытство к космологическим вопросам усилилось благодаря одному странному явлению, которое он в ноябре 1680 года увидел в ночном небе. Объект возник перед самым восходом и затем, направляясь к Солнцу, постепенно исчез из вида. То была комета. В декабре, ранним вечером, появилась еще одна, и двигалась она не к Солнцу, а от него. Более того, у нее имелся светящийся «хвост», который зрительно был вчетверо шире Солнца. Королевский астроном Джон Флемстид писал другу: «Полагаю, едва ли когда-либо наблюдали более крупную».
Ньютон пустился по следу декабрьского феномена. Он начал собирать информацию о его перемещении, с особым интересом наблюдая за «хвостом». Вначале ему приходилось приставлять к глазу вогнутую линзу, чтобы скорректировать свою близорукость, но, когда комета, удаляясь, стала видна менее отчетливо, он переключился на телескоп. Он наблюдал за ней, пока 9 марта она не исчезла. Его настолько заинтересовал этот объект, что он принялся собирать отчеты астрономов со всей Европы и даже новости с берегов реки Патаксент, что в американском штате Мэриленд: там также видели это небесное тело. Один из его коллег по Грешему, эмигрировавший в эти места, писал ему, что комета «имеет форму меча, вздымающегося над горизонтом». Эта охота побудила Ньютона приступить к сооружению отражательного телескопа гораздо более впечатляющих размеров, чем прежний. Он не закончил работу, однако вся эта история с кометой предоставила ему массу нового материала для размышлений.
Большинство наблюдателей считали, что стали свидетелями прохождения двух комет, однако Джон Флемстид твердо верил, что это – два появления одного и того же небесного тела, движущегося вокруг Солнца. Он сообщил свою теорию Ньютону, который поначалу отверг эту идею – а точнее, отверг рассуждения Флемстида о магнитных полюсах Солнца. По всей видимости, в ту пору Ньютон еще не разработал собственную теорию всемирного тяготения, но начал вычерчивать возможные траектории, проверять гипотезу, согласно которой эта комета действительно перемещалась по эллиптической орбите, а не стала каким-то одиночным и случайным вторжением из космического пространства. Он стал размышлять над тем, какие выводы можно сделать из подобных фактов, и его размышления принесли плоды уже в течение ближайших нескольких лет. Тогда же он создал теорию о «цели» комет. В первом издании
Между тем он лишился присутствия своего соратника и помощника Джона Уикинса, делившего с ним жилище еще со студенческих дней. Двадцать лет они оставались близкими товарищами, но в 1683 году Уикинс вышел из состава членов Тринити, чтобы принять священнический «бенефиций» (приход) в сельской местности. После его отъезда они лишь однажды обменялись краткими письмами, не выражавшими особой теплоты и дружелюбия. Вполне возможно, они просто стали несовместимы друг с другом или же между ними возникли какие-то разногласия. Судя по всему, Ньютон посылал Уикинсу бесчисленные экземпляры Библии для раздачи окрестным беднякам, так что, по крайней мере, религиозное чувство их по-прежнему объединяло.
Место Уикинса занял многообещающий молодой ученый из грантемской школы, которую Ньютон сам некогда посещал. Молодого человека звали Хамфри Ньютон, и можно предположить, что они были родственниками, однако доказательств этого так и не удалось найти, да и сам юный Ньютон никогда не выражал притязаний на родство. Фамилия Ньютон не так уж редко встречалась в Линкольншире, так что это, скорее всего, просто совпадение. Хамфри проработал ассистентом и секретарем Ньютона пять лет и в этом качестве имел огромные возможности для наблюдения за своим работодателем. Позже в мемуарах он описывал его как человека «весьма мягкого, сдержанного и скромного, никогда не выказывавшего гнева, глубокомысленного, с лицом кротким, приятным и радушным». На других Ньютон производил совсем иное впечатление: Хамфри наверняка старался, не без удовольствия, представить идеализированный портрет. Он добавлял, что его хозяин ел и пил весьма умеренно, отличался чрезвычайной рассеянностью, а во время ученых занятий не ложился в постель до двух, а то и до трех часов ночи. Похоже, он спал не раздеваясь и, если его не остановить, мог выйти на улицу непричесанным и со спущенными чулками. В лаборатории постоянно горел огонь, хотя Хамфри Ньютон признаёт, что «не мог понять, для каких целей», – проявление благоразумной сдержанности со стороны помощника. Он пишет и о том, что за пять лет Ньютон при нем засмеялся лишь однажды – когда кто-то спросил его, какая польза от изучения Евклида. Впрочем, смысл этого смеха понятен.
