Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Потерянная Россия - Александр Фёдорович Керенский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Союзники и Временное правительство

Нельзя забывать о том, что Февральская революция произошла во время войны, что война эта продолжалась, что кроме неприятельских войск на фронте в тылу действовали начиненные внешним врагом и Лениным живые бомбы. Без ясного представления обо всем этом нельзя правильно понять историю трагической борьбы России за свою свободу, внешнюю и политическую, со дня падения монархии вплоть даже до нынешних дней. Судьба нашей революции разрешилась не в порядке борьбы партий внутри страны, а на полях сражений и в кабинетах министров иностранных дел всех воюющих держав.

Существует вздорная легенда, что союзники России содействовали Февральской революции, даже чуть ли не сами ее устроили. По методу исключения роль организатора русской революции приписывается главным образом английскому послу сэру Джорджу Бьюкенену[125]. Итальянский посол, жизнерадостный, подвижный маркиз Карлотта, больше наблюдал, чем действовал, был всегда, кроме того, третьим после Бьюкенена и французского посла Палеолога[126]. Сказать о последнем, что он в какой‑либо степени мог содействовать не только революционному, но даже и оппозиционному движению, было прямо невозможно. Эта был весьма светский человек, не выходивший из великокняжеских салонов, особенно из салона великой княгини Марии Павловны[127]. По созвучию своей фамилии с именем знаменитой династии византийских императоров он чувствовал себя аристократом, едва ли не кузеном особ царской крови. Он написал о своем пребывании в Петербурге полубеллетристический дневник. Уже из помещенных там историко — философских рассуждений о России, о русском народе видно, что для него в России за узким кругом людей «из общества» Европа кончалась; начинался загадочный, мистический, варварский и темный Восток. Уже в последние месяцы перед падением монархии Палеолог стал склоняться к мысли, что Россия не выдержит до конца войны и что следует! на всякий случай заранее перестраховать интересы Франции по другую сторону фронта. Его личное тяготение к реакционным католическим кругам указало ему путь в Будапешт и Вену. Конец же монархии был для Палеолога концом той России, с которой еще можно было как‑нибудь считаться. Он стал слать в Париж весьма пессимистические доклады и настойчивые указания: нужно искать пути к миру за счет России. Так мне рассказывал Альбер Тома[128], который был срочно, в начале революции, прислан в Петербург с особыми полномочиями — сначала дублировать, а затем временно и совсем заменить Палеолога. Отношение французского посла к России после падения монархии было столь своеобразно, что английский и итальянский послы первые возбудили перед Временным правительством вопрос о необходимости дать понять Парижу, что аристократ — посол не совсем удобно стал себя чувствовать в Петербурге, потерявшем вдруг вкус к придворным мундирам… Вернувшись в Париж, Палеолог в правительственных и дипломатических кругах Франции не оказался вовсе одиноким в своем отношении к России, оставшейся без «верного союзника Франции — царя».

Так, за вычетом по явной непригодности к роли организаторов революции Палеолога и Карлотти оставался только один Бьюкенен. Во время революции мне пришлось довольно часто встречаться с английским послом. Этот подлинный джентльмен не был лично способен ни на малейшую нелояльность. Состоять в организаторах революции против императора Николая II он и потому еще не мог, что очень хорошо относился лично к бывшему царю. Это отношение особенно ясно проявилось летом, когда из Лондона пришел категорический отказ оказать бывшему императору и его семье гостеприимство в Англии впредь до окончания войны: Бьюкенен перенес этот отказ как личное свое горе. Как же могла родиться все‑таки легенда о Бьюкенене — вдохновителе русской революции? Она, во — первых, возникла из особой ненависти тогда всех сановных германофилов к Англии. Во — вторых, — как раз из очень лояльного отношения английского посла к царю и к династии. Бьюкенен видел, куда ведет не только Россию, но и династию кружок Распутина, и он неоднократно пытался советовать императору разумную и спасительную для монархии более либеральную политику. В последний раз он старался спасти царя от его собственного упрямого безумия очень незадолго до катастрофы, но совершенно безуспешно. Как раз в это последнее свидание царь принял английского посла необычно сдержанно, почти враждебно; подчеркнул весьма недвусмысленно свое совершенное нежелание слушать какие бы то ни было советы со стороны. Советы же английского посла шли навстречу пожеланиям прогрессивного блока. Вот было единственное основание для рожденной в окружении императрицы Александры Федоровны[129] легенды.

На самом деле до падения монархии все официальные иностранцы в России держали себя всегда строго в рамках «протокола» и никакого вмешательства во внутренние дела России себе не позволяли. Только после революции тут многое, очень многое изменилось. Прежде всего, исчезла очень строгая традиция дипломатического обихода в Петербурге. После падения монархии дипломатический корпус впервые получил полную свободу общения со всеми кругами общества. Конечно, и до революции никаких формальных ограничений в этой области не существовало. Но имелась очень крепкая традиция: иностранные дипломаты должны были вращаться в узком кругу придворного и светского общества. Общение кого‑либо из них с представителями оппозиционных, а тем более революционных партий было бы открытым и неприемлемым для двора скандалом. Теперь, при Временном правительстве, каждый иностранный дипломат шел, куда хотел, — к любому министру, в Советы, на митинги. Встречался с кем бог на душу положит: одни, по — старому, в определенные дни ездили в определенные салоны, другие торопились познакомиться с вчерашними каторжниками — революционерами. К Временному правительству большинство союзных дипломатов относились критически, даже оппозиционно: нас обвиняли в слабости, в безволии и прочих смертных для правителей грехах. Однако сами дипломаты скоро привыкли злоупотреблять «чрезмерной свободой», не менее, чем и любой рядовой рабочий или солдат. Из свободы общения с кем угодно сами собой возникли более интимные связи с лицами, настроения которых соответствовали вкусам того или иного посольства, того или иного военного союзного агента. А там недалеко уже было и до содействия лицам, которые, по оценке, конечно, самих иностранцев, были настоящими русскими патриотами и хотели действительно спасать Россию от «засилия Советов». Бисмарк[130] ведь не об одних немцах сказал: в борьбе на живот и на смерть уместно любое оружие, не считаясь ни с какими моральными предрассудками.

А разве есть что‑нибудь аморальное в желании прийти на помощь союзнику; попавшему в беду; союзнику; оказавшемуся вдруг) в руках «слабого» и неопытного в военных и международных делах правительства, состоявшего или из далеких от жизни идеалистов, или из подозрительных пацифистов? И что же удивительного, если по всей своей собственной психологии, по всем своим петербургским связям огромное большинство членов союзных посольств и военных миссий легко и быстро нашли общий язык и в столице, и в ставке с кругами, оппозиционными Временному правительству?

Оппозиция слева нашла себе опору в Германии. Оппозиция справа — в посольских зданиях на набережных Невы, в самом Петербурге! Вот почему после падения монархии, летом 1917 года, силы двух борющихся коалиций расположились в России не по двум параллельным линиям: Временное правительство с союзниками — большевики с Германией, а по сторонам некоего треугольника: Временное правительство — Ставка с союзниками — большевики с Германией. Самое курьезное в этом положении было то, что мы — Временное правительство — изображались левыми демагогами, как «наймиты английского капитала»; даже многие добросовестные сторонники Временного правительства в демократической среде все‑таки находили, что мы слишком «не самостоятельны» в отношении к союзникам. Нам же, главным образом министру иностранных дел М. И. Терещенко, приходилось в это время упорно отстаивать новую военно — дипломатическую политику свободной России и в Париже, и в Лондоне; добиваться там, большей частью тщетно, нужного дипломатического содействия для подъема боеспособности русской армии. И делать это нужно было с чрезвычайной осторожностью, в порядке «тайной дипломатии», дабы не давать повода возбужденному революцией общественному мнению России заподозрить искренность дружеских отношений главных наших союзников к России, свергнувшей монархию[131].

Я до сих пор сдержанно писал о действительной политике Парижа и Лондона по отношению к России после революции; по отношению, в частности, к Временному правительству. Теперь, мне кажется, настало время сказать правду, как она была: в союзных России столицах победила в основных чертах точка зрения отозванного из Петербурга Палеолога. Революция сразу как бы исключала из круга полноправных членов Антанты Россию. Конечно, нужно все сделать, чтобы удержать Россию на фронте, нужно терпеливо выслушивать дипломатический лепет неопытных министров, по существу же — вести войну самостоятельно, не привлекая к этому Россию и не считаясь вовсе с ее требованиями. Скептическое, выражаясь мягко, отношение руководящих кругов Лондона и Парижа к союзному Временному правительству мне было, конечно, хорошо известно, но все‑таки я был прямо поражен, когда уже в эмиграции, кажется в 1920 году, подробно узнал историю переговоров о сепаратном мире с Австрией. Переговоры эти велись как раз в апреле 1917 года между Лондоном, Парижем, а затем и Римом, с императором Карлом Австрийским[132] через принца Сикста Бурбонского, брата императрицы Зиты. Это были весьма серьезные переговоры, они сорвались в самую последнюю минуту из‑за упрямства Италии, Рим никак не хотел отказаться от какого‑то куска обещанных ему австрийских земель, которого Италия затем все‑таки не получила. Но все эти переговоры, непосредственно и более всего задевавшие интересы России, до конца происходили в строгом секрете от Временного правительства. В случае удачи переговоров Россия была бы поставлена перед совершившимся фактом. Я подчеркиваю, что этот вопиющий случай нарушения союзной этики по отношению к нам произошел в самом начале революции, при самом «буржуазном» правительстве, при министре иностранных дел Милюкове, который всячески стремился продолжать в сношениях с Лондоном и Парижем сазоновскую политику. «Революция ничего не изменила в нашей иностранной политике», — повторял он ежедневно.

