Она свела его вниз и смотрела вслед, пока он медленно брел к отхожему месту. «Да станет пятница твоим последним днем, дорогой муженек, — думала она. — Да станет она для тебя днем изгнания и предательства». Тут ей на ум пришли слова из Священного Писания: «Пусть старое пройдет».[25]
Радулф Страго осторожно опустился на заветное сиденье над дыркой. [4] Желудок обожгла острая боль. Деревянная сливная труба в углу вела под землю, в выложенную камнем выгребную яму; на миг ему почудилось, что труба ожила и шевельнулась. Радулфа прошиб пот.
— Солнце светит на всё, и на кучу дерьма тоже, но хуже от этого не становится. Так пусть и на меня посветит, — прошептал он.
В стоявший за дверью свинцовый бак стекала струйка воды; этот тихий звук отдавался в ушах Радулфа, словно шум урагана. Благословен труп, омываемый дождем, думал он; но, ежели я замараю сиденье, на него никто никогда не опустится. Он потянулся за подтиркой — рядом лежали заранее сложенные клочья сена и нарезанные квадратиками тряпки. «Нижняя оконечность моего тела есть мое начало», — мелькнуло у него в голове.
Энн Страго заглянула в уборную и обнаружила на глиняном полу скорченное тело мужа. Окоченевшая рука сжимала тряпицу; из заднего прохода все еще истекала вонючая жидкость. [5] Дотрагиваться до покойника не хотелось — прошли те времена. Энн выбежала на улицу с криком:
— Умер! Умер!
Потом вернулась в дом и обняла Дженкина:
— Хозяина над подмастерьем больше нет. Зато есть хозяйка.
По случаю внезапной кончины галантерейщика было проведено дознание, и коронер объявил, что Радулфа Страго разбил удар после пожара в часовне, и он умер своею смертью. Это заключение вполне удовлетворило пятерых старост гильдии, они выделили деньги на тридцать поминальных месс по усопшему ради спасения его души. Энн Страго носила траур по супругу положенный срок, после чего вышла замуж за Дженкина. Дело обыкновенное, житейское. А чрезмерная скорбь лишь терзает душу покойного, говорила она соседкам, и они сочли, что ее слова исполнены мудрости. Теперь дела пойдут в гору, предсказывали все. Так оно и вышло. «Славный день пятница», — заметила Энн Дженкину. Меж тем, по старинному поверью, в Лондоне никому никогда не удавалось скрыть убийство, рано или поздно правда непременно выходит наружу.
Глава четвертая
Рассказ ученого книжника
Спустя пять дней после смерти Радулфа Страго случайный прохожий мог заметить, что в книжную лавку на Патерностер-роу вошел Уильям Эксмью. Монахи на Патерностер-роу заглядывали часто, потому что в тамошних лавках продавались псалтири и молитвенники, а также Библия и сборники церковных канонов. Хозяин той лавки преимущественно торговал нотами песнопений; лучше других расходились «Господи помилуй!» и гимны, что поются после мессы. За Страстную неделю он распродал почти все свои запасы, но надеялся, что «Семь скорбей Девы Марии» возродит интерес покупателей к распевам во славу Божию. Вдобавок, именно в апреле народ устремляется в паломничество. Торговля шла хорошо, к тому же лавочник подрабатывал еще и писцом — вносил в канонические книги новые церковные праздники.
Впрочем, когда Уильям Эксмью в парусящей за спиной черной сутане стремительно вошел в лавку, хозяина там не было. Несколько минут спустя появился ученый книжник Эмнот Халлинг. Накинутый поверх шляпы капюшон зацепился за притолоку, и Халлинг от неожиданности шагнул назад. Он оказался уже третьим посетителем: вдоль полок расхаживал монастырский эконом Роберт Рафу и резко дергал цепочки, которыми книги прикреплялись к полкам, — видимо, желая удостовериться в надежности такой меры. Затем к ним присоединился еще один горожанин, судя по платью — состоятельный свободный землевладелец. Гаррет Бартон был и впрямь не из бедных, ему принадлежало поместье в Сатерке, на том берегу Темзы, а также множество окрестных постоялых дворов для паломников и прочих путешественников.
