Речь Гаркуши внезапно оборвалась на самой высокой ноте из-за досадного недоразумения, которое произошло на том углу стола, где между Андрущенко и Кабашным, разомлев, сидела Настя: Тимоха, дав под столом волю своим ручищам, вместо Насти спьяну ущипнул за колено деда.
— Настя, — возмутился дед, — не собаки ли завелись у нас под столом? То все по ногам топтались, а сейчас уже кусаются…
Гаркуша, разъярившись, поспешил выставить Тимоху за дверь:
— Поди на коней погляди… Понял?
Кое-как удалось замять конфуз.
Настя сидела пристыженная, сердитая, готовая к ссоре. Только Гнат Рябой спокойно дремал, поклевывая носом в тарелку.
— Трое братьев нас на один хутор, — вернулся погодя Савка опять к своему. — В гору растем, а вширь… Тесно уже нам становится!
— Так скажите своему Вольдемару, может, подвинется, — ужалила приказчика Настя. — У них же сто тысяч десятин.
— Придет время, Настя, и скажу, и подвинется. А может, и совсем с места сгоню!
— Дай боже нашему теляти..
— Ты у меня посмейся… Прорежутся и у нас зубы, дай срок… Не всегда нам у чужих в приказчиках ходить… Еще приеду я в Каховку не кому-нибудь нанимать сезонников, — себе сотнями набирать буду… А сейчас только и слышишь: то Фальцфейны, то Штиглицы, то Аскании, то Дорнбурги, а где ж наш рундук, где Украина, я вас спрашиваю?
— Ох, если б услыхал паныч, что его приказчик замышляет!
Гаркуша на мгновение растерялся. Простое предположение Насти немало обеспокоило его.
— Ты, Настя, гляди, — как-то сразу протрезвел Савка. — Что слыхала, то забыла. Ясно?
— Об этом, Савка, не тревожься, — вмешался старик. — Это она с жиру сегодня бесится…
Гаркуша успокоился, но разговор после этого уже не клеился.
Вскоре в дом ворвался Андрущенко, растрепанный, встревоженный.
— Слыхали стрельбу?
— Какую стрельбу? — с ненавистью посмотрел на приятеля Гаркуша.
— Пальба где-то внизу, возле пристани… Будто из револьверов садят!
Компания притихла.
— Из револьверов, говоришь? — поднялся дед.
— Как будто… Шум, и собаки брешут.
— Это, наверное, опять фабричных ловят, — высказал догадку старик. — Повадились из Херсона наших пильщиков бунтовать. В страстную пятницу сотские уже совсем было схватили одного, да… удержать не смогли. Сами пильщики и матросы отбили.
— В Конских плавнях у них маевка была, — сказала Настя злорадно.
— Что, что? — переспросил Гаркуша. — Маевка?
— Это у них праздник весенний такой, — объяснил Кабашный. — Выплывают на лодках в плавни, вроде погулять среда зелени, пиво попить… А потом сразу выбрасывают там красную хоругвь и речи под ней говорят…
— Опять, значит, поднимают голову, — нахмурился Гаркуша. — Мало им в пятом крови пустили… Так в стороне пристани, говоришь?
— Где-то там… И собачня брешет…
Вышли вместе во двор, стали прислушиваться. Храпели под возами заезжие, лошади хрупали сено. Никакой стрельбы уже не было, местечко спало, окутанное мраком. Чуть-чуть выступали из темноты силуэты окружающих площадь домов, магазинов, амбаров. Кое-где светились на столбах керосиновые фонари, отбрасывая слабые отсветы на землю. Всюду, куда достигали их тусклые отблески, вся земля была устлана народом. Разлегшись на свитках, подложив под головы узлы, вповалку спали сезонники.
Неожиданно прогудел на Днепре пароход — басовито, грозно, заставив Гаркушу вздрогнуть.
— Это какой?
— Херсонский…
И снова воцарилась тишина. Было тепло. Спала Каховка, разметавшись под звездами, под Млечным Путем, проходившим прямо над ней.
В первые дни криничане ходили по Каховке, как в чаду. Голова кружилась от нестихающего шума этого вавилонского столпотворения. Выкрикивали водоносы, пиликали шарманки, заливисто ржали кони, охрипшими голосами перекликались наниматели… Все сливалось в горячий, одурманивающий гул.