Теперь часто говорят, что наступление русских армий в июле 1917 года было авантюрой, вызванной давлением союзников. Конечно, Париж и Лондон очень хотели, чтобы наши войска вернулись к активным операциям на фронте. Конечно, ведя коалиционную войну, и мы, весьма дружески и лояльно относясь к союзникам, должны были считаться не только с интересами России, но и с интересами всего союза. Однако восстановление боевых действий на фронте диктовалось нам прежде всего интересами России, его требовала от нас сама логика революции. Родившись в значительной мере из протеста против сепаратного мира, революция могла укрепить свободу и демократию только в случае благополучного исхода войны. А кроме того, наблюдая отношение к России наших союзников, нам было ясно, что только восстановление боеспособности армии, демонстрация некоторой нашей силы заставили бы наших союзников с большей оглядкой прятать дипломатические ноты Временного правительства под сукно. Заставили бы их, по крайней мере, вспомнить, что на союзных конференциях представители России присутствуют по праву и, приходя в зал заседаний, должны находить там приготовленное и для них место…

Почему же Лондон и Париж так усердно толкали Россию в объятия Германии, всемерно саботируя Временное правительство?

Я много раздумывал над этим вопросом. Многое мне стало ясно только в эмиграции, здесь мне пришлось, впервые в жизни, столкнуться с настоящей, реально существующей Европой — и правящей, и буржуазной, и социалистической. И я понял, что той Европы, которую носила в своем сознании русская интеллигенция, никогда вообще в природе не существовало. Мы думали, что там, за далекими, бескрайними, русскими просторами, вдали от жестокой царской реакции, есть блаженные страны всяческого демократического и гуманистического совершенства! Увы, этой, я бы сказал, «русской Европы», созданной по образу и подобию наших собственных политических идеалов, мы, оказавшись в эмиграции, нигде не нашли. «Нашей» Европы так же нигде не существует, как не существует идеального СССР, созданного ныне воображением европейцев, чающих нового, справедливого социального порядка. За наш самообман мы отомщены самообманом горшим европейцев!

Где же все‑таки источник недоброжелательства, а иногда и нескрываемой враждебности к Временному правительству союзных кабинетов? Прежде всего, в общей тогда всем воюющим западным странам максималистской психологии. Ведь тогда общественное мнение только еще созревало — в Германии к брест — литовским, в Париже — к версальским целям войны. А тут вдруг, перед самой трудной боевой кампанией 1917 года, «нелепое», донкихотское заявление Временного правительства о каких‑то новых, демократических целях войны. «Свободный русский народ, защищая свои границы, не стремится к завоеванию чужих земель, не хочет ни с кого взыскивать дани и стремится к скорейшему заключению справедливого всеобщего мира на началах самоопределения народов».

Музыка будущего! Конспект знаменитых впоследствии 14 пунктов мирной программы президента Вильсона осенью 1918 года оказался опубликованным слишком рано. Оказался ласточкой, которая еще ждала весны! «Тайные договоры» союзников, оглашения которых так настойчиво требовали — в своих воззваниях к русским солдатам — принц Рупрехт Баварский и в своих прокламациях, речах и статьях Ленин, отстояли от этой новой программы войны на таком же почти расстоянии, как Марс от Земли. (Конечно, программа войны центральных держав в своем утопическом максимализме ни в чем не уступала проектам Антанты.) Враждебная реакция союзников на новую военную политику революционной России была вполне естественна: ведь они оставались в старом психологическом мире довоенной Европы, мы же, первые в Европе, — перешагнули за черту этого мира, ощутили новый строй международных отношений, намеченный, но не осуществленный Лигой Наций!

Теперь, в 1933 году, слова манифеста Временного правительства о целях войны едва ли кому‑нибудь в Европе покажутся столь возмутительными и неприемлемыми. Но нам пришлось писать его чуть ли не через две недели после того, как из Парижа пришло телеграфное согласие на желание наше включить всю Польшу (австрийскую, германскую и русскую) в границы Российской империи (на автономных, впрочем, началах). Телеграмма же эта, в свою очередь, последовала в ответ на согласие царя образовать из германских земель по левому берегу Рейна независимое буферное государство под протекторатом Франции.

Впрочем, напряженная борьба между Временным правительством и кабинетами Лондона и Парижа во все время Февральской революции шла не столько о самом пересмотре целей войны, сколько по его поводу. Временное правительство вовсе не собиралось ссориться с союзниками из‑за шкуры еще не убитого медведя. Мы просто хотели победить! Нам нужна была боеспособная армия! А для того, чтобы сделать ее способной к бою, нужно было дать войне новые цели, понятные рядовым бойцам, с новой, рожденной революцией психологией. Во всяком случае нужно было говорить другим, новым дипломатическим языком, который не напоминал бы ненавистный фронту старый «империалистический» язык царизма. Если в мирное время армия — последний аргумент дипломатии, то во время войны вся дипломатия — только служанка армии. «Говорите что хотите и как хотите, — взывал в заседаниях Временного правительства А. И. Гучков к министру иностранных дел Милюкову, — только говорите такие слова, которые подымают боеспособность армии». Война имеет свою психологию, победа — другую, часто совсем противоположную. После революции нам нужны были на фронте такие дипломатические выступления Антанты, которые приблизили бы и Россию, и всех ее союзников к победе, а победа создала бы в сердцах людей новые настроения, наверное, совсем непохожие на настроения армии, переутомленной войной. И разве мы все не видели, как Версальский договор, в атмосфере первых месяцев победы, подписал не только Клемансо, но и Вандервельде[133] — лидер 2–го социалистического Интернационала, теперь требующий всеобщей, в случае войны, забастовки. Кто знает, что бы подписали столь ненавистные союзникам пацифисты из Советов, если бы Россия победила… А летом 1917 года и России, и союзникам нужно было только одно: чтобы наша армия из состояния фактического перемирия, установившегося в первые два месяца после падения монархии на всем русско — германском фронте, вернулась к активным боевым действиям.

Должен с удовлетворением сказать: сэр Джордж Бьюкенен и Альбер Тома, заместитель Палеолога, отлично понимали смысл военной дипломатии Временного правительства. Они видели, что словесный «империализм» способен только укрепить влияние пораженцев на фронте, озлобить Советы против Временного правительства, разрушить столь необходимое тогда для успеха войны единство нации. Они оба понимали, что случившаяся в начале мая смена лиц на посту министра иностранных дел (вместо Милюкова — Терещенко) была не результатом «интриг» приехавших в Петербург после революции делегаций иностранных социалистов, а неизбежным актом Временного правительства на пути к восстановлению активных операций русских армий. Можно сказать, что уход Милюкова из Министерства иностранных дел совпал с моментом самых лучших отношений между союзниками и Временным правительством. Увы, тут случилось недоразумение. Оно состояло в том, что сначала в дипломатических кругах Лондона и Парижа смену лиц в Министерстве иностранных дел поняли как решение Временного правительства свою новую дипломатию ограничить односторонним отказом России от тех выгод, которые в случае победы выпали бы на ее долю. Особенно одобряли Париж и Лондон наш отказ от Константинополя. Ибо сама «военная» необходимость уступить его России весьма раздражала Париж и очень не нравилась Лондону[134]. Новые представители революционной России казались изощренным государственным деятелям Антанты наивными дурачками, которые горели страстным желанием, совершенно бескорыстно, во имя, так сказать, революционной идеи, голыми руками выхватить из огня войны горячие каштаны для союзников. Я помню, как один из союзных дипломатов в разговоре со мной еще в самом начале революции сказал: «Ну что же, если Россия отказывается от Константинополя, тем лучше для нас; это приблизит конец войны». Но можно ли было русскому переутомленному солдату вот так просто заявить: отказавшись от всех материальных выгод победы и всех земель в Польше, впредь мы будем воевать только для того, чтобы Англия получила колонии Германии и ее флот, Франция — Эльзас — Лотарингию, «Ренанию» и огромную контрибуцию, Италия — славянскую Далмацию и т. д. Такое толкование демократической программы войны было бы явным безумием! Ни Терещенко, ни князю Львову, ни мне никогда и в голову не приходило, что в Лондоне и Париже могут так упрощенно истолковать военную политику Временного правительства. При первых же разговорах нового министра иностранных дел с иностранными дипломатами недоразумение разъяснилось. В переводе на дипломатический язык манифест Временного правительства о новых целях войны гласил: Временное правительство предлагает союзным державам всем вместе пересмотреть цели войны и со своей стороны заранее заявляет, что для скорейшего заключения мира Россия готова отказаться от своей доли военной добычи в меру уступок в этом вопросе других, союзных с ней, великих держав. Все лето мы добивались от Лондона и Парижа скорейшего созыва междусоюзнической конференции для пересмотра целей войны. Все лето в Лондоне и Париже такой созыв всячески оттягивали. Самое согласие на конференцию было получено только после нашего наступления. Нудные и раздражавшие обе стороны переговоры тянулись месяцами. В союзных нам столицах просто не хотели понять или, скорее, признать, что революция не только акт свержения монарха, но еще и длительный процесс коренного перерождения всей психологии страны. Теперь, после вихря революций и контрреволюций по всей Европе, политики и государственные деятели лучше понимают, что такое революция. Тогда союзники относились к действиям Временного правительства так, как будто такое непомерно огромное событие, как исчезновение монарха в России, никакого влияния на международную политику России не должно было и не могло оказать. А если все‑таки оказывало, то в этом вина слабой, безвольной, находящейся в плену у Советов новой государственной власти.