Снизу раздались призывные возгласы: «Спускайтесь сюда! Спускайтесь!»
Прошептав друг другу приветственное «С нами Бог», все четверо сошли по каменной лестнице в подвал и оказались в восьмигранном помещении. Вдоль стен тянулась каменная скамья, в восточной стене возвышалось высеченное из камня кресло, а посреди подземного зала стоял деревянный письменный стол. Собралось там немало мужчин и женщин, но, едва Уильям Эксмью подошел к каменному сиденью, негромкий гул голосов стих, все сели на низкую длинную скамью.
— Отличное начало, Ричард Марроу, — без всякого вступления произнес Эксмью.
Плотник скромно потупился:
— Дело-то нехитрое. Свечка да немного черного пороху.
— Хорошо сказано, Марроу, хорошо сказано. Всем памятен стих: «Мы со светильниками осмотрим Иерусалим».[26]
Тут заговорил свободный землевладелец Гаррет Бартон:
— Часовня та была — что корка запеканки, целехонькой ей нипочем не остаться. Таковы и посулы лживых монахов: наговорят с три короба, а слово все одно нарушат и тебя оставят с носом. Ихние индульгенции, молитвы и тридцатидневные поминальные службы — дьявольский обман, изобретения прародителя всякой лжи.
— Мертвецам от молитв толку мало — все равно, что дуть в паруса: сколько ни дуй, большой корабль и не шелохнется, — поддержал Роберт Рафу.
Уильям Эксмью решил развить эту тему:
— Кичащиеся своим богатством прелаты и викарии всю жизнь живут в кромешной мгле. Им тьма и дым застят глаза, недаром же они слезятся. Что есть епископ без тугой мошны? Это
Раздался дружный смех. Все уже слыхали про то, как сестру Клэрис за лжепророчества водили на суд к епископу, но ее немедленно отпустили, как только возмущенная толпа горожан с проклятиями окружила здание суда.
— Прелаты эти — болваны и тупицы, прислужники в геенне огненной, дурные псы, что в нужную минуту даже голоса не подадут, — продолжал Эксмью.
— Они молятся Святой Деве Фальшингамской, — крикнула одна женщина. — И почитают Томаса Язверберийского.
— Их идолы не причинят душам человеческим ни добра, ни зла, — заметил Эксмью, — зато, если их поджечь, могут согреть озябшего. А воск, что попусту тратится на свечки, очень сгодился бы беднякам с их животиной — они могли бы трудиться при свете.
В подвале собрались люди надежные, настоящие христиане, истинно верующие, сознающие свое предназначение. Их было немного, и называли их по-разному: в Париже — носителями веры или непорочными, в Кёльне — людьми выдающегося ума, а в Реймсе —
Называли их непорочными, избранными, потому что все грехи этим истинным последователям Христа были отпущены заранее, благо они приобщены к славе Спасителя, и окормляет их сам Святой Дух. Им позволялось лгать, совершать прелюбодеяния и убивать — без всякого покаяния. Если кто-то из них грабил нищего или по вине члена общины невинный человек попадал на виселицу, бояться им было нечего; ведь душа, расставшись с телом, отправляется к своему Создателю. Непорочные могли предаваться содомскому греху, спать хоть с мужчинами, хоть с женщинами; им разрешалось удовлетворять любые прихоти своего естества, иначе они утратили бы духовную свободу. Они имели право убить зачатого ими ребенка, бросить трупик в воду, словно ничтожного червя, и даже на исповеди умолчать об этом — дитя ведь тоже вернется к Создателю.
Собирались они тайком, в тесных неприметных помещениях, потому что из всех еретических течений это считалось самым опасным. Всего полгода назад решением епископского суда были запрещены всякие «скопления, сходки, собрания, объединения, соглашения и заговоры» против единой Святой Церкви Христовой.
