— Я и так в душе уже раскаиваюсь в том, что сделал, — сказал он, садясь рядом с ней и закрывая лицо руками. — Да поможет мне бог! Все, что есть во мне самого дурного, точно всплыло на поверхность. Еще минута — и я ударил бы его: сына моей матери, человека, которого я мечтал прижать к моему сердцу! Увы! Я все-таки оказался таким слабым!
— Слабым? — удивилась она, подняв черные брови. — Я думаю, что даже мой отец — а он очень строг в вопросах мужской отваги — не сказал бы этого про вас. Вы думаете, сэр, мне приятно слушать, как вы жалеете о содеянном вами; могу вам только посоветовать вернуться вместе со мной и помириться с этим сокманом, отдав ему вашу пленницу. Не досадно ли, что женщина, такое ничтожество, может встать между двумя мужчинами одной крови!
Простак Аллейн только глаза раскрыл, услышав этот внезапный взрыв женской горечи.
— Нет, госпожа, — ответил он, — это было бы хуже всего. Неужели нашелся бы мужчина столь низкий и трусливый, что не помог бы вам в беде? Я восстановил брата против себя, а теперь, увы, видимо, и вас оскорбил своими неловкими речами. Но уверяю вас, госпожа, я рвусь в обе стороны и едва могу понять, что же произошло.
— Да и я могу только дивиться, — сказала она с легким смешком. — Вы появляетесь, словно рыцарь в песнях жонглеров, и становитесь между девицей и драконом, а спрашивать и отвечать уже некогда. Пойдемте, — продолжала она, вскакивая и разглаживая смятое платье, — пойдемте вместе через рощу, может быть, мы встретим Бертрана с конями. Если бы у бедного Трубадура не слетела подкова, всей этой истории не случилось бы. Нет, я хочу опереться на вашу руку: теперь, когда все благополучно кончилось, я чувствую такой же страх, как и мой храбрый Роланд. Посмотрите, как тяжело он дышит, его перышки взъерошены. Мой маленький рыцарь не допустит, чтобы его даму обидели.
Она продолжала болтать, обращаясь к своему соколу, а Аллейн шагал рядом с ней и время от времени поглядывал украдкой на эту царственную и своенравную женщину. Затем она смолкла, и они продолжали свой путь по бархатистой торфяной почве, все углубляясь в огромный Минстедский лес, где старые, покрытые лишайниками буки бросали черные круги теней на озаренную солнцем траву.
— И вам не хочется послушать мою историю? — спросила она наконец.
— Если вам угодно будет рассказать ее, — ответил он.
— О, — воскликнула она, покачав головой, — если это так мало вас интересует, отложим до другого раза!
— Да нет, — горячо возразил он, — мне очень хочется послушать ее.
— И вы имеете право на это, ведь вы из-за нее потеряли благосклонность брата. И все-таки… Впрочем, насколько я понимаю, вы клирик, и мне следует видеть в вас духовное лицо и говорить с вами как с духовником. Так знайте же, что ваш брат хотел, чтобы я стала его женой. Не столько из-за моих достоинств, сколько потому, что этот человек корыстолюбив и надеялся приумножить свое состояние, запустив руку в железный сундук моего отца — хотя пресвятой Деве известно, как мало он там нашел бы. Но отец — человек гордый, он доблестный рыцарь и испытанный воин, потомок одного из старейших родов, и для него этот человек из простой семьи и низкого происхождения… О, я глупая! Я же забыла, что он ваш брат!
— Ничего, не беспокойтесь на этот счет, — сказал Аллейн, — все мы дети одной праматери — Евы!
Ручьи могут течь из одного источника, и все же иные бывают чистыми, а иные мутными, — торопливо пояснила она. — Короче говоря, мой отец отверг все его искательства, не хотела выходить за него и я. Тогда он поклялся отомстить, и так как он известен как человек опасный и всегда окружен всякими негодяями, отец запретил мне охотиться с соколом и без сокола в любой части леса к северу от Крайстчерчской дороги. Однако случилось так, что нынче утром мы спустили моего маленького Роланда, и он полетел за крупной цаплей, а мы с моим пажем Бертраном поскакали следом, в мыслях у нас была только охота, и мы не заметили, как очутились в Минстедских лесах. Это бы не беда, но мой конь Трубадур напоролся копытом на острый сук, заржал и сбросил меня наземь. Взгляните на мое платье, это уже третье, которое я испачкала за неделю. Горе мне, когда моя камеристка Агата его увидит.
— А что же было дальше, госпожа? — осведомился Аллейн.