А между тем на наших глазах немцы забрасывали русские окопы воззваниями, созвучными с новыми настроениями ошеломленных революцией солдат. И эти непрерывные психологические атаки давали превосходные для Берлина результаты! Чтобы сохранить фронт, нам нужно было броситься сейчас же в словесную контратаку. И союзники обязаны были в этом нам помочь! Разве 14 пунктов мирной программы Вильсона не сыграли в 1918 году огромной роли в психологической подготовке капитуляции Германии?! Временное правительство предлагало союзникам провозглашением новых, демократических целей войны начать «вильсоновскую» атаку Германии на 18 месяцев раньше. И такая атака, смело и дружно проведенная, дала бы блестящие, решающие результаты.

Говорю я это, опираясь на наш собственный опыт. Один отказ Временного правительства от Константинополя по своим последствиям равнялся большему, выигранному против Турции сражению! И после русской революции настроение в правящих кругах Стамбула стало быстро и резко меняться: к осени Турция была совершенно готова к сепаратному выходу из войны. Всю подготовительную работу вел министр иностранных дел Терещенко вместе с американскими дипломатами в Константинополе. (Как известно, Соединенные Штаты не объявили войны Турции, как и Болгарии.) И мир Турция заключила бы, вероятно, в ноябре. Одновременно с Турцией созревала к выходу из войны и Болгария. Свободная Россия сразу морально разоружила также болгар. Сама австро — венгерская армия на русском фронте, под влиянием все той же Февральской революции, стала сильно разлагаться. «Австро — славянские войска в подавляющем большинстве, — пишет генерал — фельдмаршал Гинденбург, — теперь, к концу лета 1917 года, еще меньше будут сопротивляться русскому наступлению, чем в 1916 году, ибо они политически разложились одновременно с русскими войсками. Из учета этого положения, как передают перебежчики, должен был состоять и военный план Керенского, а именно: местные нападения на немцев, для того чтобы их прикрепить; главный же удар — против австровенгерской стены. Так и случилось. Под Ригой, Двинском, Сморгонью русские атакуют немецкие позиции и отражаются. Стена в Галиции оказывается каменной лишь там, где австро — венгерские войска перемешаны с германскими. Напротив того, австрославянская стена под Станиславовом рушится от простого соприкосновения с армией Керенского».

Совершенно очевидно, что этот моральный прорыв неприятельской армии нужно было нам вместе с нашими союзниками всемерно углублять. Нужно было действовать дипломатическими нотами и общесоюзническими заявлениями, так же как Рупрехт Баварский действовал своими прокламациями, а Ленин — резолюциями. Военные операции только закрепили бы уже достигнутые дипломатическим путем победы.

Впрочем, свою чисто техническую, военную задачу революционная Россия и без дипломатической, моральной помощи союзников в полной мере выполнила. Сравнивая внешне благополучное состояние русского фронта в зиму перед падением монархии с быстрым падением боеспособности нашей армии в начале революции, историки и мемуаристы (среди наших бывших союзников) весьма часто приходят к совершенно ложному выводу: Февральская революция, разрушив боеспособность армии, резко нарушила стратегические планы союзных армий и затянула войну на целый лишний год. Военные авторитеты, сосредоточивая, естественно, свое внимание на совершенно недопустимых в обычное время несовершенствах в организации армии после Февральской революции, до нынешнего дня пишут о беспорядках в армии, об эксцессах солдат против офицеров, о дезертирах, о «провале безумно задуманного наступления» и т. д. Военные специалисты, естественно, судят все явления со своей профессиональной точки зрения, и было бы нелепо их за это осуждать. Самая жестокая критика состояния русской армии после падения монархии совершенно справедлива. И все‑таки это еще не все, ибо оценка государственная, политическая и международно — стратегическая нашего фронта во время Февральской революции должна быть совсем другой.

Какая задача была поставлена нашей армии в боевую кампанию 1917 года? Должны ли мы были заниматься наступательными операциями для захвата Константинополя, Будапешта или Берлина? Ясно — нет. Боевые задачи, не разрешенные русской армией за все время войны до революции, не могли разрешаться теперь среди общего революционного развала в стране. Временное правительство поставило себе стратегическую задачу более скромную, но зато вполне соответствовавшую наличным силам. Мы поставили себе целью: восстанавливая насколько возможно боеспособность армии, удержать на нашем фронте до конца кампании 1917 года наибольшее количество неприятельских войск.

Для чего? Во — первых, для того, чтобы лишить генерала Людендорфа возможности свободно маневрировать на фронте наших союзников и, во — вторых, чтобы этим самым отсрочить решительное столкновение военных сил двух коалиций до весны 1918 года. Только такая отсрочка давала возможность Соединенным Штатам действительно вступить в войну и оказать в 1918 году на фронте наших союзников решительную помощь. О том, что наша стратегическая задача была правильно поставлена, видно из писаний все того же Гинденбурга.

«Бездействие, которое лично мне навязывается спокойным выжиданием, ввиду начинающегося разложения армии, очень тяжело, — пишет фельдмаршал. — Если я не могу теперь, ввиду политических причин, согласиться на наступление на Восточном фронте, то солдатское чутье толкает меня к наступлению на западе… Существует ли более последовательная мысль, чем бросить войска с востока на запад и начать там наступление. Америка еще далека! Пусть она явится, когда силы Франции будут сломлены. Тогда уже будет слишком поздно… Но Антанта также сознает угрожающую ей большую опасность, и она работает всеми средствами для того, чтобы предотвратить разруху русской армии и таким образом помешать нам значительно разгрузить наш Восточный фронт. Россия должна выдержать хотя бы до того времени, покуда вновь сформированные американские армии смогут вступить на территорию Франции».

Преодолевая неимоверные трудности, — только для этого, по настоянию самого военного командования во главе с генералом Алексеевым, я в начале мая стал военным и морским министром, — Временное правительство в полной мере разрешило поставленную ему военной обстановкой стратегическую задачу. План германского командования нанести на англо — французском фронте решительный удар, пользуясь разложением русской армии, не осуществился. Случилось даже нечто противоположное: летом 1917 года на русском фронте было сосредоточено наибольшее количество германских войск за все время войны. 19 сентября 1917 года от русского Верховного командования было послано союзникам особое сообщение[135]. Это официальное сообщение, посланное союзным правительствам для воздействия на общественное мнение, которое всей официозной печатью наших союзников настраивалось против Временного правительства, не было опубликовано ни в Париже, ни в Лондоне! Тогда, в сентябре — октябре, после неудачи популярного у союзных военных миссий генерала Корнилова, поднявшего знамя восстания Временного правительства, отношение к Временному правительству в руководящих кругах Антанты стало явно враждебным.

Для меня до сих пор не до конца понятны мотивы, которые толкнули некоторых из видных штатских и военных, английских и французских государственных деятелей на активную поддержку движения генералов против Временного правительства, которое в это время выполняло на фронте операции чрезвычайной важности не только для самой России, но и для союзников. Впрочем, психология такого, например, человека, как генерал А. Нокс, мне совершенно понятна. Как теперь в палате общин, так и тогда, в России, генерал Нокс был на правом фланге в своих политических симпатиях. Россию он, по всем моим наблюдениям, искренно любил, но для него Россия, как и для его друзей в военной и светской среде Петербурга, не мыслилась вне монархии. Армия, где командный состав не в силах был командовать без помощи комиссаров военного министра, для него не была армией. Правительство, которое наполовину состояло из социалистов и не проявляло «сильной власти» по образцу доброго старого царского времени, не было для него правительством. Жесточайшие испытания, через которые во время революции прошло русское офицерство, он пережил как свои собственные. Его сочувствие и содействие, как и многих других членов союзных военных миссий, заговору генерала Корнилова я вполне понял бы, если бы он выступал по собственной инициативе, просто как бравый офицер, связанный товариществом с русскими офицерами. Но действовал ли генерал Нокс только по собственной инициативе? Коммандер Локер — Ламсон обещал отряд своих танков в помощь генералу Корнилову по собственному ли только почину?.. Не сомневаюсь, что такие ответственные действия по своей собственной инициативе никакой член английской военной миссии не предпринял бы. Знаю я также, что в английском посольстве в Петербурге не было вовсе единодушия по отношению к Временному правительству. Бьюкенен был совершенно лоялен по отношению к Временному правительству и наше невыносимо трудное, трагическое положение понимал. Около него были люди (вроде, например, Брюса Локкарта[136][137]), которые прямо безумием считали всякую против Временного правительства авантюру. Но в Лондоне, как и в Париже, победили взгляды, отражавшие настроения русских консервативных и либеральных кругов, русского военного командования.