Не было, кажется, такой вещи на свете, которую нельзя было купить на этой огромной ярмарке. Штуки самых ярких материй развертывались перед глазами ошарашенных батраков. Огромными белоснежными пластами таяло сало на кулацких возах. Груды лакомств, диковинных кавказских фруктов и ароматных крымских табаков проплывали перед ошеломленными северянами. Новехонькие гармоники и резные ярма, посуда и упряжь, переливающиеся, как волны, шелка, косы самой лучшей стали — всего было вдоволь в этой переполненной, по-южному яркой Каховке, все горело на солнце, дразня иссушенное жаждой воображение, возбуждая страсти. Бери, покупай, если только есть за что!
Однако не очень разгонялся покупать сезонный люд, больше ротозейничал, бесплатно пользуясь зрелищем многочисленных ярмарочных соблазнов.
Призрак безработицы тревожил людей, вынуждая атаманов все время держаться настороже. Народу силища сошлась этой весной в Каховку, никогда еще, кажется, не сходилось столько… Давно уже прошли те времена, когда сезонники были здесь нарасхват, когда, написав мелом цены на своих потрескавшихся пятках, они могли по целым дням отлеживаться в холодке, ожидая более или менее приличного найма. Придет наниматель, пусть посмотрит сначала на пятки, а зря человека не тревожь, не буди, — он, может, наперед высыпается за все таврические ночи, что придется недосыпать летом…
Прошли те золотые времена. Раскалились ныне каховскис пески, не улежишь на них спокойно: жгут. Толпами ходят атаманы за приказчиками… А нанимателям этого только и надо: всюду, словно сговорившись, предлагают одинаково ничтожные цены.
Временами то в одном, то в другом месте поднимается драка, сами сезонники публично чинят расправу над теми кто, пренебрегая обычаями батрацкого товарищества, соглашается наниматься за бесценок. Если сам не умеешь дорожить собой, так тут гуртом научат, кулаками разъяснят, чего ты стоишь. Жестоко бьют несчастных, споенных приказчиками новичков. Чтоб не лез в ярмо за полцены, чтоб не сбивал тем самым цену другим!
Криничанам в Каховке удалось осесть на берегу Днепра, у самой воды. С ними соседствовала большая артель батраков, прибывших откуда-то с Орловщины. Между обеими партиями быстро установились добрососедские дружеские отношения. Орловцы, которые уже не впервые приходили на Каховскую ярмарку, охотно делились с криничанами своим опытом, предостерегая их от возможных промахов. Имея таких соседей, криничане сразу почувствовали себя в Каховке более уверенно.
— Надо держаться этих людей, — убедительно говорил своим Нестор Цымбал после знакомства с орловцами. — Они бывалые, с ними не пропадем.
Ощущая потребность в добром совете и поддержке, Нестор быстро побратался с вожаком орловцев — приветливым бородачом лет пятидесяти, которого все называли Мокеичем. Курени, стоящие рядом, общая батрацкая доля и веселые характеры — все сближало их. Особенно нравилось Цымбалу в Мокеиче то, что на него как будто совсем не действовала общая лихорадочная тревога, что в своих лаптях и истлевшей рубахе он ходил по ярмарке с таким видом, словно звенели у него в кармане веселые червонцы. Силой веяло от Мокеича, от его распахнутой загорелой волосатой груди. Не уступал дороги богачам на ярмарке, — сами они обходили его. А где проходил широкоплечий Мокеич, там уже легко мог протиснуться и сухощавый, жилистый Цымбал.
Криничанские девушки, очутившись в Каховке, вначале совсем было оторопели перед этим взбудораженным ярмарочным морем. Боялись отходить далеко от берега, а если и отходили, то не иначе, как крепко взявшись за руки, чтоб не потерять друг друга, не заблудиться в толпе. Встревоженные страшным, никогда не виденным наплывом безработных людей, они порывались наняться немедленно, за любую цену. Им казалось, что Цымбал действует слишком вяло, рассудительно, что за своими разговорами он все прозевает, оставит их без работы. Без работы на все лето! Об этом даже подумать страшно. Куда им деться тогда, что с ними будет? Мокеич брал Цымбала под защиту.
— Не горячитесь, девчатки, не дергайте своего атамана, — спокойно сдерживал он сезонниц. — В первый день всегда так, мы уже знаем этих живодеров. Они нарочно панику нагоняют, мутят воду, чтоб удобнее было в ней карасей ловить…
— А что, если совсем на работу не станем? — встревоженно восклицала старшая Лисовская. — Гляньте, сколько рук ищут сегодня работы! И какая же это работа нужна, чтоб хватило на всех!