— Ну, Трубадур умчался — я, падая, наверно, задела его шпорами, — а Бертран погнался за ним изо всех сил. Когда я поднялась с земли, рядом со мной оказался ваш брат собственной особой. Он заявил, что я нахожусь на его земле, но говорил при этом столь вежливые слова и вел себя так галантно, что убедил меня пойти к нему под гостеприимный кров его дома и там ждать возвращения пажа. Милостью святой Девы и заступничеством покровительницы моей, святой Мандалины, я решительно остановилась перед дверью его дома, хотя, как вы видели, он старался затащить меня к себе. А потом — ух… — Она съежилась и задрожала, точно в приступе лихорадки.
— Что случилось? — воскликнул Аллейн, тревожно озираясь.
— Ничего, мой друг ничего! Я просто вспомнила, как укусила ему руку. Я бы охотнее укусила живую жабу или ядовитую змею! Я теперь возненавижу навсегда свои губы! А вы, как смело вы действовали и как быстро! Как вы кротки, когда дело касается вас самих!.. Как отважно защищаете другого! Будь я мужчиной, я бы очень хотела поступать, как вы.
— Это пустяки, — ответил он, испытывая тайный трепет от похвалы своей спутницы. — Ну а вы, что же вы намерены делать?
— Неподалеку отсюда есть огромный дуб, я думаю, что Бертран приведет туда лошадей. Там обычно встречаются охотники, это давно известное место. А потом поеду домой, и уж сегодня никакой соколиной охоты больше не будет. А пока мы проскачем галопом двенадцать миль, все просохнет — и ноги и платье.
— А ваш отец?
— Ни слова я ему не скажу. Вы его не знаете. Верно одно: он не такой своевольный и не поступил бы, как я. Конечно, он стал бы мстить за меня. Однако не к нему я обращусь за этим. Какой-нибудь рыцарь на рыцарском поединке или на турнире, быть может, пожелает носить мои цвета, и я тогда скажу ему, что, если он в самом деле жаждет добиться моей благосклонности, есть неотмщенная обида и обидчик — сокман из Минстеда. Так мой рыцарь получит возможность выказать доблесть, как это любят отважные рыцари, мой долг будет уплачен, отец ничего не узнает, а одним негодяем на свете станет меньше. Скажите, разве это не честный план?
— Нет, госпожа, он недостоин вас. Как может такая женщина, как вы, помышлять о насилии и мести? Ведь кто-то должен быть мягким и добрым, жалеть и прощать? Увы! Этот мир — суровый, жестокий мир, и лучше бы мне не выходить из своей монастырской кельи. Когда подобные слова произносят такие уста, мне чудится, будто ангел милосердия проповедует учение дьявола.
Она рванулась в сторону, словно жеребенок, впервые почувствовавший удила.
— Благодарю вас за вашу речь, молодой господин, — сказала она с легким реверансом, — я отлично понимаю вас, вы глубоко огорчены тем, что встретили меня, и видите во мне служительницу дьявола. Мой отец — тяжелый человек, когда разгневается, но он никогда еще так не обзывал меня. Может быть, это было бы его правом и обязанностью, но, во всяком случае, не вашими. Поэтому, раз вы столь дурного мнения обо мне, лучше всего, если вы свернете на ту тропинку слева, а я пойду дальше по этой; ведь ясно, что я для вас компания неподходящая.
И, опустив веки, она с достоинством, несколько не соответствовавшим ее испачканной юбке, быстро заскользила по грязной тропе, а Аллейн растерянно смотрел ей вслед. Тщетно ждал он, что она обернется или замедлит шаг, — она продолжала свой путь, сурово выпрямившись, и вскоре настолько удалилась, что ее белое платье едва мелькало среди листвы. Тогда, поникнув головой, с тяжелым сердцем, он уныло побрел по другой тропе, браня себя за то, что своей грубостью и неловкостью оскорбил ее, хотя меньше всего на свете хотел этого.
Так шел он некоторое время, смущенный, упрекая себя, его душа трепетала от нахлынувших на него новых мыслей, страхов и удивительных чувств, когда позади него чуть зашуршали листья; он обернулся и увидел опять это грациозное, легконогое создание — девушка шла за ним по пятам, склонив, как и он, гордую головку воплощенное смирение и раскаяние.
— Я не буду обижать вас, даже слова не промолвлю, — сказала она. — Но я вынуждена быть подле вас, пока мы в лесу.
— Нет, вы не можете меня обидеть, — ответил он, снова согретый уже тем, что видит ее. — Это мои грубые слова обидели вас, но я провел жизнь среди мужчин и, право же, при всем желании едва умею смягчать свою речь ради слуха дамы.
— А тогда откажитесь от своих слов, — поспешно предложила она, — признайтесь, что я была права, когда желала, чтобы вы отомстили.
— Нет, я не могу этого сделать, — ответил он решительно.