Никто, кроме членов общины, не знал их имен; встречаясь на улице, они часто не здоровались и молча шли мимо. Уверенные в своем предназначении и святости, они жаждали прихода Судного дня. Эксмью уже объяснил им, что великий Антихрист придет в личине францисканского монаха-вероотступника; сейчас ему двадцать, и через год он появится вблизи Иерусалима. А помазанником Божьим, новым Христом, станет в Судный день один из них, избранных, — Сын Человеческий, предсказанный в Апокалипсисе. Он уже испил крови Христовой и, придя, избавит Господа от страданий за созданный им мир; и имя ему будет Христос
За несколько месяцев до того Эксмью собрал членов общины в подвале книжной лавки и прочел целую проповедь о некоторых грядущих знамениях:
— Перед страшным днем много будет послано разных знаков, и нам станет непреложно ясно, что день тот близится. И средь этих знамений, как сказано в Евангелии, грядет Христос и возгласит: «Будут знамения в солнце, луне и звездах».[30] Надо понимать, что Христос говорит здесь не только о чудесах, которые нам дано видеть на телах небесных, но еще и о невидимых глазу знаках предстоящего Суда, которые уловить и постигнуть куда труднее.
И в последующие недели он рассуждал о сцепленных кругах и о пяти ранах города Лондона. Как кровь убиенного младенца, если ее не прикрыть, неустанно вопиет к небесам, так и Христова кровь видна, лишь если снять с нее разрисованный покров.
— Мы снова должны будем поднять его на крест, чтобы образ его простерся на все мироздание. Христос терпел муки от пяти смертельных ран; вот и мы должны нанести пять смертельных ударов в разные места вещественной, земной церкви, церкви этого мира. Отчего именно пять? Это — образ всего сущего. Источников радости — пять. Органов чувств — тоже пять. Мироздание, правда, имеет тройную основу, три сферы: это земля, вода и воздух. К ним, однако, надо прибавить время и пространство, двух ангелов Господних. В итоге получается пять. Открылось мне это в одном псалме, обращенном к Господу, светочу нашей жизни, льющему елей на ожесточившуюся душу. Когда на стенах Лондона появятся огненные круги, они станут для нас верным знаком: смерть уже у ворот. Грядет Судный день.
Пламя и смерть должны поразить пять церквей или святилищ Лондона, убеждал он, ибо только этим способом можно приблизить Судный день.
После собрания общины Эмнот Халлинг решительно зашагал по Бладдер-стрит к домику, который он снимал на Бивис-Маркс. Приближался час, когда в городе гасили огни, и ходить по улицам становилось небезопасно. Последние лоточники укладывали товар в сундуки и короба; торговцы фруктами и вафлями ловили за фалды спешащих домой прохожих, уговаривая купить хоть что-нибудь. Проходя мимо известного заезжего двора под вывеской «Борцы», Эмнот услышал слова «корона» и «замирение»: хмельные постояльцы шумно обсуждали решение короля Ричарда отплыть в Ирландию, хотя из Франции ему уже открыто грозил отправленный в изгнание Генри Болингброк. Но такие материи Эмнота не занимали. События этого мира наводили на него скуку, доходившую до отвращения. Что ему король? Соломинка, и та важнее.
Он купил у лоточника вафлю и, грызя хрустящую облатку, задумался над вопросом: как можно представить эту ночь в количественном исчислении? Халлинг самостоятельно изучал а-риф-метрику и геометрию. Сегодня солнце на двадцать один градус и шесть минут вошло в созвездие Быка — день благоприятный для сухожилий и сердца. Хорошо известно, что мир был создан в дни весеннего равноденствия и что Бог сотворил человека в апреле. Стало быть, это время года обладает волшебной силой. Но подходит ли сегодняшняя ночь для экспериментов? Дело в том, что поздними вечерами, тщательно занавесив окна черной тканью, чтобы с улицы не видно было отсветов горящих углей, Эмнот ставил алхимические опыты. Это он изготовил порох, он же принес его Ричарду Марроу в зеленую хибарку за городской стеной.