В ту пору, когда Ньютон приближался к сорока годам, волосы у него уже поседели. Он винил в этом продолжительный контакт с ртутью во время своих экспериментов, хотя другие могли бы приписать это крайней усталости от постоянных трудов.
Самым важным заданием Хамфри стало переписывание одной великой научной работы Ньютона. Позже он вспоминал: «Я скопировал этот значительнейший труд перед тем, как его отдали в печать». Несомненно, он имел в виду
Глава восьмая
Эврика!
Вначале 1687 года на одном из собраний Королевского научного общества Галлей вступил в спор с Кристофером Реном и Робертом Гуком по поводу динамики планет. Вопрос, который поставил Галлей, считался в то время очень важным, и звучал он так: может ли сила, заставляющая планеты вращаться вокруг Солнца, убывать обратно пропорционально квадрату расстояния между планетой и светилом? Услышав этот вопрос, Рен и Гук расхохотались. Закон «обратных квадратов» им был уже давно знаком. Гук утверждал, что именно он лежит в основе движения небесных тел, а Рен признался, что какое-то время сам хотел доказать его, но не смог. Затем Гук пообещал в течение двух месяцев представить собственное доказательство, но и ему это не удалось.
Потому-то Галлей и решил обратиться к профессору математики из Тринити-колледжа. Если кто-то и может убедительно продемонстрировать действие закона, так это Исаак Ньютон. Галлей подумывал написать ему, однако, зная о затворническом существовании, которое ведет Ньютон, просто сел в карету, направлявшуюся в Кембридж, и храбро проник в логово математика. Скоро разговор стал достаточно дружелюбным, и Галлей решился задать свой вопрос. Он поинтересовался у Ньютона, как выглядит кривая, которую описывают планеты, движущиеся вокруг Солнца, «если предполагать, что сила притяжения, влекущая планету к Солнцу, обратно пропорциональна квадрату расстояния между ними». Ньютон мгновенно ответил, что эта траектория – эллипс. Галлей, «пораженный восторгом и изумлением», по словам мемуариста, записавшего его воспоминания, полюбопытствовал, откуда Ньютон это знает. «Проще простого, – отвечал Ньютон, – я сам это вычислил». Впервые в истории человечества кто-то сумел совершить этот подвиг! Галлей спросил, нельзя ли взглянуть на расчеты, и Ньютон стал рыться в бумагах. Он сказал Галлею, что не может сейчас найти нужные заметки, но обещал сделать расчеты заново и прислать ему.
Ньютона тогда удержала врожденная осторожность. Он заново сделает расчеты, чтобы в них не вкралась ошибка, а потом уже предоставит их Галлею и всему миру. Он и в самом деле выявил некоторые неточности в своей первоначальной работе. Вдохновленный энтузиазмом Галлея, он трудился над этим проектом со своим обычным неустанным рвением и сосредоточенностью. К ноябрю он завершил короткий девятистраничный трактат, озаглавленный
Но, как позже выразился Галлей, он стал Улиссом, породившим Ахиллеса. Ньютон не остановился на
Хамфри Ньютон вспоминал об этом периоде: «Порою, совершив один или два поворота [при прогулке по саду], он внезапно замирал, а затем стремглав бежал вверх по лестнице, точно новый Архимед с криком «эврика!», бросался к своему столу и записывал нечто стоя, даже не тратя времени на то, чтобы взять кресло и сесть в него…Он забывал поесть, а если ему напоминали, что он оставил пищу нетронутой, он восклицал: «Уже, уже!», и потом, по-прежнему стоя, что-то съедал. Он никогда не трудился сесть ради трапезы». Перед нами портрет человека, охваченного вдохновением или страстью, которые не отпускают его ни на минуту и не позволяют отдохнуть. Он понимал, что находится на пороге величайшего научного открытия современности.