— Кто же тогда груб и жесток? — торжествующе воскликнула она. — Как вы холодны и суровы, хотя так молоды! Верно, вы не просто клирик, а какой-нибудь епископ либо по крайней мере кардинал. Вам бы иметь не обычную палку, а епископский посох и не шапку, а митру. Да уж ладно, ладно, ради вас я прощаю вашего брата и буду мстить только самой себе за своеволие. Вечно я попадаю в опасные положения. Это вас удовлетворит, сэр?
— Вот теперь говорит ваша истинная сущность, — ответил он, — и вам даст больше радости такое прощение, чем любая месть.
Она покачала головой, словно вовсе не была в этом уверена, а затем слегка вскрикнула, но в ее голосе было больше удивления, чем удовольствия:
— А вон и Бертран с лошадьми!
По склону спускался одетый в зеленое мальчишка паж, его глаза сияли, длинные кудри развевались. Он сидел на высоком гнедом коне и вел на поводу горячую серую лошадь под дамским седлом; бока у обоих животных лоснились от пота после долгой скачки.
— Я везде искал вас, дорогая леди Мод, — сказал паж тонким голоском, соскочив с седла и держась за стремя. — Трубадур умчался, и только у самого Холмхилла мне удалось поймать его. Надеюсь, вы целы и невредимы?
При этом он вопросительно взглянул на Аллейна.
— Да, Бертран, — отозвалась она, — благодаря этому любезному незнакомцу. А теперь, сэр, — продолжала она, вскакивая в седло, — нехорошо, если я расстанусь с вами, ничего не добавив. Клирик вы там или нет, но вы вели себя сегодня, как истинный рыцарь. Сам король Артур и весь его Круглый стол не смогли бы сделать больше. Может быть, и отец или его родственники хотя бы в виде маленькой благодарности будут иметь возможность защитить ваши интересы. Он, правда, небогат, но его уважают, и у него есть могущественные друзья. Скажите мне, каковы ваши намерения, и посмотрим, не сможет ли он оказать вам поддержку.
— Увы, госпожа, о каких намерениях теперь может быть речь? Есть у меня на свете всего два друга, они направились в Крайстчерч, там я, вероятно, и нагоню их.
— А где находится Крайстчерч?
— Поблизости от замка, принадлежащего храброму сэру Найджелу Лорингу, коннетаблю герцога Солсберийского.
К его удивлению, она звонко расхохоталась, дала шпоры коню и поскакала вдоль просеки, а паж последовал за ней. Она не произнесла ни слова, но, уже скрываясь среди деревьев, слегка обернулась и на прощание помахала ему рукой. Долго стоял он, не двигаясь, в надежде, что она все-таки вернется; однако топот копыт смолк, и в лесу воцарилась глубокая тишина, которую нарушал только легкий шелест и шорох опадающих листьев. Наконец Аллейн повернулся и направился к большой дороге — это был теперь другой человек, а совсем не тот беззаботный юноша, свернувший с дороги всего каких-нибудь три часа назад.
Глава X
Как Хордл Джон встретил человека, за которым готов был бы пойти
Аллейн не мог в течение года возвратиться в Болье, а если бы он показался в окрестностях Минстеда, то рисковал бы тем, что брат спустит на него свору собак. Поэтому юноша действительно чувствовал себя брошенным на произвол судьбы. Он мог повернуть на север, на юг, восток и запад, куда угодно, — всюду его ждало холодное и унылое одиночество. Правда, аббат положил на дно его сумы десять серебряных крон, завернув их в листья латука. Но разве на них проживешь целых долгих двенадцать месяцев! Во всем этом мраке была только одна светлая точка — его верные товарищи, с которыми он расстался утром; и если ему удастся снова отыскать их, все будет хорошо. За день произошло много приключений, но до заката еще было далеко. Когда человек в пути с рассвета, за день можно многое сделать. Если Аллейн пойдет очень быстро, он успеет нагнать своих друзей раньше, чем они доберутся до места. Поэтому он двинулся дальше, то шагом, то бегом. Во время отдыха он догрыз корку, оставшуюся от монастырского хлеба, и запил ее водой из лесного ручья.
Нелегко и непросто было пробираться через огромный лес, тянувшийся с востока на запад, на двадцать миль, а с севера на юг, от Брэмшоу до Лимингтона, на добрых шестнадцать. Однако Аллейну повезло, он нагнал лесника с топором на плече, шагавшего в том же направлении. Следуя за лесником, Аллейн миновал Болдервуд-Уок, известный своими старыми ясенями и тисами, прошел через Марк-Эш с его гигантскими буками и через найтвудские рощи, где какой-нибудь дуб-великан казался просто высоким деревом и лишь одним из своих многочисленных статных братьев. Лесник и Аллейн шагали бок о бок, только изредка переговариваясь, ибо в своих размышлениях были далеки друг от друга, как полюсы. Крестьянин иногда начинал болтать об охоте, о барсуках, о сероголовых коршунах, вивших гнезда в Вуд-Фидлее, и об огромном улове сельди, который привезли рыбаки в лодках с Питтс-Дип. Но мысли молодого клирика были заняты братом, собственным будущим, а больше всего этой странной, неистовой и нежной женщиной, столь внезапно ворвавшейся в его жизнь и столь же внезапно из нее исчезнувшей. Он был настолько рассеян и отвечал так невпопад, что лесник начал что-то насвистывать и вскоре свернул на тропу, которая вела в Берли, оставив Аллейна одного на большой дороге в Крайстчерч.
И юноша двинулся по ней дальше со всей быстротой, на какую был способен, надеясь, что с любого поворота, с любой горки вот-вот увидит своих утренних спутников. Между Винни Риджем и Ринфилд-Уоком леса становятся особенно густыми и глухими и подступают к самой дороге, но вдали открываются широкие серовато-коричневые торфяные пустоши, на которых темными пятнами выделяются отдельные купы деревьев; эти пустоши поднимаются друг над другом удлиненными изгибами и тянутся до темной линии более далеких лесов. Тучи насекомых плясали, жужжа, в золотистом свете осени, воздух был полон птичьим писком и пением. Крупные, поблескивающие стрекозы проносились над дорогой или висели над ней, трепеща крыльями и сверкая тельцами. Однажды морской орел с белой шеей, клекоча, проплыл в небе над головой Аллейна, стайка коричневых дроф высунулась из кустов и, то вспархивая, то неловко ковыляя, снова скрылась с пронзительным писком и хлопаньем крыльев.
Попадались ему на большой дороге и люди — нищие и гонцы, коробейники и лудильщики, по большей части веселый народ: для каждого, в том числе и для Аллейна, у них находились и соленая шутка и дружеское приветствие. Поблизости от Шотвуда он нагнал пятерых моряков, они шли из Пула в Саутгемптон — суровые краснолицые парни; эти моряки обратились к нему на жаргоне, который он понимал с трудом, и предложили ему выпить из большого кувшина, из которого только что пили сами, и не хотели отпускать, пока он не зачерпнул содержимое кувшина своей жестяной кружкой; сделав глоток, юноша чуть не задохнулся, раскашлялся, по щекам его побежали слезы.
Затем он встретил коренастого мужчину верхом на гнедой лошади; в правой руке мужчина держал четки и длинный двуострый меч, звякавший об его железное стремя. По черной одежде и восьмиконечному кресту на рукаве Аллейн узнал в нем одного из рыцарей-госпитальеров, чей орденский дом находился в Бадсли. Проезжая мимо, рыцарь поднял два пальца и сказал: «Benedico, fili mi»[47]. Аллейн снял шапку и преклонил колено, глядя с глубоким почтением на человека, посвятившего свою жизнь борьбе с неверными. Бедный простодушный юноша еще не знал, что между тем, за кого человек выдает себя, и тем, каков он на самом деле, существует огромная разница и что госпитальеры завладели немалой частью богатств злополучных тамплиеров, были слишком избалованы и вовсе не собирались менять свои дворцы на походные палатки, и винные подвалы Англии — на безводные пустыни Сирии. Но порой неведение драгоценнее мудрости, ибо Аллейн, шагая дальше, утверждался в мыслях о возвышенной духовной жизни: он рисовал себе, чем ради нее пожертвовал этот человек, и укреплял свою душу его примером, хотя едва ли стал бы это делать, если бы знал, что госпитальер больше думает о мальвазии, чем о мамелюках, и об оленине, чем о победах.
В окрестностях Виверли-Уок поля снова сменились лесами, а с юга стала подниматься большая туча, сквозь края которой просвечивало солнце; затем звонко шлепнулось на дорогу несколько крупных капель, и прошумел короткий ливень, капли падали вперемежку с листьями. Аллейн, озираясь в поисках убежища, увидел густые и высокие кусты падуба, они образовали как бы навес, и земля под ним была так суха, что суше не могло бы быть и в доме. Под этим навесом уже сидели на корточках двое, и они махали Аллейну, чтобы он присоединился к ним. Приблизившись, он увидел, что перед ними лежат пять сухих селедок, большая краюха пшеничного хлеба и стоит кожаная фляга с молоком; но незнакомцы, вместо того, чтобы приступить к еде, как будто совсем забыли о ней: раскрасневшись и размахивая руками, сердито спорили они о чем-то. По одежде и повадкам в них нетрудно было узнать странствующих студентов, которых в те времена было полным-полно в каждой европейской стране. Один был долговяз и тощ, с меланхолическим выражением лица, другой — жирен и гладок, говорил очень громко и имел вид человека, не терпящего возражений…
— Поди сюда, добрый юноша, — воскликнул он, — поди сюда! Vultus ingenui puer[48]. Пусть тебя не пугает лицо моего дорогого родственничка. Foenum habet in cornu[49], как сказал поэт Гораций; но все же ручаюсь, что он вполне безобиден.
— Заткни свою глотку! — воскликнул другой. — Уж если дело дошло до Горация, то мне вспоминается другая строка: Loquaces si sapiat! — неплохо? А по-английски это значит: человек разумный должен-де избегать болтунов. Но если бы все люди были разумными, то ты оказался бы печальным исключением.
— Увы, Дайкон, боюсь, что твоя логика так же слаба, как твоя философия или твое богословие. Ей-богу, трудно хуже защищать свое утверждение, чем это делаешь ты. Слушай: допустим, propter argumentum[50], что я болтун, тогда правильный вывод такой: все должны избегать меня, а ты не избегаешь и в настоящую минуту поедаешь вместе со мной селедки под кустами, ergo[51], человек ты неразумный, а я как раз об этом и жужжу в длинные твои уши с тех пор, как смотрю на твои тощие щеки.
— Ах вот как! — воскликнул его товарищ. — Язык у тебя работает не хуже мельничного колеса! Подсаживайся, друг, и возьми селедку, — обратился он к Аллейну, — но сначала заметь себе, что с этим связаны особые условия.
— А я-то надеялся, — сказал Аллейн, впадая в тот же шутливый тон, — что с этим связаны ломоть хлеба и глоток молока.
— Только послушай его, только послушай! — воскликнул толстый коротышка. — Вот как дело обстоит, Дайкон! Остроумие, парень, все равно что зуд или потница. Я распространяю его вокруг себя, это точно аура. Говорю тебе, кто бы ни приблизился ко мне на расстояние семнадцати шагов, в него попадет искра. Взгляни хотя бы на самого себя. Более унылого человека я не встречал, однако за одну неделю и ты изрек три вещи, которые звучат нехудо, да еще одну — в тот день, когда мы покинули Фордингбридж, и от которой я и сам не отказался бы.
— Довольно, трещотка несчастная, довольно! — остановил его другой. — Молоко ты, друг, получишь и хлеб тоже вместе с селедкой, но ты должен рассудить нас беспристрастно.
— Если он возьмет селедку, то должен судить беспристрастно, мой премудрый собрат, — заявил толстяк. — Прошу тебя, добрый юноша, скажи нам, ученый ли ты клирик, и если да, то где ты учился — в Оксфорде или в Париже.
— Кое-какой запас знаний у меня есть, — ответил Аллейн, берясь за селедку, — но ни в одном из этих мест я не был. Меня воспитали монахи-цистерцианцы в аббатстве Болье.
— Фу! Фу! — воскликнули студенты в один голос. — Что это за воспитание?
— Non cuivis contingit adire Corinthum[52], — пояснил Аллейн.
— А знаешь, брат Стефан, кой-какая ученость у него есть, — сказал меланхолик бодрее. — И он может оказаться вполне справедливым судьей, ибо ему незачем поддерживать одного из нас. Теперь внимание, дружище, и пусть твои уши работают так же усердно, как твоя нижняя челюсть. Iudex damnatur[53] — ты знаешь это древнее изречение. Я защищаю добрую славу ученого Дунса Скотта против дурацких софизмов и убогих, нелепых рассуждений Уилли Оккама.
— А я, — громко заявил другой, — защищаю здравый смысл и выдающуюся ученость высокомудрого Уильяма против слабоумных фантазий грязного шотландца, который завалил крошечный запас своего ума такой грудой слов, что этот ум исчез в них, словно одна капля гасконского в бочонке воды. Сам Соломон не мог бы объяснить, чтó этот мошенник имеет в виду.
— Конечно, Стефен Хэпгуд, такой мудрости недостаточно! — воскликнул другой. — Это все равно, как если бы крот стал бунтовать против утренней звезды оттого, что не видит ее. Но наш спор, друг, идет о природе той тончайшей субстанции, которую мы называем мыслью. Ибо я вместе с ученым Скоттом утверждаю, что мысль в самом деле есть нечто подобное пару, или дыму, или многим другим субстанциям, по отношению к которым наши грубые телесные очи слепы. Видишь ли, то, что производит вещь, само должно быть вещью, и если человеческая мысль способна создать написанную книгу, то сама эта мысль должна быть чем-то материальным, подобно книге. Понятно ли, что я хочу сказать? Выразиться ли мне яснее?
— А я считаю, — крикнул другой, — вместе с моим достопочтенным наставником doctor preclarus et excellentissimus[54], что все вещи суть только мысли; ибо когда исчезнет мысль, скажи, прошу тебя, куда денутся вещи? Вот вокруг нас деревья, и я вижу их оттого, что мыслю о том, что вижу их. Но если я, например, в обмороке, или сплю, или пьян, то моя мысль исчезает, и деревья исчезают тоже. Ну что, попал я в точку?
Аллейн сидел между ними и жевал хлеб, а они, перегибаясь через его колени, спорили, раскрасневшись и размахивая руками в пылу доказательств. Никогда не слышал он такого схоластического жаргона, таких тончайших дистинкций, такой перестрелки бóльшими и меньшими посылками, силлогизмами и взаимными опровержениями. Вопрос гремел об ответ, как меч о щит. Древние философы, отцы церкви, современные мыслители, священное писание, арабы — всем этим каждый стрелял в противника, а дождь продолжал идти, и листья падубов стали темными и блестящими от сырости. Наконец толстяк, видимо, умаялся, ибо тихонько принялся за еду, а его оппонент, точно петух-победитель, сидящий на навозной куче, прокукарекал в последний раз, выпустив целый залп цитат и выводов. Однако его взгляд вдруг упал на пищу, и он издал вопль негодования.
— Ты вор вдвойне! — заорал он. — Ты слопал мои селедки, а у меня с самого утра во рту маковой росинки не было.
— Вот это и оказалось моим последним доводом, — пояснил сочувственно его товарищ, — моим завершающим усилием, или peroratio[55], как выражаются ораторы. Ибо если все мысли суть вещи, то тебе достаточно подумать о паре селедок, а потом вызвать таким же заклинанием кувшин молока, чтобы их запить.
— Честное рассуждение, — воскликнул другой, — и я знаю на него только один ответ. — Тут он наклонился и громко шлепнул толстяка по розовой щеке. — Нет, не обижайся, — сказал он, — если вещи — это лишь мысли, то и пощечина — только мысль и в счет не идет.
Однако последний довод отнюдь не показался убедительным ученику Оккама, он поднял с земли большую палку и стукнул реалиста по макушке. К счастью, палка оказалась столь гнилой и трухлявой, что разлетелась в щепки; однако Аллейн предпочел оставить товарищей вдвоем — пусть решают свои споры как хотят, да и солнце снова засияло. Идя по размытой дождем дороге, он оглянулся и увидел, что студенты снова размахивают руками и кричат друг на друга, но вскоре их речи перешли в неясное бормотание, а затем дорога повернула, и спорившие исчезли из глаз.
Когда он миновал Холмслей-Уок и Вутон-Хит, чаща начала редеть, между полосами леса показались пшеничные поля и широкие пастбища. То там, то здесь возле дороги он видел маленькие группы хижин, в дверях стояли работники без шапок, по земле ползали краснощекие дети. А среди рощ выступали двускатные соломенные крыши — там были дома землевладельцев, на чьих полях эти люди батрачили, но чаще местоположение этих домов выдавали столбы черного, густого дыма, свидетельствовавшие о примитивном благосостоянии хозяев.
Аллейн достиг границы лесного края, и, следовательно, теперь и до Крайстчерча было уже недалеко. Солнце низко стояло над горизонтом, и его лучи полого лежали на широко раскинувшихся, ярко зеленеющих полях; они озаряли и белорунных овец и коров, которые бродили по колено в сочном клевере, отбрасывая длинные тени. И как же был рад наш путник, увидев высокую башню Крайстчерчского монастыря, рдевшую в мягком вечернем свете! Он был еще более рад, обнаружив за поворотом своих утренних товарищей, которые сидели верхом на поваленном дереве. Перед ними на земле было ровное местечко, и они бросали на него кубики костей и настолько увлеклись этим занятием, что, когда он подошел, даже не подняли глаз. Оказавшись поблизости, он с удивлением заметил, что лук Эйлварда висит на спине Джона, меч его — у Джона на боку, а стальной шлем надет на пенек, торчащий между ними.
— Mort de ma vie![56] — заорал лучник, глядя вниз, на кости. — Никогда еще так не проигрывал! Чуму на эти костяшки! Ни одного счастливого броска с тех пор, как я уехал из Наварры. Один и три! Вперед, camarade!
— Четыре и три! — крикнул Джон в ответ, считая на своих огромных пальцах. — Это выходит семь. Эй, лучник, я выиграл твой шлем! А теперь ставь на куртку!
— Mon Dieu! — прорычал тот. — Я, кажется, явлюсь в Крайстчерч в одной сорочке. — Затем, случайно подняв глаза, изумился: — Holà, боже праведный, да это же наш cher petit[57]. Клянусь моими десятью пальцами, рад тебя видеть!
Он вскочил и порывисто обнял Аллейна, а Джон, как сакс, более сдержанный в проявлениях своих чувств, стоял на обочине, ухмыляясь, тоже довольный и веселый; только что выигранный шлем сидел задом наперед на его рыжей голове.
— Зря ходил? — продолжал восклицать Эйлвард, радостно поглаживая плечи и руки Аллейну. — Теперь уж останешься с нами?
— Я больше всего на свете хотел бы этого, — отозвался тот, чувствуя, как слезы выступают у него на глазах от такой сердечной встречи.
— Хорошо сказано, парень! — воскликнул Большой Джон. — Мы все трое отправимся на войну, а аббата из Болье пусть черт заберет! Но у тебя ноги и штаны все в грязи. По-моему, ты лазил в воду, или я ошибаюсь?
— Это правда, лазил, — ответил Аллейн, и затем, когда они пустились в путь, он поведал им со всеми подробностями обо всем, что с ним приключилось: о крепостном, о появлении короля, о встрече с братом, о его враждебности и о прекрасной девице. Лучник и Джон шагали по обе стороны от него, каждый обратив к нему одно ухо, но не успел он кончить свое повествование, как лучник вдруг круто повернул и гневно поспешил обратно по дороге, по которой они пришли.
— Куда же вы? — спросил Аллен, припустившись за ним и хватая его за полу куртки.
— Я возвращаюсь в Минстед, парень.
— А зачем? Какой в этом смысл?
— Чтобы всадить горсть стали в твоего сокмана! Как? Тащить к себе девицу против ее желания, а потом спустить собак на родного брата? Оставь меня, я пойду!
— Нет же, нет! — воскликнул Аллейн, смеясь. — Никакого вреда он девушке не причинил. Вернитесь, друг…
И так, то подталкивая его, то уговаривая, юноше удалось снова повернуть лучника лицом к Крайстчерчу. Все же тот шел, насупившись, и, лишь увидев какую-то девицу возле придорожного колодца, снова заулыбался, и мир сошел в его сердце.
— Ну а вы, — спросил Аллейн, — у вас тоже произошли какие-то перемены? Почему работник сам не несет свою снасть? Где же лук, и меч, и шлем, и почему у тебя, Джон, такой воинственный вид?
— Это все игра, которой меня научил наш друг Эйлвард.
— И он оказался чересчур способным учеником, — пробурчал лучник. — Он обчистил меня так, будто я попал в руки грабителей. Но, клянусь эфесом, ты должен мне все вернуть, приятель, иначе ты вызовешь у людей недоверие к моей миссии, а я заплачу тебе за оружие по цене оружейников.
— Получай, друг, не заикайся о плате, — сказал Джон. — Просто захотелось испытать, что чувствует человек, когда он вооружен, ведь и мне предстоит носить подобные штуки.
— Ma foi! Он рожден для Отряда! — воскликнул Эйлвард. — И ловко умеет заговаривать зубы и убеждать. А мне в самом деле как-то не по себе, когда мой тисовый лук не трется о мое бедро. Однако взгляните, mes garçons, вон на ту квадратную темную башню неподалеку от церкви. Это и есть замок герцога Солсберийского, и мне кажется, я даже отсюда вижу на флаге красного сайгака Монтекьютов.
— Да, красное на белом, — подтвердил Аллейн, прикрывая глаза ладонью, — но сайгак это или нет, поручиться не могу. Как черна огромная башня, и как ярко блестит герб на стене! Посмотрите, под флагом что-то сверкает, словно звезда!
— Ну, это стальной шлем часового, — пояснил лучник. — Но нам надо спешить, если мы хотим быть там до того, как протрубят вечернюю зорю и поднимут мост; очень возможно, что сэр Найджел, этот прославленный воин, и в стенах замка требует строгой дисциплины и туда никто не смеет войти после заката солнца.
Он зашагал быстрее, и трое друзей вскоре очутились на улицах городка, широко раскинувшегося вокруг горделивой церкви и сумрачного замка.
Случилось так, что в тот же вечер сэр Найджел Лоринг, поужинав по обыкновению еще засветло и убедившись, что два его боевых коня, тринадцать полукровок, пять испанских лошадок, три дамских верховых лошади и рослый, серый в яблоках жеребец накормлены и ухожены, позвал собак и вышел на вечернюю прогулку. Собак было шестьдесят или семьдесят, больших, маленьких, сытых и тощих — шотландские борзые, гончие, ищейки, овчарки, английские доги, волкодавы, терьеры, спаниели… Все что-то хватали, визжали, скулили — целый хор собачьих голосов, высунутые языки, помахивающие хвосты, и все это двигалось по узкой дороге, которая вела от туинхэмской псарни к берегу Эйвона. Двое слуг в красновато-коричневой одежде псарей шли в самой гуще своры, направляя ее, сдерживая и подбадривая щелканьем бича и громкими окриками. Позади следовал сам сэр Найджел, ведя под руку леди Лоринг; пара шла медленно и спокойно, как и подобало их возрасту и положению; улыбаясь одними глазами, они наблюдали за собачьей свалкой впереди них. Дойдя до моста, они остановились, оперлись локтями на каменную балюстраду и стали разглядывать свои лица, отражавшиеся в зеркальной воде, а также форелей, быстрыми зигзагами сновавших над рыжеватым дном.
Сэр Найджел был на вид человеком хрупким и невзрачным, с тихим голосом и мягкими движениями. Он настолько не вышел ростом, что даже его супруга, которую никак нельзя было назвать высокой, превосходила его на три пальца. Его наружность пострадала еще во время первых битв, в которых он участвовал: когда он через брешь в стене Бержерака вел на приступ людей герцога Дерби, тут-то на сэра Найджела и вывалили корзину извести; с тех пор он стал сутулиться и, щурясь, всегда словно вглядывался во что-то. Ему было сорок шесть лет, но благодаря постоянным упражнениям с оружием он сохранил подвижность и необычайную выносливость, так что издали казался стройным, легким и живым, словно мальчик. Однако цвет лица у него был тусклый, с желтизной, взгляд суровый и рассеянный, что свидетельствовало о тяжелых трудах под открытым небом; в маленькой остроконечной бородке, которую он носил, следуя тогдашнему обычаю, поблескивало немало седых прядей. Черты лица были мелкие, правильные, изящные, нос строгих очертаний, с горбинкой, глаза слегка навыкате. Одежда его отличалась простотой и вместе с тем щеголеватостью. Фландрская шляпа из шкурки бобра с изображением пресвятой Девы Эмбрунской была резко сдвинута влево, чтобы скрыть изувеченное ухо, половину которого ему отхватил солдат-фламандец в пылу битвы под Турне. Его штаны и кафтан были фиолетового цвета, рукава с длинными манжетами свисали ниже колен. Красные кожаные туфли, элегантно заостренные, все же не отличались той экстравагантной длиной, как это вошло в моду при следующем царствовании. Талию стягивал расшитый золотом рыцарский пояс с гербом сэра Найджела — пять роз по серебряному полю, искусно выгравированные на пряжке. Таким стоял сэр Найджел Лоринг на Эйвонском мосту и непринужденно беседовал со своей супругой.
Если бы не было видно ничего, кроме этих лиц, и чужеземца спросили, какое из двух могло скорее принадлежать отважному воину, которого почитает в Европе самая грубая солдатня, он, наверное, указал бы на лицо женщины. Оно было широкое, квадратное и красное, с мохнатыми, свирепыми бровями и взглядом, как у тех, кто привык властвовать. Леди Лоринг была выше и кряжистее мужа. Свободная одежда из сендаля и обшитая мехом накидка не могли скрыть костистой и неженственной фигуры. Но то была эпоха воинственных женщин. Деяния Черной Агнес из Дэнбара, леди Солсбери и графини де Монфор еще жили в памяти общества. Имея перед собой такие примеры, супруги английских военачальников стали не менее воинственными, чем их мужья, и в их отсутствие командовали в своих замках с осмотрительностью и строгостью многоопытных сенешалов. Монтекьютам в их замке Туинхэм жилось очень спокойно, и им не приходилось бояться ни беглых каторжников, ни французских эскадронов — леди Мэри Лоринг об этом позаботилась. Однако даже в те времена считалось, что если у дамы солдатский характер, то едва ли желательно, чтобы у нее было солдатское лицо. Иные мужчины утверждали, будто среди всех суровых походов и отважных деяний, в которых сэр Найджел Лоринг показал истинную меру своей храбрости, не последнее место занимает сватовство и женитьба на столь неприступной даме.
— Повторяю, дорогой мой супруг, — говорила она, стоя рядом с ним, — это неподходящее воспитание для девицы: соколы да собаки, стихи да цитра; то она поет французский рондель, то читает про подвиги Дуна Майнцского, или, например, вчера вечером, когда я вошла к ней, она ловко притворилась, будто спит, но из-под подушки выглядывал краешек свитка. И вечная отговорка: это ей-де одолжил отец Христофор из монастыря. Какая будет польза от всего этого, когда ей придется хозяйничать в собственном замке и сто человек будут разевать рты на ее говядину и пиво?
— Верно, моя милая пташка, верно, — отозвался рыцарь, извлекая конфетку из золотой бонбоньерки. — Наша девица подобна молодому жеребенку, который брыкается и скачет, охваченный жаждой жизни. Дайте ей время, госпожа моя, дайте ей время…
— А мой отец, я уверена, дал бы мне просто крепких ореховых розог. Ma foi! Уж и не знаю, куда идет мир, если молодые девушки пренебрегают советами старших. Удивляюсь, как вы не проучите ее, дорогой супруг!
— Ну нет, утеха моего сердца. Я еще ни разу не поднимал руку на женщину, и было бы довольно странно, если бы я начал именно с моей собственной плоти и крови. Разве не женщина метнула мне в глаза известь, но хотя я видел, как она наклонилась, и, наверное, мог бы удержать ее, я счел недостойным для своего рыцарского достоинства мешать или препятствовать особе женского пола.