— Порох отличный, — заверил он Ричарда. — Дело-то нехитрое: берешь две унции селитры, пол-унции серы и смешиваешь в ступке, подливая немножко красного уксуса. Чуешь, серой пахнет? Потом добавляешь нашатыря и селитры с толченым углем. Оттого смесь и кажется почти черной. Сушишь ее на глиняном лотке, а когда хорошо просохнет, растираешь в порошок. Вот, гляди, хоть сквозь сито просеивай! А самый лучший уголь получается из липовых поленьев.
Тем же углем он пользовался, когда пытался алхимическими способами добыть золото. И вовсе не из алчности. Его снедала не жадность, а любознательность, острое желание познать неведомое. Он был далек от мирской суеты и, подобно мифической саламандре, жил лишь в огне своего пылкого воображения. По его собственным вычислениям, родился он, когда солнце было в созвездии Близнецов, с большим склонением к созвездию Рака; в этот период Юпитер достигает высшей точки, из чего следовало, что жизнь Эмноту предстояло провести в штудиях и научных экспериментах. Ценность золота его не занимала; ему нравился сам процесс познания. Он был уверен, что, раз он принадлежит к кругу избранных свыше, все его действия осенены особой Божьей благодатью, следовательно, ему наверняка удастся получить золото из малоценных веществ. Главное — все правильно осмыслить и рассчитать, чтобы свести земные силы воедино для достижения заветной цели. Когда солнце стареет и, бледнея, входит в созвездие Рака, для Эмнота начинается страдная пора. Когда небесные светила действуют в согласии с его телесными соками, когда элементы низменной материи, пройдя обжиг, вновь восстанавливаются в соответствии с двадцатью восемью принадлежащими Луне домами, тогда лучезарный час и войдет в его перегонный куб.
Эмнот обожал цифры и четкие закономерности. Он пытался нарисовать геометрическую фигуру, изображающую движение голубей, что толклись во дворе под окном; он вычислял вероятность повторной встречи с незнакомцем на определенной улице; глядя в ночное небо, пытался определить расстояние между девятью планетами. Поэтому так сильно подействовал на него описанный Уильямом Эксмью знак — круги, входящие в один большой круг. Какие могут быть сомнения? Этот образ убедительно подтверждал его собственные мысли и догадки. Эмнота Халлинга снедала любознательность, острое желание познать неведомое. Он облизал испачканные яичным желтком и сыром пальцы и взбежал по лестнице.
В углу кто-то сидел, скрючившись, явно поджидая его.
— Ой! Кто это? Зачем сидишь здесь, в темноте?
— Это я. Гейбриел.
Гейбриел Хилтон, ювелир, приходился Эмноту двоюродным братом. Они вместе посещали школу при церкви Св. Антония, что на Треднидл-стрит. После школы Гейбриел по стопам отца тоже занялся ювелирным делом, а Эмнота приняли в Оксфордский университет. Деньгами на ученье Халлингу помог покойный епископ Илийский, который по разным признакам догадался, что юноша принадлежит к избранным свыше, и соответственно его воспитывал. В семье Эмнота прозвали «Оксфордским умником» и частенько подшучивали над его бледностью и худобой: даже коняга Эмнота — кожа да кости — не выглядел слишком тощим рядом с хозяином. Зато Эмнот был умен и сообразителен. Именно от него Гейбриел Хилтон узнал, какими свойствами обладают камни, которыми он торговал. Эмнот, к примеру, объяснил, что бриллиант надо всегда носить на левой стороне тела, сила камня возрастает к северу, а север — это левая сторона света. Если изумруд хранить вместе с осколками булыжника и поливать майской росой, то он начнет расти. Аметист укрепляет человека, увеличивает мужскую силу. Сапфир бережет руки и ноги. Агат охраняет от дурных снов, колдовских чар и бесовских видений. Если принести отраву или яд в помещение, где лежит рубин, он увлажнится, покроется испариной. Но камни, говорил Эмнот, могут утратить эти свойства, если их станет носить человек грешный и невоздержанный.