— Имейте выдержку, девчата! — весело твердил Мокеич. — Нас сюда сошлись тысячи, но ведь и им тысячи нужны!
Убедительные соображения Мокеича в конце концов сделали свое дело. Стали успокаиваться, подбодрились девушки.
— В самом деле, разве это конец? — первая повеселела Вустя. — Не станем на срок — поденно пойдем куда-нибудь… Ведь устроились наши ребята бревна из Днепра таскать… Нагонят и на нашу долю плотов, — закончила она шуткой.
Федору Андрияке и его приятелям действительно посчастливилось: лесной пристани дополнительно потребовалось некоторое количество грузчиков для срочных работ, и криничанские парни, без колебаний метнувшись вместе с орловцами на зов, попали в число отобранных. Пусть хоть на день, хоть на полдня, зато свежий, уже каховский заработок!
Девушки тем временем привели себя в порядок у воды, принарядились в воскресное.
— И охота вам была эти наряды в узлах тащить, — удивлялся Нестор, не без удовольствия осматривая своих умытых, посвежевших криничанок, которые в белых вышитых сорочках, в аккуратно заплатанных сапожках павами прохаживались возле воды.
По крайней мере хоть в этом повезло криничанам: вода своя. Хорошее, выгодное было место там, где они поставили свои курени, в одном ряду с сотнями других батрацких куреней, тянувшихся, сколько хватал глаз, по берегу, — то больших, то меньших, сложенных из нарезанных в плавнях прутьев ивняка, покрытых где серяками, где армяками, а где заплатанными свитками… Особенно выгодным было это место сейчас, в нестерпимую ярмарочную жару. Наверху, где-то на песках, за ведро воды деньги дерут, а здесь пей бесплатно, плескайся сколько хочешь.
Данько Яресько, добравшись до воды, сразу кинулся купаться, жалея, что не захватил из дому рыбачьи снасти, а то мог бы еще и рыбы наловить.
Прекрасно было здесь, на Днепре! Широко, на много верст, раскинулся он, спокойно проплывая под солнцем к морю. Празднично сверкают чайки над небесно-чистой водной равниной, белеют парусники, снуют шаланды, подходят плоты… Несметная сила воды, чистой, свежей, сладкой, течет и течет куда-то к морю. Богат ею Днепр, богаче любого царя. Вся ярмарка, изнемогая от жажды, черпает из него пригоршнями, кружками, тысячами ведер, а в нем воды нисколько не убавляется — полные берега! Самые ловкие пловцы не могут достичь дна в его холодных глубинах. Как хорошо, что принадлежит он всем, одинаково приветливый и щедрый для каждого… Купаются в нем птицы, купаются люди, далекие плавни лежат на воде, распустив по волнам свои весенние, пышнозеленые стебли… В глубину — глубокий, в ширину — широкий… Чуть виден его противоположный берег с мрачными ветряками на холмах, с золотыми маковками бериславских церквей.
Каждый пользовался Днепром по-своему. Тот гнал по нему плоты, тот купался, а Ганна Лавренко смотрелась в него как в зеркало, вместо своего разбитого в дороге. Сидела на камне, наклонившись над водой, приводила себя в порядок, вдевала в уши серебряные ландыши сережек.
— Что ты, Ганна, все прихорашиваешься, не женихов ли ждешь? — спрашивал Цымбал. — Хоть бы одну удалось выдать, может на свадьбу позвала б, чарку поднесла…
— Отвяжитесь вы, дядько Нестор, не стойте тут… — досадливо отмахивалась Ганна. — Без вас есть кому над душой стоять.
Правду говорила Ганна: было кому стоять у нее над душой. Она имела в виду своих дядек — Оникия и Левонтия Сердюков, тех самых, которыми в Криничках матери пугали детей и с которыми она пришла на заработки. Черные, заросшие, мрачные, как два разбойника, они и в дороге держались в стороне от других криничан. Недолюбливала Ганна своих дядек, но вынуждена была слушаться их во всем: мать, провожая ее в Каховку, передала братьям полную власть над нею, поручила им беречь девушку от всяких напастей. За дорогу дядьки достаточно опротивели Ганне. Не раз стыдилась она перед односельчанами за своих нелюдимых опекунов, за их скаредность и даже за их огромные потрескавшиеся пятки, растоптанные от дальней ходьбы.
Очутившись в Каховке, Сердюки вдруг проявили неожиданное проворство, показав, что не такие уж они простоватые, какими раньше казались криничанам. Метнулись в один конец, кинулись в другой, вернулись вскоре с кучей практических новостей, оживившиеся и уже как будто не такие черные. Порывшись в своих мешках и проверив, все ли на месте, кинулись опять куда-то наверх и через полчаса вернулись запыхавшиеся и не с пустыми руками: принесли в полах «яблоки» сухих конских кизяков — заблаговременно заботились о топливе на вечер. Ссыпав свое добро возле шалаша, отозвали племянницу в сторону, забормотали, как заговорщики.
— Тут есть, где денежки зарабатывать, — говорил Ганне Оникий. — Тот самый решетиловский наймитюга, о котором болтал когда-то Нестор, в самом деле мог здесь сбить капитал…
— А чего же… Наши ребята уже, видите, устроились грузчиками на лесную пристань.
— Что там ребята, — энергично возразил Левонтий, который вообще не терпел Андрияку за его насмешки. — Повытаскают бревна — и опять без работы… Тут если б ведра раздобыть и заделаться на время ярмарки водоносами… Что ни ведро — то гривенник! Наверху там только и слышишь: «Кому воды, кому воды!»
— Я этого не умею, — отрезала Ганна, догадавшись, куда гнут дядьки.
— Научилась бы, Ганна! Здесь стыд отбрось. Подумай только, какой дурняк попадается: возле Днепра Днепром торгуют…
— Дядя Оникий, я сказала: хотите — торгуйте, а я не могу.
— Ладно, воля твоя, только видишь… ведер нам не на что купить, — поддержал Оникия Левонтий. — Мы уже советовались между собой… Что, если б ты продала, свои сережки? Зачем им в ушах торчать? Один блеск и лишняя приманка для цыганчат: где-нибудь в тесноте они их у тебя с мясом вырвут.
— Не вырвут.
— Лучше, когда наторгуем, другие тебе купим.
— Не надо мне ваших других… Это у меня от крестной память.
Впервые Ганна так резко разговаривала с дядьями. Почувствовала вдруг, что здесь, в Каховке, она может смелее вести себя с ними, меньше внимания обращать на их опекунскую власть. Если каждый живет здесь только сам для себя, не заботясь о других, если нет перед жестокими законами ярмарки ни брата, ни свата, так почему она должна кого-то слушаться, позволять кому-то, пусть даже и родственникам, обманывать себя? А легче ли ей будет оттого, что ее обманут не чужие, а родные люди? Какие могут быть родственные отношения на этой ярмарке, где всех и всё продают, где никто никому не доверяет!
Не удалось дядьям оставить племянницу без сережек, обернуть девичье украшение на свои делишки. Получив отпор от Ганны, Сердюки попытались было выманить капитал у самого младшего из сезонников — у Данька Яресько. Знали они, что при деньгах парень, имеет за душой серебряный полтинник, тот самый, который достался ему в свое время на свадьбе, как выкуп за сестру. Несколько лет берегла Яресьчиха в скрыне на самом дне сыновнее серебро. Достала его только в день проводов, торжественно положила мальчику в руку:
— Это тебе, сынку, на счастье…
И вот теперь Сердюки вспомнили о том полтиннике. Покружив некоторое время вокруг парня, дружно приступили к нему с двух сторон:
— Одолжи…
Данько в ответ дернул головой, засмеялся:
— Не могу! Это ж мне на счастье!
Сестра Вустя, услыхав переговоры, налетела сразу, напустилась на Сердюков:
— Стыдились бы выманивать у мальчика последнее! Не слушай их, Данько, не давай… Лучше побеги, разменяй в рядах и хоть бублик себе купи!
— Что бублик! — вмешался в разговор Нестор. — Это такое: кругом объешь, а середину выбрось… Чего-нибудь более существенного надо. Я б на твоем месте добрый ломоть ржаного хлеба умял с горячим борщом…
Данько решил, не теряя времени, воспользоваться этими советами. В самом деле, не солить же ему свой капитал! Всё впроголодь да впроголодь. Надо ж хоть раз когда-нибудь наесться вволю! Было, правда, как-то неудобно менять монету, данную ему на счастье, но, с другой стороны, разве не счастье после постной дороги, после сухарей и лука, от которых у него уже живот присох к спине, наглотаться, наконец, вкусной горячей еды, набраться сил, без которых человека ветром собьет в этой бурлящей Каховке! Конечно, Данько не такой, чтоб истратить свои деньги только на себя, он и сестре что-нибудь купит…
— Что тебе купить, Вустя?
