— Уже нет, — вставил Мойше. — Его сбросил Вильгельм Оранский.
— Ну вот, первая хорошая новость, — пробормотал Джек.
— Дальше в моей истории нет ничего примечательного, — продолжал Даппа. — Меня продавали из одного форта в другой. Невольники из Бонни ценились дешево, поскольку мы, выросшие в раю, непривычны к сельскохозяйственному труду. Иначе меня отправили бы прямиком в Бразилию или на Карибские острова. Я оказался в трюме португальского корабля, идущего на Мадейру, и его захватил тот же рабатский корсар, что прежде взял на абордаж твоё судно.
— Надо поторапливаться, — сказал Мойше, запрокидывая голову.
Внизу давно была ночь, хотя в нескольких футах над ними угол стены заливал алый закатный свет. Маленькая колонна невольников прибавила шаг и, миновав несколько поворотов, оказалась на относительно широкой улице (то есть Джек уже не мог одновременно коснуться противоположных стен). Судя по луковой шелухе и отбросам под ногами, здесь располагался базар, сейчас же прилавки были пусты и лавки закрыты.
На углу дожидался темноволосый, странно знакомый молодой человек. Он говорил на сабире с акцентом, в котором Джек по парижским воспоминаниям узнал армянский. Однако не успел Джек удивиться или задуматься, как они вышли на открытое место вроде площади с общественным фонтаном для питья посередине и несколькими большими, ничем не примечательными зданиями по сторонам. В одно из них, ярко освещенное, пыталось разом пробиться внутрь множество людей. Здесь были и невольники, и янычары, а также обычная алжирская доля берберов, евреев и христиан. Приблизившись к толпе, Мойше посторонился, пропуская вперёд испанца, который тут же принялся расчищать дорогу в здание: выкрикивать самые страшные оскорбления, какие только Джек слышал, толкать вооружённых турок под рёбра и наступать на загнутые носы их туфель. Джек ждал, что ему снесут голову саблей просто за компанию с грубияном, однако жертвы пинков и оскорблений, узнав испанца, разражались хохотом, после чего принимались с весельем наблюдать за тем, как достаётся стоящим впереди. Мойше и другие, не теряя времени, протискивались за его спиной, так что добрались до входа быстро и, очевидно, вовремя. Ещё немного, и было бы поздно — турки-стражники что-то сердито закричали, указывая на западную часть неба, потемневшую до почти невидимой сини, словно пламя свечи силилось пробиться сквозь фарфоровое блюдечко. Один из стражников вытянул плетью Даппу и японца-иезуита; Джек успел увернуться.
Мойше упомянул, что они живут в месте, которое называется «баньёл». Джек заключил, что это оно и есть: двор, окружённый несколькими ярусами галерей, разделённых на множество конурок. Галереи напомнили Джеку старинные лондонские театры на Мейд-лейн между саутворкским болотом и Темзой — «Розу», «Надежду» и «Лебедь». С одним отличием: там вооружённые люди старались не пустить Джека внутрь, здесь — наказать за то, что он задержался.
Разумеется, это был не театр, а невольничье жильё. И всё же на галереях, на плоской крыше баньёла и во дворе (по крайней мере сейчас) толпились свободные алжирцы. Часть двора сбоку от центрального резервуара с водой была отгорожена верёвками наподобие сцены или борцовского ринга; по периметру её стояли факелы — так часто, что пламя их сливалось в огненную раму, ярко озарявшую пустой участок посередине.
Все турки, набившиеся во двор, были очень возбуждены. Нигде, кроме как в становище бродяг, Джек не видел столь буйной толпы. Те, кто не ругался из-за места и не заключал какие-то сложные пари, внимательно следили за приготовлениями в углу ринга. Джек понимал, что лишь два вида зрелищ могут так сильно распалить молодых мужчин, а поскольку секс янычарам запрещён, оставалось предположить какого-то рода насилие.
Пробившись вслед за Мойше в один из углов бурлящей площади, Джек был сражён наповал — хотя и не слишком удивлён — видом Евгения, совершенно голого, если не считать кожаной набедренной повязки, и обильно смазанного маслом, а также мистера Фута в великолепном алом наряде, потряхивающего туго набитым кошелём. Однако не успел Джек пробиться поближе с расспросами, как Евгений опустился на одно колено. Само по себе ничего особенного — но на толпу это подействовало как взрыв гранаты. Все вокруг попятились, оставив Евгения посреди пустого пространства, галереи замолкли и тут же разразились криками: «Рус! Рус! Рус!»