— Каким ветром тебя принесло? Давненько мы не видались. — Эмнот подхватил кузена под руку. — Пошли. Быстро. Снимай накидку. Садись. — Он заглянул Гейбриелу в лицо: — Что-то неладное стряслось?
— Да уж. Не миновать мне лиха, нутром чую.
— Сядь.
— Эмнот, хорошо ли ты знаком с наукой слежения? — Рука Гейбриела судорожно двигалась, будто он тряс невидимые игральные кости. — Знаешь что-нибудь про прорицателей и геомантов — гадателей на песке?
— Я не волшебник, Гейбриел, я всего лишь книжник. Сядь, прошу тебя.
— Но ведь ты уверял меня, что по звездам можно прочесть смерть любого и каждого, там все ясно написано.
— Так оно и есть. — Эмнот помолчал и осторожно спросил: — Уж не захворал ли ты?
— Мою хворь ни один лекарь не исцелит. — Гейбриел опустился на маленький деревянный табурет, но тут же вскочил и подошел к окошку, забранному тонкими роговыми пластинами. — Я в отчаянии.
— Никогда не говори так, Гейбриел. Одни эти слова — уже великий грех.
— Да ведь беда моя тоже велика. — Он неотрывно смотрел вниз, на улицу. — Я получил черную метку.
И Гейбриел начал рассказ. Он отдыхал у себя на Камомайл-стрит; внезапно над головой, выше этажом, раздался шум. Гейбриел отчетливо слышал голоса нескольких людей, но разговаривали они негромко и сбивчиво, так что слов он разобрать не мог. До него долетал только приглушенный гул, словно рокот дальнего города. Гейбриел затаился на постели и вдруг громко чихнул. Разговор наверху мгновенно смолк, и на минуту воцарилась мертвая тишина. Затем послышались шаги, стукнула распахнутая дверь, две пары ног торопливо затопали по лестнице вниз. Вскоре, к ужасу Гейбриела, кто-то яростно забарабанил в дверь его комнаты. Гонимый страхом, он дополз до порога, приник ухом к скважине и услышал по ту сторону двери шумное, напряженное сопение. Он медленно отпер дверь, откинул щеколду и выглянул. В коридоре никого не было.
— Выходит, — не выдержал Эмнот, — за дверью прятались те, в ком нет ни крови, ни костей?
Гейбриел расспросил соседей, но ни один из них не видел и не слышал в тот вечер ничего подозрительного. Комната наверху стояла нежилой, хозяйничали там лишь черви да пауки. Гейбриел решил выкинуть всю эту историю из головы; воображению только дай волю, сказал он Эмноту, в два счета окочуришься. Однако же пару дней спустя, когда он опять шел по Камомайл-стрит в свой магазинчик на Фостер-лейн, ему вдруг отчетливо почудилось, что кто-то крадется за ним по пятам. Он оглянулся, но не увидел никого, кроме лавочников и обычных местных жителей. «Башку ему снести!» — вроде бы раздался крик… Наверно, я ослышался в общем гвалте, подумал тогда Гейбриел, это булочник зазывает покупателей возгласом «Кому хлеб из печи?». В ту же минуту, припомнил он, одна лошадь встала на дыбы, и седок свалился в обширную выбоину посреди дороги, полную воды и разной дряни.
Следующим утром Гейбриел снова отправился на работу, и на той же улице, на том же самом месте ему снова почудилось, что за ним кто-то крадется; внезапно его тронули за плечо, он поспешно обернулся, но сзади никого не было. Ровно тот же страх охватывал его потом на Камомайл-стрит еще много раз.
— Жуть — пострашнее любых чудовищ, — признался он Эмноту.
— Когда этот страх гнетет тебя особенно сильно?
— На рассвете. А еще вечерами, когда в городе гасят огни. Время от времени опять слышу шаги в комнате наверху.
— Хотя бы предположить можешь, кто это?
— Нет. Теряюсь в догадках.
— По поверью, души тех, кто предает друзей или гостей, отправляются прямиком в ад, но тела их остаются жить.
— Так ведь тел-то нет. Ни в каком обличье.