— Мне… Мне лучше сдачу принесешь.
— Ладно.
Заложив полтинник за щеку, Данько вприпрыжку кинулся ярмарковать.
— Смотри ж, не заблудись! — крикнула вдогонку сестра.
— Если собьешься, — громко добавил Цымбал, — сразу смотри, где Днепр, в ту сторону и пробивайся!
Взобравшись на кручу, парень на мгновение застыл ошарашенный. Что здесь делалось, что творилось! Шум, гам, жаркая адская теснота… Вся ярмарка плывет, движется, торопится куда-то как на пожар. В неудержимом движении бушует взволнованное людское сборище, без конца двигаясь неведомо куда, обливаясь потом, захлебываясь сухой пылью… Как безумные, толпятся люди, толкаются, налетают друг на друга, сослепу пробираясь зачем-то дальше вперед, растекаясь во все края, и в то же время их никак не становится меньше, вся ярмарка, многолюдная, шумливая, остается на месте, кружась, словно в бешеном бессмысленном танце, на этих раскаленных песках, под этим высоким, разогретым куполом неба.
Оторопев, стоял парень на высоком берегу, не отваживаясь броситься стремглав в страшный людской круговорот, который, заполнив площади, улицы, огороды, равнодушно топтал Каховку, шагая по ней, как по бесконечному заколдованному кругу. Что им всем до Данька? Если зазеваешься, тебя в одно мгновение сомнут, затопчут, даже не заметят. Возбужденные, распалившиеся, о, если бы они могли посмотреть на себя со стороны! Куда они торопятся, куда спешат, обгоняя друг друга? Разморенные зноем, очумевшие от собственного крика, они сами уже хотели бы, кажется, вырваться из этой толкотни, облегченно вздохнуть, но какая-то сила не отпускала их отсюда, — они как бы обречены были ярмарковать до конца, до полного изнеможения.
Солнце жгло, как в пустыне. Ослепительный воздух, стеклистый, чрезмерно наполненный светом, больно резал глаза. Со звоном в ушах, со страхом в сердце стоял Данько с глазу на глаз с ярмарочной растревоженной Каховкой. Наконец, собравшись с духом, он метнулся в плывущую толпу, вошел, как иголка в сено.
Пожалуй, в тесноте ему оттоптали бы ноги, но на его счастье большинство здесь было таких же босых, как и он сам. Остерегаться надо было только богачей, ярмарочной знати, которая носила сапоги с подковами на подборах.
Вскоре Данька прибило, словно волной, к неподвижной, застывшей в напряжении группе людей, которые, горбясь, окружили какого-то страшного на вид одноглазого рябого верзилу.
— Получай утешение, если в кармане деньги есть! — стоя посреди толпы, то и дело выкрикивал одноглазый хриплым басом. — Десять програёт, один выграёт, на-а-а-летай!
Проскользнув между столпившимися, Данько неожиданно очутился возле рулетки.
Некоторое время он внимательно следил за игрой. Очень интересно было здесь. Со свистом вертелся разрисованный круг, отчаянно позвякивало серебро и медь, дружно проявляла свои чувства нависшая над рулеткой толпа, смеясь над неудачником и хором приветствуя того, кому повезло.
Рулетка постепенно увлекла Данька. Вначале ему было просто интересно следить за игрой, угадывать, кому повезет, а кому нет, а потом, поняв сущность игры, он грешным делом подумал, не испытать ли самому это рискованное, отважное наслаждение. Конечно, здесь легко проиграть, но ведь можно и выиграть!
«Один-разъединственный раз. В шутку. Для пробы, — говорил он мысленно, словно спрашивал у кого-то разрешения: не то у матери, не то у сестры, не то у самого себя. — Раз — и больше не буду. Просто так, чтобы проверить свое счастье!»
В самом деле, взрослые ведь играют, некоторые уже одалживают друг у друга, ставят последнее, — почему же ему нельзя? Игра втягивала его, как таинственная пропасть, все больше искушая опасностью и риском. Глядя на проигрыши и выигрыши других, Данько постепенно проникался почему-то уверенностью, что ему повезет.