А все эти группы откровенно стремились, после благополучного разгрома Временным правительством большевиков в июле, к свержению этого правительства и к установлению военной диктатуры. Письмо, которое в августе привез известный авантюрист, бывший член 1–й Государственной думы, трудовик Аладьин генералу Корнилову из Лондона перед самым началом мятежа, письмо от ответственного государственного деятеля, вполне одобрявшего инициативу генерала Корнилова, сыграло решающую, может быть, роль в его психологии.

Несмотря на явный и стремительный провал генерала Корнилова, руководящие английские военные круги остались верными до конца политики вмешательства в русские военные дела для поддержки там организаций против русской демократии, боровшейся в это время с союзом Ленин — Людендорф. Временное правительство представлялось консервативным и либеральным умам Запада носителем всех самых страшных зол революции.

Революцию нужно обуздать, вогнать русскую анархию в русло нормального порядка, какой полагается в приличных буржуазных государствах. Большевизм сам по себе — пустяк! Он живет только слабостью Временного правительства, где засело так много «полуболышевиков». Нужно воссоздать «сильную» власть, а тогда справиться с развращающей темные, варварские солдатские толпы пропагандой Ленина не будет стоить большого труда. Так же думал высший командный состав, штабы и офицерство, банкиры и промышленные верхи, одним словом, вся вчера еще владеющая и господствующая Россия. Было естественно, что такого рода суждения легко находили отклик в дипломатической и правительственной среде наших союзников.

Раздражение же новой военно — международной политикой Временного правительства нашло теперь весьма солидный фундамент: сами «настоящие патриоты» России хотят только одного — свержения Временного правительства и восстановления действительно национальной сильной власти руками военного диктатора. Содействие подобным патриотам — прямой долг искренних друзей России! Содействовать победе русских «патриотов» над «полубольшевиками» — разве тут есть хотя малейшее нарушение союзных обязательств? Конечно, нет!

Об одном только не догадались ни генерал Нокс с Нулансом в России, ни в министерских кабинетах Лондона и Парижа. Не догадались, что, захватив власть, «диктаторам» не будет уже времени заниматься «империалистической» войной; все ее силы будут поглощены войной гражданской. Сами же закулисные вдохновители и руководители генерала Корнилова считали продолжение войны с Германией теперь, после «разложения революционной армии», прямым безумием. Да и вообще к осени 1917 года вожди либеральной и консервативной России, так же как и большевики, считали победу союзников «невозможным предположением» (как несколько позже, находясь уже у власти перед Брест- Литовском[138], выразился Троцкий).

Я обещал быть в этой книге совершенно откровенным и поэтому должен сказать, что до сих пор воспоминание об одной моей личной ошибке в отношении к союзникам меня упорно мучит. Сделал я эту ошибку как раз в одном эпизоде, связанном с делом о генеральском мятеже. О самом этом мятеже я говорить здесь не собираюсь.

Поставив свою ставку на такую слабую лошадь, союзники оказались очень плохими спортсменами. Однако этот опыт ничему их не научил. Когда игра была в несколько часов проиграна, отношение к Временному правительству совершенно не изменилось. Как будто кто‑то нарочно в Лондоне и Париже торопился помочь Людендорфу — Ленину поскорее взорвать русское правительство, которое в невероятно трудной внутренней обстановке продолжало поддерживать «союзников» на поле брани. И вот как‑то в начале сентября месяца, вскоре после ликвидации бунта генералов, Терещенко сказал мне — достаточно хмуро, — что три союзных посла — английский, французский и итальянский — хотят сделать мне коллективное устное представление. Было назначено время, и свидание состоялось. Передавал вербальную ноту трех держав Бьюкенен, как старший. Только еще один раз, при сообщении об отказе английского правительства допустить во время войны в Англию царя и его семью, я видел английского посла таким взволнованным. Он был в двойном качестве дипломата и английского джентльмена очень выдержанным, дисциплинированным человеком. Но когда тонкие его пальцы начинали едва — едва дрожать, когда на щеках появлялся нежный, почти девичий румянец, когда голос его начинал чуть — чуть срываться и в глазах появлялся влажный блеск — это означало, что сэр Джордж взволнован до крайности. Рядом с ним сидел новый французский посол, неизвестно почему на эту должность назначенный, специалист во французском сенате по финансовым и земельным вопросам, Нуланс. Этот, наоборот, был совсем «в форме», как говорят французы, и, видимо, был очень доволен тем, что союзники решили наконец сделать «нужный окрик» в Петербурге. Да, коллективная вербальная нота была совершенно откровенна: она грозила прекратить всякую военную помощь России, если… если Временное правительство в кратчайший срок не примет решительных мер (по корниловской программе. — А. К.) для возобновления порядка на фронте и в тылу. Рассуждая о событиях в России осенью 1917 года, Фердинанд Гренар[139], французский дипломат, бывший в то время в России и хорошо ее знавший, пишет теперь в своей, недавно вышедшей, отличной книжке о русской революции: «Союзники России были ослеплены своим желанием во что бы то ни стало продлить сотрудничество России на полях сражений. Они совершенно не видели, что было возможно и невозможно в тот момент. Таким образом они только содействовали игре Ленина, отрывая председателя Временного правительства (Керенского) от народа. Они совершенно не понимали, что, стремясь к тому, чтобы Россия продолжала войну, нужно было примириться с неизбежностью внутренних беспорядков и удовлетворяться неустойчивым состоянием переходного времени. Докучая Керенскому упорными настояниями, почти требованиями возобновить нормальный порядок в государстве, они совершенно не оценивали те условия, в которых он находился, и только еще больше увеличивали беспорядок, с которым он боролся».

И действительно, мне предъявляли ультимативное требование восстановить порядок, взорванный только что безумием генерала Корнилова, и кто же этого требовал?!.. Слушая вздрагивающий, нервный голос английского посла, я пережил в душе целую бурю. Вот сейчас взять эту ноту, опубликовать ее в печати с разъяснением — кто, где и когда и как помогал генералу Корнилову, и сразу наступит конец «союзу»! Придется еще и к зданиям союзных посольств до отъезда послов поставить хорошую охрану… Но я сдержался. Теперь я давно уже думаю, что я сделал тогда непростительную ошибку. Я предложил послам признать сделанное ими только что коллективное заявление как бы не бывшим. Союзники не опубликовывают его за границей; Временное правительство не сообщит о нем никому в России. Мое предложение тут же у меня в кабинете послами было принято, и они ушли едва ли в очень хорошем настроении. Я убежден теперь, что такое разрешение вопроса об ультиматуме союзников Временному правительству, оказавшему только что на фронте огромную помощь Парижу, Лондону и Риму, было донкихотством…

Издалёка. Год 1917–й

Арест большевиков. Письмо в редакцию «общего дела»

Милостивый государь, господин редактор!

В вашей газете, в № 62 от 10 декабря, случайно оказавшемся в моем распоряжении, помещена, между прочим, не подписанная автором статья «Документ, относительно которого Керенский должен дать ответ». Статья эта состоит из сокращенного изложения официального сообщения прокурора С. — Петербургской судебной палаты, опубликованного с моего ведома около 10–12 июля 1917 года, и краткого предисловия газеты к этому документу. Предисловие это заключает в себя ряд совершенно ложных утверждений, на которые я считаю нужным ответить.

I. «Ленин поселился в Петрограде во дворце Кшесинской и оттуда стал систематически предавать Россию немцам и готовить свой государственный переворот… Многие министры Временного правительства требовали его ареста и предания суду. Керенскому были переданы все данные и документы относительно большевистского движения, но власть, во главе которой тогда стоял Керенский, почтительно молчала перед Лениным и Ко. Эта власть даже мешала бороться с большевиками…»

Так утверждает газета.

Но, во — первых, в период времени, о котором здесь говорится, «во главе власти» стоял не Керенский, а князь Львов, он же министр внутренних дел и ныне представитель Колчака и Деникина в Париже.

Во — вторых, Ленин въехал в Россию 4 апреля, а с 1 мая я был назначен военным и морским министром. С 3 мая по 6 июля, в общей сложности, наездами я провел в Петрограде около 15–20 дней. Остальное же время я находился на фронте, в тылах и во флоте, организуя наступление. В этот период я никакого участия во внутреннем управлении не принимал, в заседаниях Временного правительства почти не присутствовал, а на фронте требовал самых решительных мер борьбы с дезорганизацией и с германо — большевистскими агентами. Подавление вооруженной рукой беспорядков и восстаний на фронтах было начато по моему требованию. (Все это может быть установлено документально.)

В — третьих, в апреле месяце я был единственный «министр — социалист» среди «буржуазной» десятки Временного правительства, и если бы действительно «многие министры требовали ареста и предания суду Ленина», то они легко могли бы этого достигнуть, вопреки моему мнению, простым большинством голосов. На самом деле все Временное правительство первого состава совершенно одинаково оценивало деятельность Ленина и Ко. Но в нашем распоряжении не было еще тех данных, которые в 1917 году сделали возможным арест большевистских лидеров в судебном порядке, а для внесудебной ликвидации «дворца Кшесинской» в то время в руках правительства не было еще никакого административного аппарата. Это последнее обстоятельство явствует лучше всего из того, что и военный министр Гучков, и командующий Петербургским военным округом Корнилов, и министр внутренних дел князь Львов были совершенно пассивны по отношению к Ленину и Ко.