Евгений развёл руки на весь их трёхаршинный размах, потом хлопнул в ладоши, так, что с земли поднялась пыль, снова раскинул руки и ещё дважды повторил хлопок. Затем он опустил правую руку к земле ладонью кверху, поднял её к лицу, поцеловал пальцы и коснулся ими лба. Во время этой церемонии крики «Рус! Рус! Рус!» звучали приглушённо, но как только Евгений вскочил на ноги и выбежал на ринг, поднялся такой ор, что у Джека зазвенело в ушах, как от салюта полутора тысяч пушек. Евгений принял странную вызывающую позу — левый локоть упёрт в ладонь правой руки, подбородок на левой ладони — и застыл.
Несколько минут ничего не происходило, только пылали факелы и с темнеющих небес неслись громкие крики. Наконец другой основательно умасленный человек в кожаном набедреннике выполнил ту же последовательность движений и встал напротив Евгения в той же позе. Это был очень чёрный негр, не такой высокий, как Евгений, но более грузный. Гомон усилился. Мистер Фут, добавивший к своему наряду недешевого вида плащ, вышел на ринг и принялся выкрикивать какое-то объявление; он поворачивался, так что каждый зритель увидел его гланды, хотя услышать, разумеется, ничего не мог. Покончив с этим, мистер Фут торопливо отступил за верёвку. Евгений и негр повернулись лицом друг к другу, свели ладони, словно играющие дети, потом отвели головы назад и что есть силы сшиблись физиономиями. Джек опешил; когда они снова запрокинули головы и сшиблись снова, у него захватило дух; когда то же самое произошло в третий раз, он подумал, что так оно и будет продолжаться, пока один не потеряет сознание. Тут как раз они разняли руки и разошлись, пошатываясь. Кровь бежала по лицам из разбитых бровей.
И вот началась собственно борцовская схватка. Она мало отличалась от тех, что Джек повидал на своем веку, только была гораздо грязнее. Немедленно у обоих противников руки оказались в масле, так что им пришлось расцепиться и втереть в ладони пыль. Как только они сцепились вновь, пыль эта перешла на их тела. Через несколько минут Евгений и негр оказались с ног до головы в каше из пота, крови, масла и алжирской пыли. У Евгения стойка была шире, но негр держал центр тяжести низко, и ни одному не удавалось повалить другого. Поворотный миг настал через несколько минут после начала схватки, когда негр изловчился схватить Евгения за яйца и крепко их сжать, что было умно, одновременно выжидательно глядя тому в глаза, что было куда глупее. Ибо Евгений, превозмогая боль с выдержкой, от которой у Джека всё внутри похолодело, со всей силы ударил противника головой в лицо. Раздался оглушительный треск, брызнула кровь. Африканец разжал хватку и схватился за расквашенную физиономию. Евгений легко бросил его в пыль, чем поединок и закончился.
— Рус! Рус! Ру-у-с! — ревели янычары.
Евгений с философическим видом прошёлся вдоль верёвки. Мистер Фут шагал за ним с раскрытым кошелём, куда турки бросали монеты — по большей части целые пиастры. Джеку зрелище нравилось — пока весь кошель не перекочевал к дородному турку, который сидел возле ринга в чем-то вроде носилок, возложив на оттоманку замотанные бинтами ступни.
— В России я принадлежал к тайному обществу, в котором мы воспитывали другу друга нечувствительность к пыткам, — спокойно поведал Евгений некоторое время спустя.
Все потрясённо замолчали, и Джек воспользовался затишьем, чтобы мысленно обрисовать ситуацию.
После долгой череды боёв факелы загасили, турки и свободные алжирцы разошлись, а в баньёле остались одни невольники. Оба весла в полном составе собрались на крыше выкурить по трубочке. Тонюсенький месяц висел где-то далеко-далеко — над Сахарой, подумалось Джеку. Небо было черным-черно, а звёзд — куда больше, чем ему доводилось видеть. Алжирская касба мерцала редкими огоньками; ночь полностью принадлежала десятерым невольникам.