Трактат
Ньютон уже рассчитал, что движение планет вокруг Солнца и движение Луны вокруг Земли подчиняется «закону обратных квадратов». Но ему хотелось шагнуть еще дальше и создать общую теорию небесной динамики. В более раннем трактате
Эти три закона движения лежат в основе его теории; уместно даже сказать, что они являются основой существования самой Вселенной. Согласно первому закону, «всякое тело сохраняет состояние покоя или равномерного и прямолинейного движения», пока на него не воздействует внешняя сила. Второй закон утверждает, что изменение движения или его направления пропорционально приложенной внешней силе «и происходит по направлению» той прямой линии, «по которой приложена сила». Эти два закона сами по себе еще не являются грандиозным открытием, но затем Ньютон добавил к ним третий, заявляющий, что «всякому действию всегда есть равное противодействие». Затем он усовершенствовал формулировку: «Взаимодействия двух тел всегда равны и направлены в противоположные стороны». Для первых читателей эта идея стала своего рода интеллектуальной загадкой, поскольку ее нелегко было наглядно продемонстрировать. Поэтому ученый привел простую аналогию, почерпнув ее из тех дней, которые он провел на ферме в Линкольншире: если лошадь тянет на веревке большой камень, то камень тянет лошадь назад так же сильно, как и лошадь тянет его вперед. Видимое движение будет совершаться в сторону большей массы.
В ходе расширения и уточнения своих первоначальных представлений Ньютон ввел новое для науки и по-настоящему революционное различие между «массой» и «весом»: они пропорциональны друг другу, но не эквивалентны. Масса – произведение плотности и объема, тогда как вес может быть различным в разных местах. По сути, Ньютон явил миру идею массы – с успехом применяемую до сих пор. Кроме того, он ввел понятие «центростремительный» – ключевой элемент его теории всемирного тяготения: при определенных условиях одно тело должно притягиваться к центру другого тела. И это, как нетрудно догадаться, стало одним из основополагающих принципов созданной им гравитационной теории.
За год девятистраничный трактат разросся в десять раз и был разбит на две книги –
В этом третьем томе он выделяет набор принципов (regulae) натурфилософских исследований. Затем снова излагает математические тезисы из первого тома – как ключ к пониманию всемирного тяготения, после чего переходит к своей теории приливов, концепции движения Луны и наконец – теории перемещения комет. В своем сочинении он объясняет: «Из небесных явлений я вывел силы тяготения, благодаря коим тела стремятся к Солнцу и к планетам. А зная эти силы, по другим математическим равенствам, я расчислил движение планет, комет, Луны и моря».
Это стало феноменальным достижением: Ньютон изложил свой знаменитый принцип всемирного тяготения, совершивший переворот в науке. Всё во Вселенной взаимозависимо, все ее части связаны между собой единой силой, которую можно понять, выразив ее действие математически. Он открыл математические законы, которым подчиняется сила, удерживающая тело на его орбите, и законы, регулирующие криволинейную траекторию, по которой движется такое тело. Это было настоящее откровение. Он математизировал космос. Он подчинил его законам, открытым человеком. Совершая эти деяния, он шел вперед, руководствуясь сравнительно несложным принципом, который сводится к фразе: «Природа чрезвычайно проста и сама для себя удобна». Она – не хаос, не ошеломляющая мешанина атомов и сил, а объяснимое целое. До этого ни один ученый трактат не основывался на столь тщательно выверенной доказательной базе; еще не существовало научной работы, где выводы в такой большой мере полагались бы на эксперименты и наблюдения. В предисловии он писал: «Тот, кто работает с меньшею точностью, – несовершенный механик, а если работать с точностью совершенной, можно сделаться совершеннейшим механиком из всех». Таким совершеннейшим механиком можно, разумеется, с полным правом назвать самого Ньютона.
Существует расхожее представление, что он стал первым, кто открыл или даже «изобрел» гравитацию. Но это не так. До него Коперник и Кеплер уже размышляли о гравитационном притяжении. Уникальность вклада Ньютона – в том, что он описал гравитацию математически, доказав, что она является универсальной силой. Так, никто до него не сумел дать неопровержимого доказательства, что на морские приливы влияют Солнце и Луна. Это – открытие Ньютона. Он показал, что существуют невидимые силы, действующие на большом расстоянии: до него это считалось какой-то суеверной фантазией. Кроме того, он продемонстрировал, что силы, перемещающие земные и небесные тела, составляют часть одной и той же единой системы. Каждый клочок материи во Вселенной управляется законами, которые он открыл. Он был не просто «совершеннейшим механиком». Он стал, по сути, истинным мудрецом. «Теперь, – заявлял он, – установлено, что сила эта – гравитация. Посему так мы ее и будем отныне именовать».
На фронтисписе первого издания его труда прописными буквами выделены слова PHILOSOPHIAE и PRINCIPIA: похоже, Ньютон сознательно противопоставлял свое произведение трактату Декарта
Свою книгу он написал на латыни, чтобы ее могли изучить европейские натурфилософы. Он признавался, что намеренно сделал ее усложненной, с более серьезным математическим аппаратом, дабы отпугнуть пронырливых невежд. В такой процедуре есть что-то от алхимической таинственности, но ему хотелось отвадить и критиков. Как сообщал один из его знакомых, «дабы его не травили профаны от математики, он, по его собственным словам, намеренно сделал свои
В предисловии к первому изданию он называл свой труд изысканием в области «рациональной механики». Но ошибкой было бы думать, что он считал Вселенную постоянной и неизменной. Ньютон сам признавал сложность своей теории – ведь каждая планета и звезда влияет на все остальные, а это привносит некую неопределенность во все расчеты относительного движения. Как он выражался, «человеческий ум не в силах одновременно рассматривать столь великое множество причин движения».
Часто замечают, что Ньютон вряд ли сумел бы вообразить свою теорию всемирного тяготения (поскольку она, по сути, была именно
Не исключено, что так проявлялась его горячая потребность скрыть свое пристрастие к алхимическим идеям, как и свои не совсем традиционные религиозные и теологические воззрения, однако, так или иначе, в результате он помог зарождению современного представления о науке и ученых, хотя термин scientist[34]был введен лишь в 1834 году. По иронии судьбы, сам Ньютон не совсем соответствовал образу лабораторного ученого, рационального и сосредоточенного на одной цели, однако образ науки, определение того, что такое есть наука, он сформулировал и ввел в мир почти в одиночку.
В своих «Началах» он разработал также и научный стиль – стиль намеренно нейтральной и простой прозы, который он позаимствовал у Локка, насытив его цифрами и схемами, дабы сбить с толку тех, у кого нет математической подготовки. Здесь нет цветистых риторических фигур, здесь даже мало прилагательных. Вот один характерный пример, в наиболее современном переводе с латыни он звучит так: «Следовательно, поскольку площадь PIGR неизменно уменьшается при вычитании данных моментов, площадь Y возрастает пропорционально PIGR – Y, а площадь Z также возрастает…» (милосердно оборвем цитату). Впрочем, он создавал не памятник литературы, а учебник для образованных людей. В изложении он был очень точен. Он мог, написав фразу, перечеркнуть ее, заменить одно слово, добавить уточняющее предложение; в процессе правки он постоянно вычеркивал куски текста и вставлял новые.
При этом он не прочь был подкорректировать цифры, чтобы показалось, будто он достиг большего уровня точности, чем на самом деле. В некоторых характеристиках гравитации и скорости он подправил свои расчеты, стремясь показать, что их точность составляет одну трехтысячную. В то время, разумеется, никто не в состоянии был проверить его вычисления, так что этот номер сошел ему с рук. Таким образом, можно заключить, что Ньютону по-прежнему было свойственно тщеславное желание произвести впечатление на окружающих.
Глава девятая
Великий труд
К весне 1686 года Ньютон завершил большой фрагмент своей рукописи и отправил его Эдмонду Галлею, согласившемуся подготовить публикацию. Галлей поблагодарил за «несравненный трактат», но затем перешел к весьма деликатной теме. «Мистер Гук, – сообщал он Ньютону, – имеет некие претензии касательно изобретения правила убывания гравитации… Он уверяет, что вы переняли эту идею у него и, по-видимому, ожидает, чтобы вы как-либо упомянули о нем в предисловии». Для Ньютона это было слишком. Его поразили самонадеянность и наглость оппонента.
Ньютон послал Галлею ответ – весьма резкий для той эпохи вежливых и велеречивых аристократических околичностей. Он пункт за пунктом перечислил все подробности своего общения с Гуком и отверг все его притязания. «Это не слишком-то достойно, как вы полагаете?» – вопрошал он Галлея. Человек, который «ничего не делал, лишь притворялся знатоком и хватался за всевозможные предметы», теперь, видите ли, должен отобрать лавры Ньютона, обретенные за его тяжелейшие математические труды. Ньютон добавлял, что «лучше бы ему любезно отойти в сторону по причине собственной неспособности». Ньютон пришел в такую ярость, что даже провозгласил намерение отозвать обещанный третий том, заявив Галлею, что «Философия – столь непостоянная и ветреная дама, что лучше уж быть вовлеченным в судебные тяжбы, нежели иметь дело с нею». Похоже, это была типичная для Ньютона вспышка уязвленного самолюбия, но она, как и все подобные приступы, миновала. Его успокоил Галлей, который, судя по всему, успел понять чувствительную и ранимую натуру Ньютона. Галлей умолял «не позволить вашим обидам зайти слишком далеко». В ближайшие месяцы Ньютон все же переслал третий том Галлею, при этом он успел усложнить и так весьма непростой математический язык изложения. Возможно, надеялся, что Гук не сможет разобраться в этом тексте.
Но обвинение в плагиате привело Ньютона в такое бешенство, что он убрал из своей рукописи все ссылки на Гука – в частности, вычеркнул замечание о «clarissimus Hookius», «славнейшем Гуке». Собственно, он хотел бы вообще его отовсюду вымарать. Он так никогда и не простил Гука и оставался его врагом до конца жизни. На публике Ньютон, бывало, с трудом держался в рамках рационального спора. Гук, говорил он, вероятно, догадывался о различных вещах и строил гипотезы, но только я сумел доказать их. Во втором издании «Начал» он торжественно провозгласил: «Hypotheses non fingo» – «Я не строю (не выдумываю) гипотез». Он полагался на математические доказательства и демонстрации, основывая свои теории на «явлениях», и не пускался в рассуждения о причинах или возможных объяснениях.
Оставался лишь один вопрос, на который пока не было ответа. Как сам Ньютон выразился в неопубликованном введении к «Началам», «из этого явления мне до сих пор не удалось вывести причину тяготения». Что такое гравитация? Откуда она происходит? Проще говоря, «из чего она сделана»? Никто так и не сумел хоть в какой-то мере приблизиться к ответу на этот вопрос. Позже в одном из писем Ньютон признавался: «Я даже не дерзаю заявлять, будто знаю причину тяготения», а объясняя это несвойственное ему невежество, добавлял, что «гравитацию должен вызывать некий агент, постоянно действующий в согласии с некоторыми законами, но является таковой агент вещественным или невещественным – вопрос, который я оставляю на рассмотрение моих читателей».
Если уж сам Ньютон не знал ответа, вряд ли его читатели могли оказаться прозорливее. Вполне достаточно, что он объяснил законы гравитации – растолковав скорее математику этого явления, чем его физику. Разумеется, Ньютон не обошелся без довольно своеобразных рассуждений (так, одно время он склонялся к мысли о том, что «агент» гравитации – некий «эфир»), но в конце концов он, похоже, пришел к выводу, что, как выразился один из его помощников, «в основе силы тяготения лежит лишь произволение Господне». Важно заметить, что для Ньютона это Божественное Существо было зачинателем Вселенной, поддерживающим ее бытие, а без Божественного вмешательства Вселенная не смогла бы существовать дальше. Ньютон не верил в материалистический или механистический космос.
Хотя проблему гравитации так и не разрешили, никто не сможет подвергнуть сомнению удивительную точность ньютоновских расчетов. Французский натурфилософ Фонтенель, говоря о Ньютоне, заявлял: «Иногда в его умозаключениях содержались предсказания даже тех феноменов, которых астрономы не заметили прежде». Так оно и было. После выхода в свет
К весне 1687 года Ньютон переправил Галлею всю свою рукопись. 5 апреля Галлей сообщил Ньютону о получении его «божественного трактата» и заверил, что «мир оценит сей труд по достоинству – как проницающий запутаннейшие тайны природы и как возводящий разум человеческий на ступень высочайшую, доступную лишь невероятнейшим усилиям ума». Письмо он отправил в Линкольншир: Ньютон, завершив трудиться над
За четыре месяца, полные трудов и тревог, Галлей наконец успешно завершил руководство выпуском этого бесценного манускрипта и заплатил за его печать и публикацию. В начале июня из типографии вышел том формата in quarto – пятьсот одиннадцать страниц в кожаном переплете, цена – девять шиллингов. Отпечатано было от трех до четырех сотен экземпляров – сравнительно небольшой тираж для столь значительной работы. Галлей отправил в Кембридж с курьером двадцать экземпляров, чтобы Ньютон мог раздать их коллегам. Об отзывах коллег ничего не известно. Как-то раз один из кембриджских студентов, завидев на улице Ньютона, произнес: «Вот идет человек, написавший книгу, которую никто не понимает, в том числе и он сам».
Впрочем, это было не совсем так. При жизни Ньютона вышло три издания
Нашлись и такие, кто усомнился в его человеческой природе; так, некий французский математик даже вопрошал: «Он и вправду ест, пьет, спит? Он – как все прочие люди?» После публикации этой книги Ньютон вновь обрел веру в себя и после долгих лет, проведенных в уединении, завел активную переписку с другими философами и самыми разными своими учениками, и это явно доставляло ему большое удовольствие. Значимость его работ становилась все более очевидной, и к началу XVIII века «ньютонианство» уже было вполне устоявшейся и традиционной системой взглядов в европейской науке.
Глава десятая
На публике
А вскоре Ньютон впервые в жизни, пусть и неохотно, позволил вовлечь себя в государственные дела. В начале 1687 года новый король Яков II издал указ, согласно которому Кембриджский университет должен был принять монаха-бенедиктинца Альбана Френсиса и присвоить ему степень магистра наук, при этом не требуя от него клятвы подчинения верховному властителю страны. Эта клятва, подтверждавшая статус монарха как главного распорядителя духовной жизни всех англичан, произносилась со времен вступления на престол Елизаветы I, то есть с весны 1559 года. Но Яков II, которого подозревали в симпатиях к папистам, казалось, желал отказаться от права возглавлять английскую церковь. Новый король уже выразил желание ввести влиятельных католиков в состав университетов и поставил одного из них во главе колледжа Сидни-Сассекс.[35] Собственную позицию Ньютон ясно выразил в письме к коллеге: «Коль скоро Его Величество требует деяний, каковые не могут быть совершены законным путем, никто не должен страдать из-за пренебрежения законом». Королю не следует требовать от кого бы то ни было нарушения законов университетского статута. Для Ньютона «деяние» сие – введение в университет католиков – было более чем сомнительно, ведь он считал служителей Ватикана папистскими мракобесами и изуверами, отродьями римской блудницы.
Это стало суровым испытанием для университетских протестантов, обычно проявлявших сплоченность. Сумеют ли власти открыто пренебречь независимостью университета и авторитетом его главы? Если сдаться без борьбы, то потом придется смириться и с куда более широким присутствием католиков в университетской жизни. Тут-то на сцену и вышел Ньютон. 11 марта, еще ожидая, пока третий том его «Начал» перепишут и отправят в Лондон, он явился на собрание кембриджского руководства. Неизвестно, что именно он там говорил, но его аргументы, видимо, оказались достаточно вескими – Ньютона включили в число университетских представителей, которые должны были выразить следующую точку зрения: принимать в университет бенедиктинца незаконно.
Короля отнюдь не обрадовало такое неподчинение, и в апреле он вызвал начальство университета на суд Верховной комиссии.[36] Вице-канцлер университета впал в панику – как и другие члены руководства. Они опасались, что у них отнимут их синекуры, и тогда им просто не на что будет жить. В последнюю минуту они подготовили компромиссное решение, согласившись принять отца Френсиса при условии, что эти действия не создадут прецедента. Конечно, это было проявление слабости, и несколько профессоров тут же выступили против. Ньютон был среди них. Его собственный радикальный протестантизм, разумеется, не подвергался никаким сомнениям, а сила его неортодоксальной веры при этом давала ему возможность излагать любую религиозную позицию уверенно и красноречиво. Позже он рассказывал Кондуитту, что поднялся к педелю (главному университетскому юристу) и бросил ему: «Эта сдача позиций», на что тот отвечал: «Почему бы вам не вернуться и не выступить по этому поводу?» И Ньютон так и сделал – вернулся за стол переговоров и успешно выступил против предложенного компромисса.
Таким образом, Ньютон стал одним из тех, кому довелось предстать перед судом Верховной комиссии и воочию увидеть, что такое высочайший гнев, гнев короля. Суд Верховной комиссии возглавлял в то время влиятельный и печально знаменитый судья Джеффрис, известный также как «судья-вешатель»: в «Истории моего времени» Гилберт Барнет пишет, что Джеффрис был «либо постоянно пьян, либо в ярости». Ньютону и восьми его коллегам пришлось четырежды оказаться перед его судом – по всей видимости, Джеффрис тогда находился во втором из названных состояний. Судья обвинил Джона Печелла, вице-канцлера университета, в «акте величайшего неповиновения» и мигом лишил его и поста, и дохода. Казалось, и прочих ждет такое же наказание, однако решимость Ньютона, похоже, лишь укрепилась. К декларации, подготовленной университетом, он добавил еще один пункт, где было сказано, что «смешение папистов и протестантов в одном университете не приведет ни к счастливому, ни к его долгому существованию. Подобно тому как обмеление истока иссушает порождаемый им речной поток, так и нация скоро придет в упадок от подобной практики». Декларация так и не была передана по назначению – вероятно, к счастью для Ньютона.
На последней их встрече судья решил обойтись с кембриджскими профессорами мягко и приписал их неподчинение пагубному влиянию бывшего вице-канцлера. «Посему имею сказать вам то же, что сказано в Писании, и не более того, ибо большинство из вас – богословы: иди, и не греши больше, чтобы не случилось с тобою чего хуже».[37] Так что они вернулись в Кембридж относительно целыми и невредимыми; и, что еще важнее, власть больше не давила на них по поводу отца Френсиса. Очевидно, король Яков понял, что общественное мнение в стране поворачивается против него. (Кстати, не прошло и двух лет, как Джеффрис умер, причем в тюремной камере.)
Несмотря на опасные обстоятельства, первый опыт участия в общественной деятельности, похоже, возбудило в Ньютоне аппетит к публичности, к жизни, не ограниченной стенами университета. И такие возможности у него появились – они были обусловлены прибытием в Англию Марии II и Вильгельма Оранского, губернатора Нидерландов, а кроме того, новым подъемом протестантской этики не только в Уайтхолле, но по всей стране. Ньютон приветствовал Славную революцию 1688 года, в ходе которой Яков II был низложен и на трон взошли Мария и Вильгельм, всячески демонстрировавшие свой непреклонный протестантизм. 15 января 1689 года Ньютона избрали одним из двух представителей университета: он вместе со своим коллегой должен был принять участие в заседаниях национального собрания, которому предстояло утвердить результаты революции во внутренних делах страны. Власти запомнили твердость и четкость его позиции в ситуации, связанной с бенедиктинским монахом. Кроме того, теперь его окружала слава и почет как автора недавно опубликованных
17 января, спустя два дня после избрания, он обедал у Вильгельма Оранского в Лондоне. В высшем лондонском свете он оказался весьма неожиданно, но новый важный пост, похоже, ему понравился. Он пробыл в Лондоне еще двенадцать месяцев – с краткой паузой, когда в собрании был объявлен перерыв. Само же это собрание стало парламентом, после того как в середине февраля корону официально передали Вильгельму и Марии. Так Исаак Ньютон стал членом парламента. Впрочем, он редко участвовал в прениях, и, говорят, вообще выступил лишь однажды – попросил швейцара закрыть дверь, опасаясь сквозняка. Вероятно, у него имелись на то свои причины: в марте он страдал каким-то неизвестным недугом, а через два месяца подхватил «простуду и мерзостный плеврит». Судя по всему, лондонская атмосфера была не очень-то здоровой.
Ньютон (по крайней мере, какое-то время) снимал квартиру в Вестминстере, на Броуд-стрит, неподалеку от здания палаты общин. По всей видимости, он впитал в себя дух этого большого, оживленного города и постоянно расширял круг знакомств. Среди его новых товарищей оказался философ Джон Локк, а также различные видные представители вигов. Сам Локк с удовольствием вносил свойственный науке порядок в дискуссии о социальной философии; в Ньютоне он встретил такого же энтузиаста-эмпирика и даже описывал своего нового друга как «несравненного м-ра Ньютона».
Ньютон посещал собрания Королевского научного общества, невзирая на присутствие Гука. Летом того же года он познакомился там с Христианом Гюйгенсом, голландским натурфилософом, который благодаря своим работам в области изучения света и гравитации стал единственным европейцем, чьи достижения были сравнимы с Ньютоновыми. Там же, в Королевском обществе, Ньютон впервые встретился с Сэмюэлом Пипсом.[38] Кроме того, он укрепил дружеские отношения с Чарльзом Монтегю, некогда входившим в состав совета Тринити, но теперь карабкавшимся вверх по социальной лестнице – он делал политическую карьеру. Ему суждено будет сыграть важнейшую роль в жизни Ньютона.
Ньютон заново обрел уверенность в себе: это подтверждается и тем фактом, что как раз тогда его изобразил сэр Годфри Неллер, самый выдающийся портретист той эпохи. Может показаться неожиданным, что Ньютон так охотно согласился позировать; притом картина Неллера – лишь первая в череде портретов великого ученого. Похоже, тщеславие помогло ему победить сомнения относительно этого вопроса. Он осознавал свои выдающиеся достижения и был рад, что благодаря им прославится на века.
Перед нами человек, знающий себе цену. У него длинные серебристо-седые волосы, а взгляд – острый, всепроникающий. Глаза чуть навыкате – из-за близорукости и долгих научных наблюдений. Вероятно, его застали в момент раздумья; надутые губы и сильно выступающий нос создают дополнительное впечатление погруженности в размышления, не без тайного беспокойства. На нем льняная рубашка и академическая мантия, спадающая свободными складками. Он излучает решительность, почти властность. Это первый из трех его портретов, которые написал Неллер, и уже на втором из них Ньютон предстанет еще более надменным и деспотичным. Сохранились сведения примерно о семнадцати портретах Ньютона – по любым меркам огромное число даже для самого знаменитого естествоиспытателя. Но он сам хотел, чтобы их написали. Возможно, они помогали ему подтверждать самому себе, что он – это он, а возможно, они придавали ему зримый статус в мире бесплотных знаков и символов. Возможно также, что ему был присущ некоторый нарциссизм. Человек, который, насколько известно, за всю жизнь так и не познал душевной или чувственной привязанности к другому человеческому существу, мог влюбиться в самого себя.
Глава одиннадцатая
Преклонение
Впрочем, некое чувство, что-то вроде привязанности, в его душе все же однажды возникло – к одному молодому человеку, с которым он познакомился во время первого своего года в Лондоне. Николас Фатио де Дьюлле, предприимчивый и пылкий юноша швейцарского происхождения, впервые встретился с Ньютоном на собрании Королевского научного общества, когда ему было двадцать пять лет. В столь раннем возрасте он уже страстно любил математику и астрономию. Ньютона совершенно очаровали его ум и сметливость. Юноша произвел на него настолько сильное впечатление, что осенью того же года Ньютон даже написал ему: «Я… был бы чрезвычайно рад поселиться вместе с вами. Я привезу с собой все свои книги и ваши письма». Кроме того, в письме к Фатио он порицал Роберта Бойля, которого обвинял в излишнем честолюбии. «По моему убеждению, – писал Ньютон, – он слишком откровенен и чересчур жаждет славы». Это редкий случай столь откровенной прямоты в ньютоновской переписке, и можно предположить, что он относился к швейцарскому математику с большим доверием и приязнью.
В свою очередь, Фатио, судя по всему, относился к новому другу как к герою и полубожеству, с которым ему выпала честь общаться. Кроме того, он решился предложить ему кое-какую практическую помощь и воспользовался своей дружбой с Джоном Локком, дабы подкрепить свою позицию. «Я и в самом деле виделся с м-ром Локком, – писал он Ньютону, – и… выразил искреннее желание, чтобы он замолвил за вас слово перед милордом Монмутом» по вопросу назначения на некий политический пост. Деятельный юноша завязал также дружбу с Гюйгенсом и написал Ньютону, предлагая прислать экземпляр недавно опубликованного труда физика –