Насколько в этот период (апрель) еще не ясно было положение вещей — видно, например, из того, что министр иностранных дел Милюков телеграфно настаивал перед английским правительством о беспрепятственном пропуске в Россию Троцкого. Единственное министерство, которое принимало тогда некоторые меры по отношению к «дворцу Кшесинской», было Министерство юстиции, во главе которого тогда стоял Керенский, так как аппарат этого министерства лучше сохранился, но я мог воздействовать только в судебном порядке.

В — четвертых, Временное правительство в целом и в частности министр юстиции Керенский не только не «мешали бороться с большевиками», но именно только благодаря настойчивой работе Временного правительства (в частности, министра юстиции, а затем военного министра Керенского и министра иностранных дел Терещенко) был собран тот материал, который послужил основанием к обвинению Ленина и Ко в государственной измене и отчасти заключается в «документе», опубликованном в № 62 «Общего дела».

И. «После бесплодных попыток начать преследование против большевиков министр юстиции Переверзев, воспользовавшись отсутствием Керенского из Петрограда, произвел арест видных большевиков и для его Объяснения тогда опубликовал печатающуюся ниже записку прокурора судебной палаты. Но из‑за этого Переверзеву пришлось выйти в отставку, а арестованные им Нахамкес, Суминсон, Луначарский и др. были выпущены Керенским из тюрьмы».

Все это сплошной вымысел.

1) Арест большевистских лидеров в действительности состоялся при следующих обстоятельствах: 3–5 июля было поднято в Петербурге большевиками восстание. Я был в это время на Западном фронте, подготовляя там вместе с генералом Деникиным войска к наступлению, которое должно было начаться в один из ближайших дней. Получив телеграмму о событиях в Петербурге, я сейчас же выехал с фронта в Минск и потребовал от имени армии по прямому проводу от Временного правительства самых решительных в кратчайший срок мер против бунтовщиков и предателей. Затем, с согласия командования, я бросил работу на фронте и сам поехал в Петербург, куда и приехал около 7 часов вечера 6 июля. На вокзале из рапорта комадующего войсками я, узнав, что мер к аресту главарей бунтовщиков никаких не принято, сделал тут же публично генералу Половцеву выговор и в этот же вечер уволил его от должности командующего войсками. Проехав с вокзала прямо в штаб войск округа, где в это время находилось Временное правительство, я заявил о необходимости произвести аресты руководителей восстания. Сейчас же, до решения этого вопроса, Временным правительством был составлен в штабе округа список лиц, подлежащих аресту, и были сделаны все подготовительные распоряжения для производства этих арестов в эту же ночь на 7 июля. Мое требование ареста Ленина, Зиновьева, Коллонтай и т. д. встретило сначала некоторые колебания, благодаря возражениям со стороны ЦИКССиРД[140], представители коего по этому поводу явились во Временное правительство.

В 1–м часу ночи все колебания прекратились и даже делегаты Совета сняли с очереди свои возражения. Но в это время чины штаба округа уже приступили к выполнению арестов. Между прочим, председатель ЦК Балтийского флота был арестован непосредственно чинами моего военно — морского кабинета.

Такова подлинная история ареста гг. большевиков министром юстиции Переверзевым, «воспользовавшимся моим отсутствием».

2) Теперь об освобождении мною этих арестованных.

«Освободить Луначарского и Нахамкеса[141]» (Стеклова) я не мог бы, если бы даже хотел, по той простой причине, что они, как не состоявшие тогда в партии большевиков и не участвовавшие в восстании, вообще не могли быть и не были арестованы.

Что же касается лиц, перечисленных в приводимом в № 62 «Общего дела» документе, — Ленина, Зиновьева, Коллонтай, Козловского, Суминсон, Гельфандта (Парвуса), Фюрстенберга (Ганецкого), Ильина (Раскольникова), Семашко и Рошаля, — то ни об одном из них, кроме Коллонтай и, кажется, Семашко, не было вплоть до большевистского переворота, 25 октября (7 ноября н. с.), сделано распоряжения об их освобождении. Коллонтай была освобождена после освидетельствования врачами, по постановлению соответствующих гражданских судебных властей, действовавших в этом случае, как и во все время существования Временного правительства, совершенно независимо от министра — председателя, военного и морского и прочих министров. Из остальных только что перечисленных лиц Ленин и Зиновьев скрылись до моего приезда 6 июля, а Парвус и Ганецкий вообще в Россию не въезжали; прочие вышли из Крестов и других тюрем только после 25 октября.

3) Вот с Приездом Фюрстенберга и был связан уход из Временного правительства министра юстиции Переверзева. Ибо ему пришлось уйти не из‑за арестов, которых он не производил, не из‑за нападок, которые делали на него слева, а из‑за столкновения с министром Терещенко и Некрасовым. Дело в том, что еще с начала мая Терещенко и отчасти Некрасов в совершенно секретном порядке собирали все данные по поводу преступной деятельности Ленина и Ко. Чрезвычайно серьезные, но, к сожалению, не судебного, а агентурного характера данные должны были получить совершенно бесспорное подтверждение с приездом в Россию Ганецкого, подлежавшего аресту на границе, и превратиться в достоверный судебный материал против большевистского штаба. Переверзев предоставил, в момент восстания 3–5 июля, часть обвинительного материала против большевиков в руки частных лиц для опубликования. Этим он достиг ближайшей поставленной им себе цели, т. е. вызвал в Петербургском гарнизоне взрыв негодования против большевиков. Но этим же своим действием, предпринятым им на собственный страх и риск, он уничтожил для Временного правительства возможность достигнуть основной его цели. Опубликование части собранного против большевиков обвинительного материала насторожило ленинский штаб. Приезд Ганецкого был отменен, а Временное правительство потеряло возможность документально подтвердить главнейшие, компрометирующие Ленина и Ко данные, что и отразилось немедленно на судебной постановке дела по обвинению некоторых вождей большевиков в сношениях с враждебным России иностранным правительством.

III. В другой статье этого же номера — «Керенский и Ленин работают рука об руку» — среди прочих измышлений опять говорится: «Когда мин. юстиции Переверзев, относившийся к большевикам так же, как и Деникин, арестовал многих видных большевиков, то Керенский настоял на их освобождении. Это было одно из крупных преступлений Керенского против России».

Как видно из вышеизложенного, это «крупное преступление» существовало и существует только в воображении автора этой статьи, Вл. Бурцева. В этой же статье автор утверждает, что «Деникин в своих исторических донесениях, поданных лично Керенскому, поименно указал на Ленина и других большевиков… и тогда еще требовал их ареста и предания суду. Получив доклад Деникина, Керенский не дал ему никакого ходу». На самом же деле никаких «исторических» донесений лично от Деникина я не получал. Я получил от Верховного главнокомандующего генерала Алексеева лично при докладе, насколько помню, в присутствии его начальника штаба Деникина (это было в начале мая) докладную записку о разоблачениях, сделанных неким офицером по фамилии, кажется, Ермоленко, принявшим на себя обязанности агента немецкого Генерального штаба по развитию украинского сепаратистского движения в русской армии. Этот офицер указал ряд связей, данных ему немецким штабом, и между прочим, но не с достаточной достоверностью указал на связь Ленина с агентурой немецкого штаба. Тогда же все меры для проверки и установления фактов по сообщению этого офицера были приняты, а именно: Ермоленко был под особым негласным надзором штаба отправлен на Украину для закрепления, а затем и разоблачения его связей. А остальной материал, им сообщенный, вошел в общую сводку тех данных, которые помогли Временному правительству напасть на следы заграничной деятельности гг. большевиков.

23. III.20

Из статьи «Легенда о г. Савинкове»

О восстании генерала Корнилова[142]

I

Повествование о самом восстании генерала Корнилова начинается в статье Савинкова рассказом о том, как вечером 26 августа Савинков пришел в Зимний дворец защищать в заседании правительства проект о «введении смертной казни в тылу», но был вызван в рабочий кабинет Керенского. Здесь министр — председатель в присутствии С. А. Балавинского и В. В. Вырубова молча подал ему текст ультиматума, подписанный «В. Львов». В этом ультиматуме от имени генерала Корнилова предъявлялось Временному правительству требование о передаче в руки Корнилова всей полноты гражданской и военной власти. Ультиматум показался Савинкову «мистификацией». Однако Керенский тут же говорит ему, что «он проверил заявление Львова по прямому проводу и в подтверждение своих слов протянул ленту своего разговора с Верховным главнокомандующим. Текст ультиматума Львова лента не воспроизводила. Керенский кратко запрашивал генерала Корнилова, подтверждает ли он все, сказанное Львовым, а Корнилов ответил: “Подтверждаю”. Ни тогда, ни позже, рассуждает автор, я не понимал и не понимаю еще сейчас, каким образом в деле такой чрезвычайной важности Керенский мог ограничиться таким неопределенным вопросом. Но я также не понял тогда и тем более не понимаю теперь, каким образом ген. Корнилов решился подтвердить текст, содержание которого он не знал и не мог знать. Я был убежден, что в основе всего этого лежит какое‑то недоразумение» (с. 402).

Ну еще бы! Прямо дети какие‑то эти Корнилов и Керенский. В Петербурге В. Львов бог знает что говорит министру — председателю от имени Верховного главнокомандующего, а министр- председатель, не намекнув даже Верховному главнокомандующему на содержание своего разговора с Львовым, ограничивается одним — единственным «неопределенным вопросом»: «Генерал, вы подтверждаете слова Львова?» А на это, не задумываясь ни на секунду, сам генерал отвечает: «Подтверждаю!», хотя не знает и не может знать, что, собственно, он подтверждает. Положим, Керенский мог еще задавать вопрос и не по наивности, а с тайным расчетом поймать и подвести генерала Корнилова, но последний‑то проявляет, поистине, наивность и легкомыслие прямо легендарные! И это единственный, по мнению г. Савинкова, человек, способный спасти армию и Россию! Но что может быть еще удивительней — никто вокруг Керенского не замечает всю вопиющую нелепость такого разговора. Один только Савинков сразу чувствует, что здесь «недоразумение». Однако кто же это утром 27 августа телеграфировал в Ставку комиссару Филоненко[143]: «Вы недостаточно осведомлены. Генерал Корнилов подтвердил сообщения своего посланника, разговаривая с Керенским по Юзу»? Кто, ознакомившись с ультиматумом Львова и с лентой разговора по Юзу, сейчас же, вечером 26 августа, предложил мне двинуть с фронта к Ставке против Корнилова «верную» часть? Кто тут же послал телеграмму о вызове этой части? Кто? Управляющий Военным министерством — все тот же Савинков. Так в чем же дело? Да просто в том, что теперь г. Савинков не хочет говорить правды, которую знал 26 августа 1917 года и знает сейчас. Савинков отлично знает, что разговор мой состоял не из одного «неопределенного вопроса» и лапидарного ответа на него: «Подтверждаю». Он знает, что во время этого разговора я задал генералу Корнилову несколько весьма определенных вопросов и на них получил не менее определенные ответы, действительно подтвердившие слова Львова.

Я приведу лишь один пример того, насколько лента разговора по Юзу не оставляла ни малейших сомнений в том, что Львов передал мне именно то, что сказал ему генерал Корнилов. Львов, передавая требования Корнилова, три из них, относящиеся к Временному правительству в его целом, изложил на бумаге и подписал, а четвертое, касавшееся только меня и Савинкова, передал мне устно. Это требование заключалось в том, чтобы после выхода в этот вечер в отставку Временного правительства я в ту же ночь (на 27 августа) вместе с Савинковым выехал в Ставку для вступления в кабинет министров при генерале Корнилове. Желая самым тщательным, не вызывающим никаких сомнений образом убедиться в точности передачи Львовым требований генерала Корнилова, я по поводу этого, устно переданного, требования задал от имени Львова генералу Корнилову вопрос в такой форме, что совпадение ответа генерала Корнилова со словами Львова могло быть только в том случае, если Верховный главнокомандующий действительно дал своему посланцу соответствующее поручение. Вот этот вопрос: «Я, Львов, вас спрашиваю, то определенное решение нужно исполнить, о котором вы просили меня сообщить Керенскому только совершенно лично; без этого подтверждения лично от вас Керенский колеблется вполне довериться?» Ну, если бы генералу Корнилову заранее не было известно содержание ультиматума Львова, разве он мог бы на этот мой загадочный вопрос ответить так просто и ясно: «Да, подтверждаю, что я просил вас передать Керенскому мою настоятельную просьбу приехать в Могилев». Тогда я, чтобы еще несомненней сделать связь между Львовым и Корниловым, задаю вопрос о выезде в Ставку Савинкова — в такой форме, чтобы Корнилову показалось, что Львов о Савинкове забыл мне сказать. Я задаю вопрос: «Нужен ли Савинков» — и получаю от генерала ответ: «Настоятельно прошу, чтобы Савинков приехал вместе с вами. Сказанное мной Львову в одинаковой степени относится и к Савинкову». Что такое — «сказанное мной в одинаковой степени относится и к Савинкову»? Да, очевидно, предложение выехать в Ставку для вступления в кабинет диктатора.

Приведенных отрывков из моего разговора по Юзу с генералом Корниловым совершенно достаточно для того, чтобы убедиться в том, как далека была действительность от карикатурного ее изложения г. Савинковым. Вечером 26 августа, повторяю я, г. Савинков не только прочел текст ультиматума и ленту разговора, он прослушал еще подробный рассказ С. А. Балавинского и мой о том, что от имени Корнилова не только написал, но и сказал Львов. Поэтому‑то утром 27 августа Савинков в полном соответствии с действительностью и сказал Филоненко, что Корнилов подтвердил слова своего посланца.

В тот же день (27 августа) сам Корнилов в разговоре по Юзу сказал г. управляющему Военным министерством: «Вчера вечером, во время разговора с министром — председателем по аппарату, я подтвердил ему переданное через Львова». Спрашивается, как же Савинков может писать теперь, что он «до сих пор» не понимает, каким образом генерал Корнилов решил подтвердить текст, содержание которого он не знал и не мог знать. Ведь в этом же разговоре по прямому проводу Корнилов сказал: «Я заявил Львову, что по моему глубокому убеждению я единственным исходом считаю установление диктатуры и объявление всей страны на военном положении (соответствует п. п. 1 и 2 писанного ультиматума Львова. — А. К.)[144]. Я просил Львова передать Керенскому и вам, что участие вас обоих в составе правительства считаю безусловно необходимым, просил передать мою окончательную просьбу приехать в Ставку для принятия окончательного решения» (соответствует устному требованию Львова. — А. К.).

Зачем же скрыл г. Савинков всю эту правду? Во — первых, для того, чтобы показать, с какой прозорливостью он, еще не зная соответственных фактов, почувствовал, что в истории с ультиматумом — «недоразумение», а во — вторых, для того, конечно, чтобы у читателя возник тревожный вопрос: почему же это в «деле такой чрезвычайной важности Керенский смог ограничиться столь неопределенным вопросом»?

II

Итак, г. Савинков сразу почуял, что перед его глазами происходит какое‑то недоразумение, которое, однако, может вызвать тягчайшие для государства последствия. Он пытается вмешаться, убедить Керенского «сговориться» с Корниловым. Керенский, конечно, не слушает мудрого совета. Трагические события продолжают стремительно развиваться. И только «много времени спустя» Савинков узнает факты, которые подтвердили, что «дело Корнилова» началось с недоразумения и даже больше чем с недоразумения. Оказывается, «Керенский вел с Львовым разговоры, касавшиеся самых важных государственных вопросов, а Львов от имени Керенского, имея на то право или нет, предложил Верховному главнокомандующему три следующие на выбор комбинации:

1) Временное правительство объявляет генерала Корнилова диктатором;

2) Временное правительство поручает генералу Корнилову образование нового кабинета;

3) Провозглашается Директория, с участием в ней Керенского и генерала Корнилова.

Только много времени спустя я узнал, — рассказывает автор, — что генерал Корнилов, убежденный в правомочии Львова говорить от имени Керенского и стремясь сохранить совершенно лояльное положение, выбрал третью из предложенных комбинаций: провозглашение Директории с его в ней участием; об этом своем решении он попросил Львова довести до сведения Керенского» (с. 403). И вот это «лояльное» решение превратилось в кабинете министра — председателя в «ультиматум» Львова! В Ставку, прежде чем успел ознакомиться с текстом документа г. Савинков, летит уже телеграмма о смещении генерала Корнилова с должности. Каждый, читающий рассказ г. Савинкова, ясно видит, что источник «недоразумения» — не Ставка, а Петербург; видит, что Керенский почему‑то с самого начала форсирует события или провоцирует их. Но сам‑то автор, как это будет сейчас видно, пишет все это, твердо зная, что никогда ничего подобного не было. Он с осторожным, но ясным намеком говорит о львовском «от имени Керенского» предложении Корнилову трех комбинаций, хотя заведомо знает, что никогда никаких комбинаций» от моего имени Львов Корнилову не предлагал и не мог предложить. Правда, 27 августа утром в разговоре с Савинковым по прямому проводу Корнилов сделал попытку изобразить Львова как человека, предлагавшего ему от моего имени диктатуру. Но, как" отлично знает г. Савинков, первоначально к этой попытке навести правительство на ложный след был пристегнут и сам г. управляющий Военным министерством. А именно 27 августа генерал Лукомский[145] утром прислал мне телеграмму за № 6 406, где писал: «Корнилов принял окончательное решение после приезда Савинкова и Львова, сделавших предложение генералу Корнилову от Вашего имени». С этой телеграммой я немедленно поехал в Военное министерство и предложил Савинкову дать сейчас же по сему поводу разъяснения. Он тут же написал следующее, переданное мной Временному правительству, заявление: «Ознакомившись с изложенной в телеграмме ген. Лукомского № 6.406 от 27 августа ссылкой относительно меня, заявляю, что это клевета…» и т. д.

Что же касается попытки замести следы заговора ссылкой на Львова, то, как прекрасно об этом осведомлен г. Савинков, на следствии генерал Корнилов, зная, что тот разговор, который должен был вести со мной по плану заговорщиков г. Львов «наедине», был прослушан третьим лицом[146], от этой выдумки о «трех комбинациях» отказался и показал: «Я, очертив общее положение страны и армии, заявил Львову, что, по моему глубокому убеждению, единственным исходом из тяжелого положения является установление диктатуры и немедленное объявление страны на военном положении»… Сам Львов, крайне враждебно ко мне настроенный, ни разу, однако, как это опять‑таки должен знать Савинков, не показал на следствии, что я поручал ему что‑либо предлагать генералу Корнилову. Наконец, Савинков 29 августа присутствовал в моем кабинете, когда г. Филоненко при двух еще свидетелях установил, при каких именно условиях только вечером 26 августа (т. е. после отъезда Львова из Ставки) Корнилов якобы отказался от проекта объявить свою личную диктатуру.

Савинков повторяет о Львове то, что в отношении себя он не задумываясь назвал «клеветой» и что, конечно, компрометирует не Львова, а меня. Однако наш автор отлично понимает, что в любой час его могут спросить: «Как же вы, г. Савинков, зная по меньшей мере двусмысленное поведение Керенского, все время борьбы последнего с “оскорбленным и болеющим за армию Корниловым” (с. 405) были с ним, а не с Корниловым?!» Боже мой, но разве читатель не видит, что г Савинков был тогда введен в заблуждение?! Ведь для этого только во всей этой истории о львовских, т. е. моих, «трех комбинациях» и подчеркнуто то обстоятельство, что обо всем этом Савинков, к сожалению, узнал только «много времени спустя»! Повторяю, Савинков узнал о «трех комбинациях» Львова утром 27 августа от самого Корнилова. А утром 28 августа он прочел в объявлении бывшего Верховного главнокомандующего народу: «Не я послал члена Государственной думы В. Львова к Временному правительству, а он приехал ко мне как посланец министра — председателя, и таким образом свершилась великая провокация, которая ставит на карту судьбы отечества». Прочел и… И именно в это утро 28 августа, как сам это признает (с. 405), был назначен на пост генерал — губернатора Петрограда не для чего иного, как для борьбы с восставшим на верховную власть генералом!

III

Но вернемся к правдивому рассказу… Не зная еще «компрометирующих» меня фактов, но подозревая уже «недоразумение», Савинков вечером 26–го, ознакомившись с ультиматумом и лентой разговора с Корниловым, сейчас же советует «Керенскому сговориться с генералом Корниловым» (с. 403). Керенский отвечает: «Уже поздно». И добавляет, что им уже послана телеграмма об отозвании генерала Корнилова из Ставки. «Я не могу не отметить, — со свойственной ему правдивостью и справедливостью скорбно отмечает автор, — что телеграмма эта по самому своему содержанию была незаконна, так как лишь Временное правительство в его целом, а не министр — председатель, имело право отчислить от должности Верховного главнокомандующего» (с. 403). По его рассказу, очевидно, телеграмма моя была незаконной потому, что я послал ее до заседания правительства (в этот вечер оно началось после 11 часов, а Савинков был у меня в кабинете около 910 час. веч.) и без согласия его. Так фантазирует автор! А на самом деле до заседания Временного правительства я никакой телеграммы не посылал. Но как только оно открылось, я доложил правительству о всех событиях этого вечера, предъявив ультиматум, подписанный Львовым, и ленту моего разговора с генералом Корниловым. Затем я предложил правительству по телеграфу приказать Корнилову сдать должность Верховного главнокомандующего начальнику его штаба и явиться в Петербург для объяснений. Временное правительство единогласно утвердило мое предложение. Только после этого около двух часов ночи на 27 августа соответствующая телеграмма за моей подписью была послана генералу Корнилову. А что телеграмма моя не была послана вечером 26–го, а только к утру 27 августа подтверждается еще и следующим. Мои телеграммы в Ставку не шли никогда дольше часа. Эта телеграмма посылалась в порядке исключительной спешности. А между тем в 2 часа 30 минут утра 27 августа генерал Корнилов, посылая Савинкову телеграмму за № 6.394 по вопросу о введении военного положения в Петербурге, ничего еще не знал о своем отчислении и вообще о всем случившемся в Зимнем дворце!

IV

Кстати, о введении в Петербурге военного положения, ибо это имеет отношение к восстанию Корнилова. Автор говорит (с. 398): «В тот день (20 августа) Керенский по предложению Военного министерства дал свое согласие на объявление С. — Петербурга и его окрестностей на военном положении и на вызов с фронта в столицу кавалерийского корпуса. Этот корпус должен был содействовать действительному осуществлению военного положения, т. е. успешной борьбе с большевиками».

Новые измышления! Во — первых, мне довольно трудно было «дать согласие» самому себе, ибо, как бы ни хотелось г. Савинкову оторвать Военное министерство от военного министра, я все‑таки был военным министром, и министром весьма реальным. Во — вторых, не Военное министерство предлагало ввести военное положение, а после Московского совещания и падения Риги сам генерал Корнилов стал «требовать» от Временного правительства, как всегда в ультимативной форме, немедленного введения военного положения в Петербурге с передачей всех исключительных полномочий Ставке и с подчинением ей всего Петербургского гарнизона. Для того чтобы понять все содержание этого требования, нужно вспомнить одно обстоятельство. После провала во время Московского государственного совещания первой попытки, так сказать, с наскоку объявить диктатуру заговорщики стали действовать с оглядкой, с подготовкой и, между прочим, решили «использовать» в своих целях падение Риги. Так появилось требование Ставки о передаче с. — петербургского гарнизона Ставке. Заговорщики хотели этим лишить Временное правительство всякой реальной силы, всякой возможности распоряжаться войсками в самой столице, а затем поступить с ненавистным правительством по — своему.

Рассмотрев домогательства генерала Корнилова, Временное правительство признало необходимым, ввиду изменившейся стратегической обстановки на Северном фронте, подчинить войска Петербургского военного округа Ставке, но только с исключением гарнизона самой столицы. Одновременно правительство единогласно признало необходимым объявить Петербург и его окрестности на военном положении, но, сосредоточив все исключительные полномочия в руках самого правительства, отнюдь — вопреки желанию Корнилова — не передавая их Ставке. В — третьих, не я «согласился» на предложение Савинкова на прибытие в Петербург конного корпуса, а «корпус был испрошен мной (Савинковым) у Верховного главнокомандующего по требованию министра- председателя». Так публично заявил сам г. Савинков 12 сентября 1917 года, и заявил в полном соответствии с истиной. Наконец, в — четвертых, я вытребовал войска с фронта во исполнение единогласного пожелания Временного правительства на время военного положения, но, однако, не только для «успешной борьбы с большевизмом». «Само собой разумеется, — писал г. Савинков в том же заявлении, — этот конный корпус, поступив в распоряжение Временного правительства, должен был бы его защищать от всяких посягательств, с чьей бы стороны эти посягательства ни шли». А в это время «посягательства» со стороны правых и, в частности, со стороны Ставки были более чем возможны. Поэтому‑то я и поставил особые условия посылки конного корпуса в Петербург. Эти условия генерал Корнилов обещал исполнить и не исполнил, участвуя в заговоре. К этому эпизоду я скоро перейду.

V

Сейчас же возвращаюсь к моей «незаконной телеграмме». Оказывается, она была «незаконной» не только «по ее содержанию», но и «по форме — это была телеграмма частная» (с. 403). И автор перечисляет все формальные погрешности этой несчастной телеграммы. В суматохе той ночи, может быть, и забыли действительно проставить на ней номер или я перед своей фамилией не поставил «министр — председатель». Может быть! Но это ведь не имело ни малейшего значения. Депеша пришла в Ставку обычным порядком правительственных телеграмм, и ни в ком не могло возникнуть сомнений, как это и было на самом деле, что эта телеграмма не моя. И меньше всего 27 августа в этом сомневался г. Савинков, что и доказать весьма нетрудно. А именно: сам автор говорит, что, беседуя 27 августа по прямому проводу с генералом Корниловым, он «пытался его убедить в необходимости во имя интересов Родины подчиниться Временному правительству» (с. 404). В чем же убеждал Савинков генерала Корнилова? В необходимости исполнить требование Временного правительства, изложенное в моей «незаконной» телеграмме: сдать должность и выехать из армии!

VI

«Несмотря на то что на все мои убеждения, — продолжает Савинков, — генерал отвечал отказом, самый текст моих с ним переговоров с очевидностью говорил о том, что были еще возможности сговориться с генералом Корниловым и таким образом ликвидировать весь инцидент» (с. 404). И, окрыленный такими надеждами, Савинков отправляется с прямого провода в дом военного министра в Зимний дворец. Увы, встретивший его там Некрасов огорошивает его сообщением, что им (Некрасовым) «сделаны уже все распоряжения» (и это вопреки обещанию подождать конца переговоров Савинкова с Корниловым!) для обнародования сообщения о покушении или, согласно официальному тексту, об измене Корнилова. Непоправимое совершилось, и вся Россия вдруг узнала о том, что генерал Корнилов — «мятежник»! Но почему же свершилось «непоправимое»? А потому, что, считая себя после приезда Львова с его комбинациями обманутым Керенским, Корнилов, «очевидно, не мог не признать телеграмму Керенского тяжким для себя бесчестием. Глубоко оскорбленный, болеющий за армию, убежденный, что обманут Керенским, он поднял, наконец, опираясь на заговорщиков, знамя восстания» (с. 405). Мы уже знаем, что. в действительности генерал Корнилов не мог считать и не считал себя «обманутым» мной. Но, может быть, он все‑таки признал мою телеграмму «тяжким оскорблением» потому, что в ней сам он назывался «мятежником», а его выступление — «изменой»? Нет, не мог! И тут г. Савинков снова говорит неправду. Прежде чем Корнилов поднял «знамя восстания», он получил только две мои телеграммы. Одну о своем смещении — к утру 27 августа; другую — в ночь на 28 августа с официальным текстом моего обращения к населению. Об этих двух телеграммах и говорит автор. Ни в одной из них нет ни слова «измена», ни слова «мятежник»; нет и никаких вообще оскорбительных выражений. Уже после того как генерал Корнилов открыто восстал, представители правительства заговорили более резким языком. Утром 29 августа в Петербурге появилось обращение к гражданам, начинавшееся следующими словами: «В грозный для отечества час, когда противник прорвал наш фронт и пала Рига, генерал Корнилов поднял мятеж против Временного правительства и революции и встал в ряды их врагов». Кем же было подписано это воззвание? Под ним стояла подпись с. — петербургского генерал — губернатора… Б. Савинкова![147]

Вообще, могли автор статьи добросовестно заблуждаться, утверждая, что он «не сомневался в том, что генерал Корнилов не участвовал в заговоре» (с. 402) и что только после моей телеграммы генерал бросился в объятия заговорщиков (с. 405)? После какой же моей телеграммы это событие случилось? После первой или после второй? Об этом автор определенно не говорит. Возьмем более раннюю телеграмму, полученную в Ставке к утру 27 августа. Спрашивается, имел ли генерал Корнилов что‑либо общее с заговорщиками до получения этой телеграммы? Автор статьи говорит: «Нет, не имел» — и говорит сознательную неправду.

Вот в чем дело. 22 августа г. Савинков поехал в Ставку, между прочим, для того, чтобы по моему поручению потребовать от генерала Корнилова откомандирования в распоряжение правительства кавалерийского корпуса, но лишь под условием, чтобы, во- первых, этим корпусом не командовал генерал Крымов (участник, по моим сведениям, заговора) и чтобы, во — вторых, в состав этого кавалерийского отряда не входила Дикая дивизия.

24 августа Корнилов окончательно «обещает» Савинкову исполнить оба этих условия и… в тот же день особым приказом подчиняет Дикую дивизию генералу Крымову. А в это время правительство по представлению Корнилова назначает генерала Крымова командующим 2–й армией на Юго — Западном фронте. Но генерал Крымов пребывает в Ставке и разрабатывает совместно с генералом Корниловым план военной оккупации Петербуга. 25 августа Савинков возвращается из Ставки и докладывает мне, что войска в распоряжение Временного правительства будут высланы согласно условию. И… в этот же день по приказу генерала Корнилова Дикая дивизия выступает как авангард отряда генерала Крымова в направлении к Петербургу. А ко мне посылается Львов с ультиматумом! А генерал Крымов в этот же день назначается без ведома Временного правительства самим генералом Корниловым командующим еще не существующей Петербургской армией. 26–го утром, т. е. не только до моей первой телеграммы, но и до моего разговора с Львовым, генерал Крымов выезжает вдогонку за Дикой дивизией с особыми инструкциями генерала Корнилова и отнюдь не в распоряжение Временного правительства, а против него.

Итак, давая 24 августа обещание Савинкову исполнить условия министра — председателя, генерал Корнилов обманул его как представителя военного министра. Савинков не только не объясняет этого, но, напротив, очень глухо говорит, что 28 августа в С. — Петербурге узнали, что «кавалерийским корпусом командует — и это вопреки прямому обещанию генерала Корнилова — Крымов и что в голове этого корпуса идет Дикая дивизия» (с. 405). Настоящая правда ловко спрятана между строками, и неосведомленный читатель легко может подумать, что «опереться на заговорщиков», т. е. на Крымова и его друзей, генерал Корнилов решился только после получения моей телеграммы утром 27 августа! А между тем нет никаких сомнений в том, что Ставка, именно во главе с генералом Корниловым, приступила к окончательному осуществлению плана заговора никак не позже 20 августа, ибо к этому времени были уже разработаны почти все детали военной операции против с. — петербургского правительства.

История похода генерала Крымова как молния освещает всю картину подготовки и выполнения корниловского заговора. Здесь я не буду приводить других доказательств той двойной игры, которую вела Ставка с Временным правительством. Я приведу только свидетельство человека, слишком близко стоявшего к заговорщикам. 12 сентября 1917 года в письме к одному из виднейших политических деятелей России генерал Алексеев писал: «Я не знаю адреса гг. Вышнеградского[148], Путилова и других. Семьи заключенных (по делу Корнилова. — А. К.) офицеров начинают голодать… Я настойчиво прошу их прийти на помощь. Не бросят же они на произвол судьбы и голодание семьи тех, с кем они были связаны общностью идей и подготовки… Тогда (т. е. если просьба не будет немедленно исполнена. — А. К.) генерал Корнилов вынужден будет широко развить перед судом всю подготовку, все переговоры с лицами и кругами, их участие, чтобы показать русскому народу, с кем он шел и какие истинные цели он преследовал»…

Савинков считал заговор, а также и вооруженное выступление (с. 405) «политической ошибкой, даже преступлением». В этом он прав. Заговор и восстание Корнилова открыли двери большевикам! Г. Савинков прозевал только участие в этом заговоре самого Корнилова. А теперь старается, по причинам мне неизвестным, все свалить с больной головы на здоровую, т. е. ответственным за все гибельные для России последствия тяжкого преступления хочет сделать не его главного соучастника, а главу Временного правительства, от имени которого и по собственному вызову сам г. Савинков в дни восстания боролся с заговорщиками…

Отъезд Николая II В Тобольск

I

Много легенд создавалось и до сих пор создается об отношении Временного правительства к покойному бывшему императору и его семье. В свое время большевики натравливали на нас, членов Временного правительства, наиболее темные солдатские и матросские массы, изображая мягкое, человеческое отношение правительства к павшему императору как «предательство революции», «попустительство злейшим врагам народа» и т. п. Смертная казнь Николая II и отправка его семьи из Александровского дворца в Петропавловскую крепость или Кронштадт — вот яростные, иногда исступленные требования сотен всяческих делегаций, депутаций и резолюций, являвшихся и предъявлявшихся Временному правительству и, в частности, мне, как ведавшему и отвечавшему за охрану и безопасность царской семьи.

До самого Октябрьского переворота Временное правительство справлялось с принятой на себя обязанностью, ни на йоту не уступая никаким человеконенавистническим и демагогическим требованиям слева, ибо именно в отсутствии всякого намека на мученичество царя заключалось лучшее средство обезопасить республиканскую Россию от возрождения монархической легенды. Достаточно прочесть соответствующие места из опубликованного дневника Николая II, чтобы видеть, насколько корректна была вся линия поведения Временного правительства к самодержцу, превратившемуся в обыкновенного, слабого, покинутого вчерашними друзьями и нуждавшегося в защите человека.

Однако историческая действительность и даже мнение самого «монарха», как это всегда бывает, не имеет никакого значения для гг. монархистов. Еще с большей настойчивостью, чем большевики, они стремятся теперь цинично использовать трагическую гибель царской семьи для демагогической и откровенно клеветнической травли… большевиков?! Нет, не большевиков, а правительства Февральской революции.

С тонким расчетом подготовляя свое возвращение в Россию, гг. монархисты всячески стремятся всю ответственность за кровавую вакханалию «сильной власти» Лениных и Троцких взвалить на наши плечи.

Конечно, в числе прочих смертных грехов вся ответственность за отвратительное убийство царской семьи целиком падает на Временное правительство, «сознательно не желавшее защищать и спасти бывших венценосцев». Так утверждает творимая монархистами легенда!

Эту легенду, с посильными дополнительными художественными измышлениями, воспроизвел недавно достаточно известный петербургский адвокат г. Карабчевский[149] в своей только что появившейся книжечке «Что глаза мои видели».

Эту книжку, в которой, к сожалению, слишком часто говорится о том, чего не видел и не мог видеть автор, г. Набоков справедливо назвал «Senilia»[150]. Ибо только старческим одряхлением можно объяснить, каким образом некогда талантливый и умный человек решился опубликовать весь этот букет беззубого брюзжания, салонных сплетен и просто инсинуаций! Так вот, если какой‑либо будущий историк захочет писать о нашем времени по свидетельским показаниям г. Карабчевского, то ему, между прочим, придется утверждать, что «в гибели Николая II и его семьи больше всего виновато Временное правительство кн. Львова и т. д., в первую голову виноват Керенский». Все мы, по компетентному заявлению Карабчевского, виноваты потому, что из‑за демагогической боязни толпы не хотели спасти бывшего царя и его семью, не хотели отправить их за границу, хотя и имели к этому полную возможность.

Конечно, хранилище всяческой истины — «Общее дело»[151] не могло упустить случая лишний раз «разоблачить» меня и поторопилось в № 402 в статье, специально мне посвященной, среди прочих обычных гнусностей, разъяснить по Карабчевскому мою «вину» в убийстве царя.



Поделиться книгой:

На главную
Назад