ЕВГЕНИЙ-РАСКОЛЬНИК, он же Рус.
МИСТЕР ФУТ, бывший владелец «Ядра и картечи» в Дюнкерке, ныне предприниматель без портфеля.
ДАППА, негр-полиглот.
ИЕРОНИМО, злобный высокородный испанец.
НИЯЗИ, погонщик верблюдов с Верхнего Нила.
ДЖЕК «КУЦЫЙ ХЕР» ШАФТО, Эммердёр, король бродяг.
МОЙШЕ ДЕ ЛА КРУС, еврей, у которого есть План.
ГАБРИЕЛЬ ГОТО, японец-иезуит.
ОТТО ВАН КРЮЙК, голландский моряк.
ВРЕЖ ИСФАХНЯН, младший из парижских Исфахнянов, ибо армянин, которого они встретили на базаре, оказался именно им[4].
— Нас удерживает в этом городе неумолимая воля рынка, — начал Мойше де ла Крус.
Джек заподозрил вступление к хорошо отрепетированной и очень длинной речи, поэтому торопливо перебил:
— Ха! О каком рынке речь?
Однако, судя по лицам остальных, никто, кроме него, скептицизма не проявлял.
— Ну как же! О рынке фьючерсов на выкуп
— Ладно, извини, я решил, будто ты притягиваешь за уши какое-то сложное сравнение…
— Сегодня, наблюдая за Евгением во время боя, — продолжал Мойше, — я подумал, что упомянутый рынок — своего рода незримая длань, держащая нас за яйца.
— Погоди, погоди! Это что, пошли какие-то каббалистические суеверия?
— Нет, Джек, вот
— Отлично. Продолжай.
— Законы рынка требуют, чтобы с
— А такие, как мы, оказываются на галерах, — закончил Джек. — Мне понятно, почему я низко котируюсь на этом рынке и мои яйца незримая длань сжимает особенно крепко. Мистер Фут — банкрот, Евгений принадлежит к секте, члены которой друг друга истязают, Даппа — персона нон грата во всех землях южнее Сахары, семья Врежа Исфахняна хронически на мели. Сеньор Иеронимо если и обладает какими-то достоинствами, которых я до сих пор не разглядел, явно не из тех, кого близким захочется выкупать. Историю Ниязи я не знаю, но могу вообразить. Габриеля занесло не на ту сторону земного шарика. Всё более или менее ясно. Однако ван Крюйк — корабельный офицер, а ты, судя по всему, головастый еврей. Почему не выкупили вас?
— Мои родители умерли от чумы, охватившей Амстердам после того, как Кромвель перекрыл нам иностранную торговлю, и многие честные голландцы вынуждены были, покинув дома, ночевать в антисанитарной обстановке, — начал ван Крюйк с явной обидой в голосе.
— Отставить, капитан! Похож я на круглоголового? Я тут ни при чём.
— Меня выкормили казённые кормилицы в приюте. Священник-реформат, спасибо ему, научил читать и считать, но я вырос трудным подростком…
— Представляю! Чего ещё ждать от рыжего, голландского, малорослого приютского забияки? — воскликнул Джек. — И всё-таки, думаю, какой-нибудь корсар нашёл бы тебе работу получше, чем отскребать ракушки.
— Когда мне было восемнадцать, каналы замёрзли, и солдаты короля Людовика вторглись на коньках, насилуя всё, что движется, и, сжигая остальное. Голландская республика готовилась погрузиться на корабли и отплыть в Азию. Требовалось много моряков. Меня прямо из тюрьмы взяли в VOC[5]. Вместе с беженцами я попал на Тексел, где получил сундучок с одеждой, трубку, табак, Библию и книгу под названием «Благочестивый мореходец». Двадцать четыре часа спустя я на военном корабле подносил канонирам мешки с порохом, уворачиваясь от английской картечи. Через год беготни с порохом и работы на помпе я стал из юнги матросом. Совершив три рейса в Индию и обратно, сделался офицером.
— Отлично! Так почему ты не офицер здесь?
— Десять лет я жил в постоянном страхе перед пиратами. Наконец мои кошмары сбылись, и у меня отняли корабль — иногда его можно увидеть в заливе и, вслушавшись, различить стоны пленников в его трюме.
— Кажется, я начинаю понимать, отчего ты не жалуешь пиратов и их промысел, — сказал Джек, — как и пристало всякому благонамеренному голландцу.
— Ван Крюйк не захотел обасурманиться и теперь гребёт вместе с нами, — добавил Мойше.
— А ты сам? Принято считать, что евреи своих в беде не бросают.
— Я — криптоиудей, — отвечал Мойше, — и даже больше крипто, чем иудей. Я вырос на экваторе. У побережья Африки есть остров Сан-Томе, суверенное владение той европейской державы, которая последняя отправит флот его обстрелять. Однако много лет только португальцы знали, где он находится, и потому остров был португальским. Так вот мои предки были испанские евреи. Двести лет назад, когда из Испании окончательно изгнали мавров и открыли Америку, королева Изабелла велела всем евреям убираться вон. Те, кто, как теперь понятно, были поумнее, «натянули чулки Вилладиего», то есть драпанули во все лопатки до самого Амстердама. Мои предки всего лишь перебрались через границу в Португалию. Однако инквизиция была и там. Когда Альваро де Каминья отправился губернатором на Сан-Томе, он взял с собой две тысячи еврейских детей, вырванных инквизицией из лона семьи. Сан-Томе владел монополией на работорговлю в той части мира — Альваро де Каминья крестил этих детей и заставил их работать на себя. Однако они тайно хранили свою веру, совершали взаперти полузабытые обряды и молились на ломаном древнееврейском, даже преклоняя колени перед золочёным алтарём с телом и кровью Христа. То были мои предки. Почти пятьдесят лет назад Сан-Томе захватили голландцы. Вероятно, это спасло жизнь родителям моего отца, ибо на испанских и португальских землях инквизиция начала свирепствовать с новой силой. Вместо того чтобы сгореть на португальском аутодафе, мой дед вместе с бабкой перебрался в Новый Амстердам, где занялся единственным известным ему ремеслом — работорговлей на службе Голландской Вест-Индской компании. Потом город захватил флот герцога Йоркского. К тому времени мой отец успел вырасти и жениться на девушке-манхатто…
— Это ещё кто такие? — спросил Джек.
— Местное индейское племя, — объяснил Мойше.
— То-то я заметил в форме твоих глаз и носа чегой-то этакое.
Лицо Мойше, озарённое лишь алым отсветом трубки, приняло ностальгическое выражение, от которого Джеку инстинктивно стало не по себе. Расстегнув верхнюю пуговицу на драной рубахе, Мойше вытащил болтавшееся у него на шее на кожаном шнурке какое-то туземное изделие.
— В потёмках трудно разглядеть эту цацку, — сказал он, — но третья бусина справа в четвёртом ряду — грязновато-белая — одна из тех, за которые голландец Петер Минуит купил у манхатто их остров, когда мама была ещё совсем крошкой в вигваме своего отца.
— Господи, да ты должен её беречь! — воскликнул Джек.
— Я её и берегу, — отвечал Мойше с лёгкой ноткой раздражения, — как легко может видеть любой дурак.
— Ты хоть представляешь, сколько она стоит?
— Практически ничего — но для меня она бесценна как память о матушке. Так или иначе, возвращаясь к рассказу — мои родители натянули чулки Вилладиего и рванули в Кюрасао, где я и родился. Матушка умерла от оспы, батюшка — от жёлтой лихорадки. Я, не зная, куда податься, прибился к тамошней общине криптоиудеев. Мы решили перебираться в Амстердам, как нашим предкам следовало поступить с самого начала. Сообща мы оплатили проезд на невольничьем корабле, везущем в Европу сахар. Его захватил рабатский корсар, и все мы оказались на галере, где гребли под «Хаву Нагилу», которая, по причине своей привязчивости, оказалась единственной известной нам еврейской песней.
— Отлично, — сказал Джек. — Теперь я поверил, что незримая длань держит нас за яйца, как борец-нубиец держал Евгения. Далее, как я понимаю, все мы должны, уподобившись русскому, превозмочь боль и явить пример твёрдости духа и тому подобной херни. Впрочем, я готов слушать — всё лучше, чем лежать в баньёле под хоровой кашель тысячи чахоточных галерников.
— План, несомненно, покажется тебе несбыточным, пока Иеронимо не ознакомит нас с некоторыми поразительными фактами, — произнес Мойше, поворачиваясь к дерганому испанцу, который тут же встал и отвесил ему учтивый поклон.
Тщеславие, состоящее в выдумывании или предположении заведомо отсутствующих у нас способностей, присуще большей частью молодым людям и питается историями и вымыслами светских щеголей; оно часто исправляется с возрастом и под влиянием деловой жизни.[6]
— Меня зовут превосходительнейший дон Иеронимо Алехандро Пеньяско де Альконос Квинто, маркиз де Асуага и де Орначос, граф де Льерена, Баркаротта и де Херес-де-лос-Кабальеорос. виконт де Льера, Энтрин Альто-и-Бахо и де Кабеса-дель-Буэй, барон де Барракс, Баса, Нерва, Хадраке, Брасатортас, Гаргантиэльиде Ва Ль-де-лас-Муэртас, сеньор де Аталая, бенефициарий рыцарского ордена Калатравы-де-ла-Фреснеда.
Как вы догадались по моему имени, я происхожу из древнего рода кабальеро, могучих воителей христианского мира, истреблявших мавров ещё во времена «Песни о Роланде», но это другая история, куда более славная, нежели моя. Воспоминания о месте рождения отрывочны и затуманены слезами. То был замок на высоком уступе Сьерра-де-Мачадо, выстроенный на земле, вся ценность которой заключалась в том, что мои предки отвоевали её у мавров, пядь за пядью, мечом и кинжалом. Когда я только начинал говорить, меня вывезли оттуда в наглухо заколоченном экипаже на брег Гвадалквивира и вручили неким монахиням, а те посадили на борт галеона в Севилье. Далее воспоследовало долгое и опасное путешествие к Новой Испании, о коем я мало помню, а скажу и того менее. Корабль доставил меня, монахинь и множество других испанцев в Портобело. Как вам, возможно, известно, город сей стоит на карибском берегу Панамского перешейка, в самой узкой его части, прямо напротив Панамы, что на Тихоокеанском побережье. Всё серебро из прославленных рудников Перу (за исключением того, что контрабандой вывозят через Анды и по Рио-де-ла-Плата в Аргентину) доставляют в Панаму и оттуда на мулах в Портобело, где грузят на галеоны и отправляют в Испанию. Когда в Портобело ожидают галеоны вроде того, на котором я прибыл, серебро валяется на улицах грудами словно дрова. Таким образом, едва я вместе с монахинями сошёл берег, как ступил на серебро — знак того, что должно было произойти со мной позже, и, надеюсь, предзнаменование ещё более великих приключений, ожидающих нас десятерых.
— Думаю, могу смело сказать за всех, что мы слушаем тебя в высшей степени внимательно, превосходительнейший, — дружески начал Джек.
Испанец, впрочем, грозно его оборвал:
— Заткнись, не то я отрежу остатки твоего гнилого хера и заколочу их в твою протестантскую глотку моим собственным девятидюймовым крепышом!
Прежде чем Джек нашёлся с ответом, Иеронимо как ни в чём не бывало продолжил:
— Я недолго оставался в этом Эльдорадо, ибо на пристани меня ждал фургон. Правили им монахини того же ордена, только все они были индианки. Мы двинулись извилистой дорогой через джунгли и горы Дариена и наконец прибыли в монастырь, в котором, как я понял, мне предстояло теперь жить. Моё горе от разлуки с близкими усугубилось сходством между уединённой обителью и отчим домом. Она тоже являла собой замок на головокружительной круче; ветры, дующие через перешеек, скорбно стенали в узких крестообразных амбразурах.
То были почти единственные звуки, достигавшие моих ушей, ибо здешние монахини приносили обет безмолвия, к тому же, как я скоро узнал, происходили из горной долины, где близкородственные браки ещё более часты, чем у Габсбургов, отчего все поголовно страдали глухотой. Я слышал лишь речь погонщиков, доставлявших в горы провизию, да других призреваемых в той же монашеской обители. Ибо в странноприимном доме монастыря постоянно жили человек шесть-семь. Судя по осанке и платью, все они были из благородных и даже знатных семейств, выглядели здоровыми, но вели себя странно: некоторые говорили бессвязно или пребывали в молчании подобно монахиням, других постоянно терзали адские видения, третьи не помнили того, что произошло пять минут назад. Мужчины, которых лошадь лягнула в голову, женщины со зрачками разного размера… Некоторых постоянно держали под замком либо даже привязывали к кровати. Однако я мог свободно бродить, где пожелаю.
В должное время я обучился грамоте и начал обмениваться письмами с любезной матушкой в Испании. В одном из них я спросил, почему меня воспитывают в этом монастыре. Письмо спустилось с гор в телеге, запряжённой ослом, пересекло океан в трюме галеона, и примерно через восемь месяцев пришёл ответ. Матушка писала, что при рождении Господь наградил меня редким даром, коим оделяет немногих: я бесстрашно говорю всё, что у меня на сердце, и высказываю то, что другие малодушно таят в душе. Дар сей, продолжала матушка, более свойственен ангелам, нежели простым смертным, и великое чудо, что я его получил, но в нашей скорбной юдоли много заблудших, ненавидящих всё ангельское, и они бы стали чинить мне обиды. Посему она с горькими слезами оторвала меня от своей груди и отдала на воспитание женщинам, которые ближе к Богу, чем кто-либо в Испании, а к тому же не способны меня слышать.
Письмо это прогнало моё недоумение, но не моё горе. Я принялся с усердием упражнять разум и душу: разум — чтением древних книг, что присылала матушка из библиотеки старого замка в Эстремадуре, повествующих о войнах моих предков с сарацинами во времена Крестовых походов и Реконкисты; душу — изучением катехизиса и, по настоянию монахинь, ежедневной часовой молитвой святому, изображённому на витраже в боковой капелле монастырской церкви. То был святой Этьенн де ля Туретт. Символы его таковы: в правой руке парусная игла и шпагат, посредством коих некий барон зашил ему рот, в левой — клещи, коими, по другому поводу, епископ Мецкий, позже канонизированный под именем святого Авессалома Благостного, вырвал ему язык. Впрочем, тогда значение сих предметов оставалось для меня туманным.
Однако тело моё не укреплялось, пока примерно о ту пору, когда у меня начал ломаться голос, в монастыре не появился новый жилец: высокий и красивый кабальеро с дырой посредине лба наподобие третьего глаза. То был Карлос Оланчо Мачо-и-Мачо, великий капитан, прославленный по всей Новой Испании подвигами в борьбе с буканьерами, этой чумой Карибского моря. Что бы ни думали англичане, для нас оно — гнездо гадюк, подстерегающих наши галеоны, неминуемый шквал огня, свинца и абордажных сабель, что лежит на пути в Испанию. Множество пиратов сразил Карлос Оланчо Мачо-и-Мачо, или Эль Торбелино, то есть смерч, как называли его в менее официальной обстановке; двум дюжинам галеонов не вместить всё серебро, что вырвал он из протестантских когтей. Однако в битве с пиратской армадою Моргана у архипелага де лас Колорадос он получил пулю в лоб и с тех пор стал настолько гневлив, что все вокруг — особливо же старшие офицеры — постоянно дрожали за свою жизнь. Кроме того, Эль Торбелино потерял способность выражать мысли иначе как, записывая их задом наперёд левой рукой при помощи зеркала, что в пылу боя оказалось до опасного непрактично. Посему с великою неохотою он согласился отправиться на покой в монастырь. Каждый день он вместе со мною преклонял колени в боковой капелле и молился святому Николаю Фризскому, изображаемому с варяжским топором в голове; рана сия принесла ему чудесную способность понимать язык болотных крачек.
Теперь я одним предложением охвачу сразу несколько лет. Эль Торбелино обучил меня всем приёмам воинского искусства, какие знал. Таким образом, романтика старых заплесневелых книг стала мне близка и понятна. Близка, но недоступна: ибо при всех моих умениях обращаться с мушкетом, рапирой, кинжалом и палашом я по-прежнему прозябал в Дариенском монастыре. Достигнув полноты лет, я начал составлять план, как сбежать на побережье и, возможно, собрав команду моряков, отправиться в Карибское море, дабы, стяжав славу охотой на буканьеров, предложить свои услуги королю Карлу II в качестве приватира. Король постоянно занимал моё воображение: мы с Эль Торбелино преклоняли колени перед статуей святого Лемюэля, чей символ — корзина, в которой его носили, — и молились о здравии нашего монарха.
Однако случилось так, что прежде, нежели я успел отправиться на поиски пиратов, они сами ко мне явились.
Даже такие глупцы и невежды, как вы, наверняка знают, что некоторое время назад капитан Морган отплыл от Ямайки с армадой, разорил и сжёг Портобело, потом во главе армии вышел к Тихому океану и разорил Панаму. Во время этих бесчинств мы с Эль Торбелино были в долгой охотничьей экспедиции в горах. Мы надеялись разыскать и убить одного их тех ягуаров-оборотней, о которых с такой убеждённостью рассказывают индейцы.
— И что, убили? — не сдержался Джек.
— Это другая история, — проговорил Иеронимо с явным сожалением и нехарактерной для него сдержанностью. — Мы ушли далеко в горы и возвращались долго из-за
Мы были вооружены всем, что потребно двум кабальеро в долгом походе за ягуарами-оборотнями в губительных джунглях Дариена, и обладали преимуществом внезапности. Более того, мы желали сразиться за Божье дело и были очень-очень злы. Однако все эти преимущества могли обернуться ничем, по крайней мере, в моём случае, ибо я ещё не нюхал пороху. Общеизвестно, что многие молодые люди, вскружившие себе головы романтическими легендами, мечтают отличиться в бою, но, попав в настоящую схватку, оказываются парализованы замешательством либо бросают оружие и бегут.
Как выяснилось, я не принадлежал к их числу. Мы с Эль Торбелино напали на пьяных буканьеров; как два бешеных ягуара-оборотня на овчарню. Бой был упоителен. Разумеется, Эль Торбелино сразил больше врагов, нежели я, однако многим англичанам пришлось в тот день отведать моей стали, и, суммируя вкратце самую малоаппетитную часть рассказа, уцелевшие монахини ещё долго вывозили требуху в джунгли на корм кондорам.
Мы знали, что это лишь авангард, посему принялись укреплять монастырь и учить монахинь обращению с фитильными ружьями. Когда подошло основное войско — несколько сотен накачанных ромом морских бродяг Моргана, — мы встретили их с испанским радушием и украсили двор сотней мёртвых тел, прежде чем остальные сумели прорваться внутрь. Эль Торбелино пал, сражённый тринадцатью клинками, в дверях лазарета, я продолжал сражаться даже после того, как получил удар прикладом в челюсть. Командир отряда приказал своим людям отступить и перегруппироваться; следующую их атаку я вряд ли пережил бы. И тут пришло известие от Моргана, что найден другой, более удобный перевал. Видя, что куда безопаснее и несравненно выгоднее грабить богатый город, защищаемый трусами, нежели смиренную обитель, которую обороняет человек, не боящийся пасть со славой, пираты отступили от наших стен.
Итак, и Панама, и Портобело были разграблены. Несмотря на это — а может быть, именно поэтому, — история о том, как мы с Эль Торбелино отстояли монастырь, вызвала сенсацию в Лиме и Мехико. Меня провозгласили великим героем — быть может, единственным героем во всём этом эпизоде, ибо о поведении тех, кто призван был оборонять Панаму, в приличном обществе даже упоминать негоже.
Я, разумеется, ничего этого не знал, ибо слёг от ран и различных тропических болезней, подхваченных во время охоты на ягуаров-оборотней и теперь проявившихся во всей красе. Я лежал без чувств, несмотря на многочисленные кровопускания и вулканические клистиры, коими ежедневно потчевали меня лекари, прибывшие в монастырь после описанного сражения, и пришёл в сознание уже на борту галеона, следующего вдоль берега Байя-де-Кампече в Веракрус. Даже такие недоумки, как вы, должны сообразить, что это ближайший к Мехико морской порт. Я не мог раскрыть рот. Лекарь-иезуит объяснил, что удар раздробил мне челюсть, и, чтобы кости срослись, её плотно прибинтовали. Также мне вырвали левый передний зуб и через получившееся отверстие с помощью чего-то вроде мехов трижды в день закачивали кашицу из молока и растёртого маиса.
В должный срок мы прошли западным проливом Веракрус и бросили якорь под стенами замка, переждали песчаную бурю, затем другую и сошли на берег, пробиваясь через тучи москитов и держа наготове мушкеты на случай появления аллигаторов. Мы побеседовали с толпой негров и мулатов, составляющих местное население, и договорились, что это ворьё доставит нас в город. Проезжая по улицам, я не видел ничего, кроме заколоченных деревянных лачуг. Мне объяснили, что это собственность белых людей, которые съезжаются сюда к погрузке галеонов, а остальное время проводят в куда более роскошных асиендах. Во всём Веракрусе цивилизованной можно назвать только центральную площадь, где стоят собор и губернаторский дом, в котором размещена рота солдат. Когда дежурного офицера уведомили о моём прибытии, он велел артиллеристам дать салют и охотно выписал мне пропуск для проезда в столицу. Потом мы выехали в ворота, которые стояли открытыми из-за того, что на них намело дюну, и двинулись на запад.
Чем меньше рассказывать об этом путешествии, тем лучше.
Мехико блистает красотой, величием и порядком, коих недостает Веракрусу. Он стоит на озере и соединён с берегом пятью дамбами; у каждой — свои собственные ворота. Вся земля принадлежит церкви, и посему это самый благочестивый город мира — если ты не духовное лицо, тебе попросту негде жить. Есть два десятка женских монастырей и ещё больше мужских, все очень богатые, а кроме того, множество голодранцев-креолов, которые спят на улицах и всячески безобразничают. Собор ошеломляет — его причт насчитывает триста — четыреста человек во главе с архиепископом, получающим шесть тысяч пиастров в год. Я упоминаю об этом только чтобы передать, насколько был потрясён; не будь моя челюсть перевязана бесчисленными бинтами, она бы отвисла до земли.
Несколько дней меня возили по городу, где разные знатные особы давали в мою честь званые обеды, в том числе и вице-король с супругой — весьма высокородной особой, смахивающей на лошадь, которой оттянули губу, чтоб осмотреть зубы. Разумеется, я не мог отведать роскошных яств, коими нас потчевали, зато научился тянуть вино через соломинку. Точно так же не мог я обратиться к хозяевам, однако писал послеобеденные речи в героическом стиле, почерпнутом из семейных хроник. Речи эти имели самый большой успех.
Теперь я подхожу к той части рассказа, в которой придётся кратко изложить события сразу нескольких лет. Вероятно, вы догадываетесь, что произошло далее: со временем повязку сняли, и после торжественной мессы в соборе вице-король посвятил меня в рыцари.
Когда церемония закончилась, вышел архиепископ и вознёс хвалы мне, вице-королю и его супруге, всячески превознося её добродетель и красоту.
На это я ответил, что впервые слышу такую наглую и подобострастную ложь, ибо при взгляде на супругу вице-короля всякий раз гадаю: отыметь ли её в задницу, на что она так явно напрашивается, или вскочить ей на спину и проскакать галопом по площади, паля из пистолетов.
Вице-король велел заковать меня в кандалы и бросить в нехорошее место, где я, вероятно, и гнил бы до конца дней.
Письма отправились по королевскому тракту в Веракрус, далее в трюмах галеонов в Гавану и, наконец, в Мадрид, другие письма пришли в ответ, очевидно, с какого-то рода разъяснениями. Некоторое время спустя меня перевезли на квартиру, а когда моё здоровье поправилось — в Веракрус, где мне отдали под командование трёхмачтовый корабль с тридцатью двумя пушками и отличной командой, велев до новых указаний убивать пиратов и как можно реже ступать на берег.
Здесь я мог бы привести статистику касательно суммарного водоизмещения потопленных кораблей, а также количества пиастров, возвращённых церкви и королю, но для меня наибольшая честь, что среди пиратов я прослыл воскресшим Эль Торбелино и получил прозванье Десампарадо. Сейчас я объясню вам, что, собственно, оно значит. «Десампарадо» — священное слово для всех нас, кто исповедует истинную религию, ибо его последним произнёс на Кресте наш Господь.