— Чудно и дико. Вроде как земные существа, а глазами не увидишь. При этом они опаснее волчьих зубов.
За окном сгущались сумерки. Эмнот встал и подошел к Гейбриелу.
— Дай подумать. Если их гнев вызывает у тебя такие приступы дрожи, значит, они обладают силой воздействия не меньшей, чем нестерпимая жара или невыносимый холод. Нынче многие говорят, что там, где долго бушевал огонь, и посейчас от земли нет-нет и потянет жаром. Может, и тут что-то подобное?
— К чему это ты?
— А вдруг это твари из незапамятных времен. Как от растаявшего облачка остается легкая дымка, так и они, возможно, — лишь тени давних событий.
Рассказ Гейбриела обеспокоил Эмнота всерьез, но по другой причине: эти собрания невидимых существ чем-то походили на тайные сходки избранных. Повествование затравленного призраками двоюродного брата пробудило в нем самом страх стать жертвой преследования.
— Даже если и так, Эмнот, добра от них не жди, они принесут мне одни страдания.
— А может, у них цели совсем другие. Что, если они из нашего грядущего?
— И еще даже не родились? Зачем же им понадобилось являться на Камомайл-стрит?
— Верно. Стало быть, это призраки давнего прошлого.
Эмнот мысленно отвлекся: перед его глазами возникли сцепленные круги, о которых толковал Уильям Эксмью, круги, частично наложившиеся друг на друга, и в этом месте уже нельзя было точно сказать, где кончался один круг и начинался другой. Вроде сливающихся друг с другом капель легкого дождика, или мглы, или росы, подумал он. Если глубже вглядеться в эти круги, все разом разрешится.
— Какова бы ни была их цель, меня они жутко пугают.
— Но, Гейбриел, они же мертвы.
— Один тронул меня за плечо.
Эмнот подошел к шкафчику, достал эмалированный кувшин, две кружки и налил себе и брату вина. На поверхности закружились хлебные крошки, он выловил их пальцем.
— Какова же будет тьма?[31] Поэтому Давид сказал:
Гейбриел с жалостью глянул на него.
— А ты, я вижу, по-прежнему живешь одними науками. Все тот же безупречно благородный ученый муж.
— Как ученый, я дам тебе один совет.
— Обратиться к монахине?
Сестра Клэрис уже прославилась как мудрая прорицательница, люди толпами шли к ней за советом и утешением.
— К той ведьме не ходи ни в коем случае. Съезжай с квартиры и держись подальше от Камомайл-стрит.
Гейбриел Хилтон последовал его совету. Снял три комнатки на Дак-роу, а на Камомайл-стрит даже носа не казал; эта улица стала, по его выражению, «местом, которого следует избегать». [6] Но другим советом он все же пренебрег. Прослышав, что сестра Клэрис намерена посетить узниц Королевского монетного двора, что близ Тауэра, стал в назначенный день у бокового входа. Когда монахиня подошла к Монетному двору, он с мольбой протянул к ней руки:
— Избави меня! Избави меня, дражайшая сестра, от страшных несчастий!
Клэрис заглянула в его красивое лицо, и темные глаза ее совсем почернели.
— Что тебя заботит? — сочувственно спросила она, сделав знак сопровождавшей ее монахине, сестре Бриджет, чтобы та отошла в сторонку.
И Гейбриел Хилтон поведал ей о не дававших ему покоя духах. Клэрис слушала, закусив от волнения нижнюю губу и горестно качая головой.
— Слыхала я и другие подобные истории. Большое смятение духов сейчас в Лондоне. Предвидят они приближение гибельного дня. — Она вдруг поцеловала палец и приложила его к щеке Гейбриела. Он в изумлении отпрянул, а она лишь улыбнулась: — Ты что, боишься меня, потому что я женщина? Ты же по платью моему видишь, что я предана лишь Богу. Чего же тебе страшиться меня?
Ему показалось, что монахиня посмеивается над ним.
— Не боюсь я тебя, и других женщин не боюсь.
Она приложила палец к его лбу: