Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мисима или врата в пустоту - Маргерит Юрсенар на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В жизни Мисимы были и другие удары: поездка в Нью-Иорк, поездка в Париж, нехватка денег, трудности с издателями, вечера, когда он ощущал смертельное одиночество, — таковы его надиры, усугубленные открытием, что он — звезда Японии, за границей никому не известен, что европейские мэтры, горячо принимаемые им в Токио, держатся у себя дома прохладно и отстраненно [38]. Существует признание Мисимы об охватившем его в Европе смятении: жизнь в чужой стране, язык и обычаи которой ему практически неизвестны, показалась ему мучительно трудной; под этим его признанием подписался бы любой путешественник, измотавший себе нервы всевозможными неожиданностями в течение долгого дня; но вместе с тем оно показывает, до какой степени этот человек, делавший все, чтобы казаться сильным, был раним и чувствителен. Мы не знаем, какие трудности принес ему брак Известно, что накануне свадьбы он сжег свой дневник: традиционная предосторожность, мало чему помогающая, с дневником или без него, повседневная жизнь никогда не бывает безоблачной. Достоверно одно: Мисима сумел обеспечить своей жене куда более высокое положение в обществе, чем другие японские интеллигенты 1960-х годов; вместе с тем, судя по образу его жизни, он по-прежнему сохранял свободу — мужскую, писательскую, человеческую. Кажется также, что до самого конца между женой и матерью Мисимы шла глухая борьба за главенствующую роль в его существовании. Процесс о клевете, возбужденный политическим деятелем, узнавшим себя в герое пьесы «После банкета», нападки ультраправых, грозящих писателю убийством (что особенно впечатляет, поскольку за Мисимой, пусть и несправедливо, закрепилась слава «фашиста»), скандал из-за публикации фотографий, настоящих произведений искусства, которые были сочтены эротическими, появление Мисимы, увлекшегося кинематографом, в роли бандита в скверном фильме, снятом на американский лад, попытки шантажировать писателя, которые, похоже, скорее докучали ему, чем мучили, — обо всем этом не стоило бы и упоминать, если бы столько раз уже не упоминалось.

Но как бы там ни было, недовольство жизнью росло точно так же, как росло и ощущение пустоты, не той совершенной Пустоты, открывшейся в саду настоятельницы, а обыкновенной, житейской, пустоты жизни, то ли удавшейся, то ли неудачной, то ли и такой и этакой одновременно. Однако силы писателя не иссякли, он переполнен творческой энергией и создает на протяжении этих лет и лучшие свои творения, и худшие. Он совершает подвиги выносливости и дисциплинированности, но уже не из стремления к сенсациям, а для того, чтобы всерьез овладеть своим телом. «Тренированные мускулы изгоняют мифы, рожденные словами», — скажет он в своем страстном эссе «Солнце и сталь», написанном в 1967 году. (И уточнит дальше: «вместе со слепой и пагубной верой в эти слова»; признаем, что для писателя подобная вера и в самом деле серьезная опасность.) Физические упражнения, «точно так же как телесный опыт в любви», становятся возможностью для духовных озарений; свой духовный опыт Мисима передает метафорически, с помощью символов, без абстрактных и мыслительных категорий, которыми не привык пользоваться. «Перестали существовать и мускулы. Ощущение собственного всемогущества окутало меня лучащимся светом». Причины, которые заставили его заняться именно физическими нагрузками, просты, сам он пишет о них так: «Физические упражнения, ставшие столь необходимыми для моей дальнейшей жизни, я могу сравнить только с лихорадочным пристрастием к книгам человека, который жил физическим трудом и на исходе юности потянулся к знаниям». Занимаясь атлетикой, он начинает понимать, что «тело способно умнеть и, поумнев, усваивает идеи куда полноценнее, чем ум». Как не вспомнить формулу мудрости, алхимиков, считавших тело центром духовного познания: «Не узнавать, а испытывать», так она звучала в их устах. Есть точно такая же формула и на латыни: «Не понимает тот, кто не испытал» [39]. Интересно, что необычайный опыт, который возникает только благодаря технике, созданной в двадцатом веке, поднимает на поверхность древнее мифологическое мышление, помогая ему наконец-то облечься в слова. Парашютист, готовясь спрыгнуть с самолета Р-104, прочувствованно говорит о его кульбитах в воздухе и добавляет, что наконец-то узнает ощущения сперматозоида в миг эякуляции, подтверждая тем самым, что для народного сознания любой мощный механизм ассоциируется с фаллосом, о чем свидетельствуют многочисленные граффити на многочисленных стенах и не менее многочисленные обороты просторечного языка. Описывая свои ощущения после прыжка с башни, парашютист словно бы рассказывает волшебную сказку в духе романтизма: «В этот солнечный летний день я видел на земле множество четко обрисованных теней, накрепко связанных со своими хозяевами. Спрыгнув вниз с высоченной металлической башни, я понял, что моя тень, упавшая в этот миг на землю, будет просто пятном, ничем не связанным с моим телом. Я в этот миг был свободен от своей тени ...». Такое же чувство могла бы испытывать и птица, если бы знала, что темное пятно, стремительно следующее за ней по земле, — ее тень. Благодаря барокамере, в которой тренируются астронавты, становится очевидным конфликт между разумом, знающим, чему подвергается человек, и телом, которое этого не знает и чей испуг мало-помалу завладевает разумом. «Состояние паники, неуверенности было известно моему разуму. Но ему была неизвестна жажда насущного, томящая тело; прося его, оно обычно получало необходимое без всяких затруднений. На высоте (искусственной) в сорок одну тысячу футов, сорок две тысячи, сорок три я почувствовал, что смерть приникла к моим губам. Нежная, теплая, жадная, как спрут. Разум знал, что подобные испытания не убивали меня, но этот противоестественный спорт подарил мне разновидность смерти, обнимающей землю со всех сторон». «Солнце и сталь» завершается образом, разрешающим все противоречия, может быть, самым древним в мире, — образом змеи, обвивающей кольцами земной шар, — эта змея одновременно и облачный дракон с китайских картин, и змей, кусающий собственный хвост из старинных оккультных трактатов.

В романе «Взбесившиеся кони» Исао во время судебного процесса ссылается на философа Ван Ян-Мина, чью доктрину присвоил себе и Мисима, и утверждает: «Мысли ничего не стоят, если их не подкрепляют действия». На пугающих или смущающих нас снимках обнаженный до пояса Мисима с традиционной повязкой на голове замахивается деревянным мечом кендо или подносит к животу кинжал, который однажды в самом деле пронзит его, — снимки запечатлели искания, которые были сродни тантрическим и неизбежно завершались действием, что составляло их опасность и удостоверяло их успешность. Но к каким именно действиям? К каким поступкам? Самый лучший исход — обретение мудрости, самозабвенное созерцание Пустоты, той пустоты, которая в то же время и сокровенная Пустота, увиденная Хондой в небесной сини, — однако для достижения этого исхода, возможно, требуется не одно столетие терпеливых и неустанных. усилий. Но есть и другой исход — бескорыстно служить идеалу, если веришь в него или хочешь поверить. Этой проблемой мы еще займемся. Мисима прекрасно знал, на что тратится чистая энергия жизни, какие материальные формы она принимает, и описал большинство из них. Деньги и стремление к комфорту превратили Хонду в добычу богов-разрушителей. Слава источает гной, как ангел. Разгул, если предположить, что всерьез контролирующий себя человек способен на безудержный разгул, скоро пресыщает. Желание любить чревато смертью: героиня «Жажды любви» убивает, Киёаки умирает, — вероятнее всего, любовь никогда не была для Мисимы главной. Искусство, в данном случае искусство слова, могло бы стать прибежищем, но слова обесценились, и кому как не писателю знать, что пишущий много пишет лишнее. Что касается политики, то она с необходимым для участия в ней честолюбием, компромиссами, ложью, низостями и преступлениями, закамуфлированными под государственную необходимость, — самая опустошающая из всех форм деятельности, однако жизнь Мисимы последних лет, и его смерть тоже, немыслимы вне политики.

Начиная с 1960-х годов писатель изображает низкие стороны, присущие политической деятельности, например в романе "После банкета" — беззастенчивый подкуп во время предвыборной кампании; ситуация знаменитой пьесы «Хризантемы десятого сентября»[40] куда более трогательна: Мори, бывший министр финансов, честный слуга закона и государства, какие они ни на есть, проникается сочувствием к молодым идеалистам-максималистам, задумавшим убить его. В этой пьесе мы смотрим на юного Исао, решившего покончить с олигархами и их приспешниками, с противоположной стороны баррикад. «Кого радости» — произведение куда более горькое, построено как детектив: беспорядки, устроенные якобы левыми, оказываются делом рук опытных провокаторов, однако чист сердцем один-единственный герой, тот, которому чудятся время от времени нежные звуки японской лютни. За год до смерти было написано еще одно произведение о политике — пьеса «Мой друг Гитлер» — эти слова вложены в уста Рема, который в следующий миг будет уничтожен, — еще более трезвое и холодное, несмотря на неожиданный и провокационный лиризм эротических сцен»[41]

Вместе с тем ни одно из его произведений нельзя назвать в чистом виде обличительным, как нельзя назвать «Лоренцаччо» выступлением против дома Медичи. Мисима описывает жизнь такой, какова она есть, с ее обыденностью и заблуждениями, уже прочувствованными и преодоленными. Незадолго до смерти юный Исао спрашивает себя, «сколько времени ему еще предстоит испытывать нечистое удовольствие от поглощения пищи». Другое его пренебрежительное замечание, обескураживающее реалистичностью, относится к половым органам, которые все люди прогуливают, прикрыв одеждой. Обыденная телесная жизнь ощущается отныне как ненужная, и в чем-то неестественная забава.

Борцом Мисима стал потому, что испытывал резкое отвращение к политической кухне тех времен: следующие одно за другим соглашения поставили Японию в полную зависимость от Америки, ее давнего врага. Многие критики, любящие все упрощать и всех уничижать, называют Мисиму фашистом, забывая, что европейский фашизм, возникший впервые в Средиземноморье, в первую очередь защищал интересы мелкой и крупной буржуазии, ставшей крайне агрессивной, как только ей померещилась «угроза коммунизма»; забывают, что фашист всегда опирается на промышленников, банкиров и могущественных землевладельцев, — последних, правда, теперь почти не осталось. Диктатура на глиняных ногах затем прибегает к шовинизму и империализму, чтобы сплотить массы и открыть широкий фронт для экспансии капитала. Нацизм, порождение германского менталитета, отличается от прагматичного фашизма, своего про образа, фанатичной одержимостью, но в целом эти явления смыкаются, словно клещи. Мисима преследовал совершенно иные цели.

Как мы уже говорили раньше, Мисима не раз утверждал, будто в юности судьбы родины его не трогали вовсе; однако события, которые предшествовали и сопутствовали поражению Японии, равно как последствия этого поражения, принесение в жертву целых армий, массовые самоубийства военных и мирных жителей на захваченных островах, Хиросима, вскользь упомянутая впоследствии в одном из произведений писателя, разрушительные, словно чудовищные землетрясения и ураганы, бомбардировки Токио, описанные в «Исповеди маски», беззаконные политические процессы, отстаивавшие «право сильного», не могли не повлиять на разум и психику двадцатилетнего Мисимы, хотя он и старался не допускать до себя подобные впечатления, всеми силами их вытесняя. Жребий летчиков-камикадзе, врезавшихся на самолетах без шасси в машинное отделение вражеских кораблей и погибавших при взрыве, вероятно, и в самом деле, не слишком волновал Мисиму, когда он, комиссованный, шел домой с призывного пункта, пританцовывая от радости, шел вместе с отцом, убежденным патриотом, тоже вполне счастливым. Столь же легкомысленно юноша отнесся и к переданной по радио речи императора, равнодушно выслушав, как тот отрекался от своей солнечной божественной сути; это отречение поразило японцев не меньше, чем поразило бы католиков отречение Папы Римского от своей непогрешимости, чем его заявление, что он вовсе не наместник Бога на земле. Молодой писатель вместе со всем японским народом жаждал поскорее забыть об ужасах войны; эта жажда смягчила шок.

Только в 1966 году Мисима впервые осознал, — во всяком случае, впервые заявил об этом во всеуслышание в своей первой политической статье «Голоса погибших героев», — что героическая смерть камикадзе, самоотверженных последователей традиций древней Японии, теряет смысл с того момента, как император перестал быть священным символом. «Солдаты мужественно умирали, потому что бог Солнца повелевал им жертвовать собой; через полгода по мановению бога Солнца жестокая битва прекратилась. Его Величество произнес "В действительности, Я не бог, Я обыкновенный смертный". Хотя его подданные во имя божественного императора только что, как гранаты, обрушивались на вражеский флот! Как мог Его Величество стать человеком?" Против этой поэмы в прозе, — а «Голоса погибших героев» в самом деле поэма — восстали и левые, и правые, возмущенные тем, что писатель осмелился обратить упрек к самому императору; в то же время Мисима написал статью, в которой обличал «сытость» современной ему Японии, утверждал, что «удовольствия стали пресными», что «невинность продана» с тех самых пор, как страна предала свои исконные идеалы. Зов судьбы мало кто слышит сразу, он доходит до нас, преодолев пустыню безмолвия. В юности слух Мисимы заглушало малодушие; голоса молодых героев-камикадзе донеслись до него через двадцать лет, словно «голоса из потустороннего мира», пользуясь выражением Монтерлана.

Похоже, с таким же опозданием он сумел адекватно оценить последствия оккупации и результаты договора, согласно которому Япония на многие годы стала американским рынком сбыта. Мы уже говорили, что в романе "Недозволенные цвета" нет оккупантов, есть несколько развратников-американцев, безжизненных, как манекены. В «Золотом Храме» с оккупантами связан только один эпизод. В дымину пьяный громила-американец заставляет перепуганного послушника наступить на живот уличной девке, чтобы та выкинула, и в благодарность дарит ему две пачки сигарет; эпизод чудовищный, но вряд ли он свидетельствовал о ненависти автора к захватчикам: Мисима вообще любил страшные истории. В «Храме зари», действие которого происходит в 1952 году, оккупация существует лишь в качестве фона; из нее ловкачи и гораздо более многочисленные ловкачки при должном умении извлекают всевозможные мелкие выгоды; девицы легкого поведения, видя на другом берегу Сумидагавы, — в современном деловом и разгyльном Токио она стала унылой и грязной рекой, — лежащих в шезлонгах перед американской больницей изуродованных и покалеченных ветеранов войны в Корее, заигрывают и пересмеиваются с ними.

Первым «бунтарским» романом Мисимы стали «Вз6есившиеся кони», так вернемся вспять и посмотрим на него с точки зрения политики: 1932 год в Японии показан в нем вполне объективно — инфляция, голод в деревне, беспорядки, политические убийства. В 1932 году Мисиме было всего шесть лет, и вряд ли он что-либо знал о социальных волнениях того периода, так же как в десять лет вряд ли понимал причины неудавшегося государственного переворота 1936 года, о котором впоследствии снял замечательный фильм под названием «Патриотизм»; однако, как выяснилось, в его подсознании отложилось достаточно впечатлений, чтобы в сорок лет он отчетливо увидел эти события. Исао в романе сначала мечтает привлечь на свою сторону военного летчика, чтобы сбросить бомбы на все государственные учреждения Токио; потом отказывается от этого плана и вырабатывает другой, не менее опасный, собираясь сначала разбрасывать листовки с разоблачением коррумпированного правительства, ставшего послушным орудием в руках олигархов, и призывая немедленно переизбрать это правительство, подчинив его контролю самого императора. Затем Исао намерен вместе с вооруженными помощниками захватить электростанции, Национальный банк; и, наконец, убить двенадцать наиболее влиятельных олигархов. План провалился; единственное, что ему удается совершить перед смертью, - это убить финансового воротилу Курахару, на вид безобидного сентиментального и слезливого старичка, в действительности — жестокого и опасного хищника. Кровожадные планы Исао и совершенное им преступление позволяют говорить о нем как о террористе, но ни в коем случае не о фашисте: фашист никогда не убьет банкира.

 Мисима с присущей ему нарочитой и едкой иронией описывает в романе прием у одного из видных политических деятелей, на котором присутствуют все враги Исао, прибывшие в сопровождении телохранителей с рожами убийц, — для них в соседней комнате тоже накрыт стол. В противоположность дамам, болтающим ни о чем, компетентные господа обмениваются краткими дельными замечаниями: создание инфляции кажется им своевременным и очень ловким ходом («теперь имеет смысл вкладывать деньги только в пищевую промышленность и освоение природных ресурсов»), а разорение крестьян, у которых отбирают землю, влиятельные мужи считают хоть и прискорбным, но неизбежным историческим фактом: с голодом в деревне приходится мириться, коль скоро экстенсивное сельское хозяйство малоприбыльно. Молодой аристократ, еще не достигший совершенного бесстрастия, поскольку не достиг пока и высоких постов, читает вслух письмо отца молодого человека, только что призванного на военную службу; старик пишет, что хотя ему больно желать такого любимому послушному сыну, но все-таки лучше бы сын как можно скорее пал с честью на поле брани, ведь при нынешней нищете и разоре в деревне он в родном доме будет лишним ртом. Некоторые из присутствующих на мгновение поддаются унынию, но сейчас же приходят в себя и укоризненно заявляют молодому идеалисту, донельзя смущенному собственной дерзостью, что большая политика не может учесть всех частностей. Среди приглашенных мы видим богатых и знатных представителей аристократии, с которыми уже встречались в первой части тетралогии. Господина Мацугэ больше всего печалит, что, несмотря на его высокий пост, правительство не выделило ему приличной охраны.

Описывать правящий класс с таким же сарказмом и строить террористические планы мог бы и писатель-коммунист, в чем Мисима прекрасно отдавал себе отчет [42]. В начале 1969 года он мужественно согласился (хотя убийством ему угрожали и справа, и слева) участвовать в открытой дискуссии с активной группой коммунистически настроенных студентов Токийского университета. В целом, спор был корректным без тупых взаимных нападок, типичных для европейских дебатов между правыми и левыми. По окончании дискуссии Мисима с вежливостью подлинного мастера кендо, непременно кланяющегося противнику после схватки, передал в партийную кассу гонорар, причитающийся ему за участие в этой встрече. У американского биографа Мисимы Генри Скотт-Стоукса я прочла отзыв писателя об этой дискуссии: «Я обнаружил, что у нас с ними много общего: к примеру, жесткость идеологии; к тому же и они, и мы считали возможным террор. Мы вместе представляем новую Японию. Мы друзья, глядящие друг на друга сквозь проволочное заграждение: мы можем улыбаться, но не можем обняться. Наши цели схожи; на руках у нас поровну карт, но у меня, несомненно, есть против них один козырь — преданность Императору».

Преданность Императору .... «Тэнно хэйкабанздай!» («Да здравствует император!») — крикнут перед смертью Мисима и его товарищ. Для него не имело значения, что Хирохито, в полном соответствии с исторической ситуацией, был весьма посредственным правителем (не говоря уж о том, что под давлением обстоятельств он совершил два поступка, непростительных с точки зрения Мисимы: подавил офицерский мятеж 1936 года и отрекся от своей божественной ипостаси). Точно так же, как бездарность нынешнего понтифика не имела бы значения для пламенного апологета папской власти. Впрочем, император в Японии обладал неограниченной властью лишь в легендах. Императоры эпохи Хэйан находились в полном подчинении у глав двух самых могущественных кланов, которые постоянно соперничали друг с другом; в ту пору императоры рано отрекались от престола в пользу своих малолетних наследников, развязывая тем самым руки рвавшимся к неограниченной власти опекунам. Позднее военные диктаторы — cёryны, обосновавшиеся сначала в Камакура, затем в Эдо (нынешнем Токио) и приближавшие к себе самых честолюбивых и предприимчивых, правили Японией железной рукой вплоть до нынешних времен; императору и его двору в Киото, несмотря на все почести, не осталось ни капли реальной власти — он занимался лишь исполнением обрядов и поощрением искусства. В 1867 году, в не столь далекую от нас эпоху Мэйдзи, император наконец переехал в Токио, но был вынужден подчиниться западному влиянию: неизбежной модернизации, индустриализации, возникновению парламента и другим новшествам, против которых в 1877 году выступили немногочисленные самураи, очень похожие на юного бунтовщика Исао (как вспомнишь, что именно принесет прогресс Японии в недалеком будущем, самураи, которые из ненависти к заграничным нововведениям укрывались щитами от электрических проводов, уже не кажутся смешными).

Восстановление власти Императора, всемогущего и богоподобного, было «высшей целью» многих идеалистов, недовольных государственной системой и готовых восстать ради этого на саму империю. Исао, глядя на закат солнца, тихо сказал соратникам: «Мы видим закатный лик Императора. Его Величество покраснел от смущения». Верность императору роднит юношу с правыми, сочувствие голодным, обездоленным крестьянам — с левыми. В тюрьме ему стыдно, что с ним обращаются лучше, чем с коммунистами, которых избивают до полусмерти.

Закончив роман «Взбесившиеся кони», Мисима, по собственному его выражению, погрузился в «поток Действия»; он создал «Общество щита», экипировал на свои средства отряд человек в сто; кажется, со временем он не стал больше. В каждой стране, чью самостоятельность ограничили, армию сократили, а внешнюю политику тащит на буксире у себя в кильватере давний враг, неизбежно возникают вот такие небольшие автономные объединения. Возможно, «Общество щита» возникло во время тренировок по борьбе в расположении военной части у подножия Фудзиямы. Щит (Мисиму не смущало аббревиатура СС, идущая от английского Shield Society, хотя он прекрасно знал, от какой чудовищной организации ее унаследовал), по замыслу основателя общества, символизировал «Щит Императора». Ради каких конкретных целей было создано это общество (скаутизм для взрослых в нем явно не присутствовал), не знали хорошенько ни рядовые его участники, ни сам руководитель. «"Общество щита" — армия в состоянии боевой готовности. Невозможно предугадать, когда настанет наш час. Может быть, никогда, может быть, завтра. До этого мы стоим по стойке "смирно".

Никаких демонстраций на улице, призывов, публичных выступлений, метания бутылок с зажигательной смесью и камней. До самой последней роковой минуты мы не будем действовать. Поскольку мы самая маленькая армия в мире с самым высоким боевым духом». "Боевой дух" не нашел, однако, иного выражения, кроме сочиненной Мисимой примитивной студенческой песни патриотического содержания, верное доказательство того, что сто человек — это уже толпа, нуждающаяся в идеологических штампах [43].

Невозможно поверить, что писатель, только что создавший образ Исао и описавший, как тот готовится к государственному перевороту и вербует сторонников, не увидел бы аналогии с собственной деятельностью. В октябре 1969 года, в момент ратификации договора с Америкой, когда власти опасались беспорядков и активных выступлений коммунистов, которые, впрочем, тогда промолчали точно так же, как не менее недовольные правые, маленький штаб собрался в гостинице «Токио»; Морита, адъютант Мисимы, позднее разделивший его судьбу, предложил захватить здание правительства, как планировал когда-то его ровесник Исао. Мисима отказался наотрез, высказав мнение, что эта затея заранее обречена. Видимо, ему пришло на ум поражение его героя.

Конечно, нелепая театральная форма, придуманная Мисимой для его войска, кажется забавной. На фотографии Мисима сидит посреди соратников в мундире с двумя рядами пуговиц и в фуражке с козырьком; точно так же одеты и остальные. По правую руку от Мисимы — Морита, которого одни считали круглым дураком, а другие, наоборот, — прирожденным лидером, лучшим воином в отряде; молодой, крепкий, очень красивый, с гладким округлым лицом, он напоминает юношу с гравюр семнадцатого века [44]; за их спиной видны три молодых человека, ставшие потом свидетелями их самоубийства: Фуру-Кога, Огава и Тиби-Кога. Большинство сторонников Мисимы — студенты, и выглядят они все детьми. Однако год спустя окажется, что Фуру-Кога не по возрасту мастерски владеет катаной. Лица японские, но, затянутые в мундиры, они напоминают скорее немцев или русских времен Империи. Вполне естественно, знаменитый драматург, ставший жестким политиком, — во всяком случае, пожелавший им стать, — привнес в военизированную организацию аксессуары и элементы театра. Точно так же пришедший в политику учитель не смог бы избавиться от дидактики.

После смерти Мисимы, согласно его указанию, «Общество щита» сразу же самоликвидировалось, но это вовсе не означает, что он тешился им, как игрушкой, чтобы потом бросить; Мисима создал свое общество не ради собственного удовольствия, не из тщеславия, не из мании величия. Горстка людей, крошечная армия, казалась современникам бессмысленной, ничтожной и смешной, но неизвестно, какой она покажется потомкам. Мы не раз наблюдали, Как страны, считавшиеся европеизированными или стремящиеся к тому, внешне вполне благополучные, внезапно преподносили Европе сюрпризы, причем каждый раз возмущение начиналось с бунта совсем небольшого формирования, над которым поначалу с презрением издевались. Если в Японии когда-нибудь осуществится переворот. означающий возврат к исконным национальным традициям, как это произошло сейчас во многих исламских государствах, «Общество щита» окажется его про воз вестником.

Главная ошибка сорокатрехлетнего Мисимы, как и ошибка двадцатихетнего Исао, которому простительно ошибаться, заключается в том, что, даже если лик Его Величества вновь засияет на востоке, мир «сытости», «продажности» и «пресных удовольствий» останется прежним или мгновенно возродится вновь, потому что вместо старой олигархии, без которой не может обойтись ни одно современное государство, возникнет новая, пусть и под другим названием. Мысль не новая, но о ней полезно помнить, особенно сейчас, когда порок заразил не какую-нибудь одну группу, партию или страну, а весь мир. Трудно поверить, что писатель, изобразивший в тетралогии так убедительно «точку невозвращения» Японии, мог всерьез предполагать, что одним резким движением можно помешать процессу ее разрушения. Понять всю глубину отчаяния, побуждавшего его к действию, было трудно не только нам, но и его японским и европейским друзьям. В августе 1970 года, за три месяца до самоубийства, английский биограф Мисимы в замешательстве услышал от него, что Япония проклята: «Деньги и материальные ценности поставлены во главу угла; нынешняя Япония уродлива». Тот продолжил, обратившись к метафоре: «Зеленая змея обвила Японию. Мы не избавимся от этого проклятия». Журналист-биограф добавляет: «Я не понимал, что означают эти слова. Когда он ушел, один из присутствующих сказал мне: "Они означают, что он сегодня не в духе". Все засмеялись, а я едва смог улыбнуться. Что это за зеленая змея?»

Зеленая змея — символ непоправимого несчастья, один из самых древних в мире. Именно ее видит Хонда в предрассветном сумраке над догорающей виллой, где погибли пьяные любовники; жуткий запах доносится до оставшихся в живых, глядящих на пожар с противоположной стороны бассейна, в воде которого отражаются последние языки пламени, а между тем шофер как ни в чем не бывало идет в деревню, чтобы раздобыть себе что-нибудь на завтрак. Эта же змея убивает своим укусом далекую Чан. Змея символизирует зло с начала времен. Но Мисима, скорее всего, подразумевал не восточную змею, а библейскую, позаимствованную из европейских книг. Как бы то ни было, зеленый отблеск змеиной чешуи мы первый раз замечаем в первой части тетралогии, когда потерян перстень с изумрудом, — иносказание достаточно прозрачное.

Один из биографов Мисимы добросовестно перечислил десять имен японских писателей, покончивших с собой с 1960 года и вплоть до наших дней. Здесь нет ничего удивительного, поскольку в Японии издавна чтили добровольную смерть. Правда, никто из них не совершил ритуала по всем правилам. Только Мисима исполнил обряд сэппуку как должно: по традиции самоубийце полагалось вскрыть себе живот, а затем помощник-кайсяку, если, конечно, он тут был, ударом катаны отсекал ему голову. (За двадцать пять лет до Мисимы, после капитуляции такое же самоубийство совершил адмирал Ониси, глава корпуса камикадзе; вслед за ним — военный министр Анами; два десятка офицеров покончили с собой на ступенях императорского дворца и на учебном поле — каждый из них успел нанести и получить «удар милости».) с какого-то момента произведения Мисимы изобилуют описаниями сэппуку. Во втором романе тетралогии подробно описано массовое самоубийство восставших в 1877 году самураев; именно их пример воодушевил Исао. Окруженные правительственными войсками восставшие долго сражаются; наконец в живых остается восемьдесят человек; они, согласно обычаю, вскрыли себе животы, одни на дороге, другие на вершине горы рядом с синтоистским святилищем. В описании самоубийства есть забавный момент: герой-обжора наедается до отвала, прежде чем совершить сэппуку; есть и пронзительный: самурай кончает с собой в присутствии жены, решившей до конца следовать за мужем; поток крови и внутренностей ужасает и в то же время воодушевляет — как всякое проявление несгибаемой стойкости. Безыскусная чистота синтоистского обряда, совершенного этими людьми до начала битвы, овевает кровавую картину бойни; солдаты, посланные схватить повстанцев, поднимаются в гору как можно медленней, чтобы дать им возможность спокойно умереть.

Исао не смог покончить с собой так, как мечтал. Он спешит, боится, что ему помешают; у него нет времени дожидаться момента, давно уже выношенного: убить себя на рассвете, на берегу моря, под сосной. Море рядом, ночью оно кажется совсем черным, но нет рядом покровительницы-сосны и невозможно дождаться рассвета. С гениальной и необъяснимой интуицией Мисима изображает физическую боль; он дарит юному бунтовщику подобие последнего рассвета: ослепительная вспышка боли, словно факел, озаряет его внутренности в тот момент, когда он вонзает кинжал; боль разбегается по всему телу, будто красные лучи восходящего солнца.

В «Храме зари» мы видим своеобразную аналогию завершения ритуала, когда помощник отсекает самоубийце голову. В Калькутте, в храме Кали-Разрушительницы Хонда наблюдает с любопытством и отвращением, до подступающей к горлу тошноты, как служитель ударом ножа отрубает голову козленку, и тот, еще минуту назад дрожавший, упиравшийся, блеявший, в одно мгновение превращается из живого существа в неподвижный предмет. Кроме фильма «Патриотизм» — о нем мы еще будем говорить, — были и другие генеральные репетиции: в театре, в одной из пьес Кабуки, Мисима исполнил роль самурая, по кончившего с собой; затем в посредственном фильме сыграл второстепенного персонажа — самоубийцу. Подготовкой к ритуалу был и последний сборник фотографий, изданный посмертно, менее эротичный, чем предыдущий, названный «Пытка розами» [45]; мы видим Мисиму умирающим: тонущим в грязи (это, конечно, символ); раздавленным грузовиком с цементом (тоже символ) и, наконец, на самом знаменитом снимке — пронзенным стрелами, как святой Себастьян. Можно счесть их проявлением эксгибиционизма и патологической одержимости смертью — для европейца, да и для нынешнего японца нет лучшего объяснения; можно, наоборот, увидеть в них выражение истинного воинского духа, добросовестную подготовку к близящемуся финалу в духе знаменитого трактата восемнадцатого века, «Хагакурэ», — как известно, Мисима перечитывал его без конца.

Каждый день готовьтесь к смерти, и когда наконец пробьет ваш час, вы суме те умереть достойно. Беда, когда уже пришла, не так страшна.

 Каждое, утро старайтесь успокоить свой ум и представить, как вас разрывают на части, пронзают стрелами, рубят мечом, колют копьями; как вы погибаете в пламени или в волнах, как вы падаете в пропасть, как вас убивают землетрясение, болезнь, несчастный случай. Мысленно умирайте каждое утро, и вы не будете больше бояться смерти».

Как свыкнуться с мыслью о смерти, или искусство умереть достойно. Монтень тоже советовал постоянно помнить о смерти (впрочем, иногда ему казалось, что лучше, наоборот, забыть о ней), и, самое удивительное, сходные наставления мы встречаем в одном из писем госпожи де Севинье, где она размышляет о своей будущей благочестивой кончине. В те времена гуманисты и христиане без страха смотрели в лицо собственной смерти. Но автор "Хагакурэ" учит не просто мужественно встречать кончину, он учит представлять себе ее непредсказуемое обличье, чтобы постичь, что и она — неотъемлемая часть вечного движения Вселенной, где мы всего лишь частицы. Наступит миг, и наше тело — «занавес плоти», что без конца колеблется и трепещет, — будет рассечено надвое или совсем изношено, и тогда за ним обнаружится Пустота, — Хонда узрел ее поздно, когда ему и в самом деле пришла пора умирать. Существуют две разновидности людей: одни гонят от себя мысль о смерти, чтобы им жилось легко и свободно, другим жизнь видится еще более мудрой и полной, если немощи собственной плоти или превратности судьбы напоминают им о смерти. Людям двух этих разновидностей трудно понять друг друга. То, что одни называют патологическим наваждением, другие считают подвижничеством и самодисциплиной. Читатель волен придерживаться любого из этих мнений.

По мотивам «Патриотизма» («Юкоку»), одного из лучших рассказов Мисимы, был снят фильм; автор сам стал режиссером-постановщиком и исполнителем главной роли; действие фильма, выдержанного в стиле постановок Но, происходит в скромном городском доме в 1936 году. В фильме, еще более прекрасном и впечатляющем, чем рассказ, играют всего два актера: Мисима в роли лейтенанта Такэямы и молодая красавица в роли его жены.

Восстание ультраправых офицеров подавлено по приказу императора, их казнь вот-вот состоится. Молодой лейтенант тоже принадлежал к заговорщикам, но в последний момент они из жалости отстранили его от участия в восстании, поскольку он недавно женился. Фильм начинается с того, что молодая женщина узнает из вечерних газет о приговоре восставшим, понимает, что муж захочет разделить участь своих товарищей, и решает последовать за ним. До возвращения мужа она спокойно упаковывает несколько дорогих для нее вещиц и надписывает на каждом пакете адрес какой-нибудь из давних школьных подруг или родственниц. Приходит лейтенант. Сначала неторопливо отряхивается от снега и отдает жене шинель, затем так же буднично снимает ботинки, привычно опираясь о стену, чтобы не потерять равновесия. В фильме все движения автора-актера, за единственным незначительным исключением, лишены «наигранности», естественны и точны. Вот лейтенант с женой сидят на циновке друг напротив друга, а над ними на голой стене мы видим иероглифы, обозначающие слово «преданность», и нам невольно приходит на ум, что именно так следовало бы назвать и фильм, и рассказ, поскольку лейтенант идет на смерть в знак преданности товарищам, его жена умирает из преданности мужу, и даже их краткая молитва за императора перед домашним алтарем выражает скорее личную преданность, чем патриотизм, тем более что император только что обрек на смерть восставших.

Лейтенант объявляет жене о своем решении, жена говорит ему о своем; здесь Мисима как раз с «наигранной» выразительностью смотрит печально и нежно в лицо женщине, и мы можем рассмотреть его глаза, которые в сцене агонии скроет козырек фуражки, как скрывает край шлема глаза знаменитой конной статуи Микеланджело. Лейтенант растроган. Но уже в следующее мгновение он объясняет жене, как помочь ему вонзить кинжал поглубже в горло, поскольку некому нанести ему "удар милости" И он вынужден будет сам, ослабев от потери крови, прекратить свои страдания [46]. После этого они лежат в постели обнаженными, Лица мужчины мы не видим, лицо женщины искажено наслаждением и мукой. Еще в начале фильма во время последних приготовлений ласковые руки-призраки мерещились женщине, мечтающей о муже, теперь в кадре они погружаются в заросли густых женских волос, но ничего непристойного в этой сцене нет: на экране появляются и исчезают фрагменты нагого тела, ладонь мужа гладит впалый живот жены; свой живот он вскоре вспорет кинжалом. Вот они одетые сидят по обе стороны низкого столика: она в белом кимоно самоубийцы, он — в военной форме и в фуражке с козырьком. По традиции они пишут «предсмертные стихотворения».

Наконец мужчина начинает осуществлять страшный ритуал. Расстегивает ремень и приспускает форменные брюки, тщательно оборачивает три четверти клинка простой туалетной бумагой, чтобы не отрезать пальцы, направляющие лезвие. Перед решающим ударом в последний раз проверяет остроту кинжала: укалывает им бедро, и тонкая нить едва различимых капелек крови, "условной" крови театральных подмостков и поэм, непохожей на будущий кровавый поток, медленно стекает по коже. Сдерживая слезы, жена смотрит на темную струйку, но бытовые детали, из которых, как все мы знаем, в реальности складывается каждое значительное событие, уже вовлекли ее в неотвратимый ход судьбы. Клинок, словно хирургический нож, взрезает живот, преодолевая сопротивление мускулов, и возвращается вспять, углубляя рану. Глаз самоубийцы не видно из-за козырька, только губы судорожно сжимаются, дрожащая рука мучительным усилием вонзает кинжал в горло, и ее движение потрясает нас больше, чем вывалившиеся наружу, как на корриде, внутренности; жена помогает вонзить клинок глубже точно так, как учил ее муж. Все кончено: тело падает навзничь. Молодая вдова идет в соседнюю комнату и, по старинному японскому обычаю, величаво накладывает на лицо слой грима и пудры; затем неторопливо идет назад. Белый подол кимоно и белоснежные таби женщины пропитаны кровью; длинный шлейф словно бы пишет на полу иероглифы. Она наклоняется и стирает сукровицу с губ мужа, потом мгновенно театральным движением, поскольку зрители не вынесли бы второй реалистичной агонии, выхватывает из рукава небольшой клинок и закалывает себя так, как умели это японки в древности. Бездыханные тела мужчины и женщины образуют крест. Скромная обстановка комнаты исчезает. Мертвые лежат не на циновке, а на изрытой складками, словно занавес в театре Но, песчаной отмели или на мелкой гальке и уплывают, как на плоту, в небытие, ставшее им отчизной. О существовании внешнего мира и о древних представлениях Но под открытым небом напоминает нам сосенка, осыпанная снегом; она появляется на экране, когда камера показывает скромный садик снаружи дома, на миг отворачиваясь от кровавой героической драмы.

Я надолго задержалась на этом фильме, чтобы читатель мог сравнить генеральную репетицию с реальным самоубийством Мисимы и ощутить, что художник, неважно, видит ли он вселенную благой или жестокой, имеет то преимущество, что вживается в самую суть происходящего, тогда как в обычной, «непосредственной» жизни нам редко удается в нужный момент проникнуть в глубинный смысл события или в глубинный пласт человеческой души, и по этой причине, а еще, как принято говорить, из-за иррациональной странности бытия мы постоянно совершаем промахи, сталкиваемся с нелепицей и досадными недоразумениями. В фильме Пазолини «Евангелие от Матфея» Иуда, стремящийся к смерти, уже не человек, а бешеный водоворот, — в такой же мощный поток чистой энергии превратился в последние годы Мисима.

За несколько лет до смерти ему был послан редкий дар судьбы, как часто случается, когда жизнь движется в быстром темпе, набирая все большую скорость. Появилось новое действующее лицо — Морита, юноша из провинции, двадцати одного года от роду, воспитанник католической школы, красивый, хоть и несколько грубоватый, преданный Императору не меньше, чем его будущий учитель, или, как было принято в Японии почтительно называть наставника, сенсэй. Считается, что именно пылкий молодой человек вовлек Мисиму в политическую игру, при том что, как говорилось выше, старший не шел на поводу у младшего, а, наоборот, удерживал его в 1969 году от решительных действий. Многие не сомневаются, что предосудительные поступки [47], предшествовавшие их самоубийству, — дань пристрастию Мориты к жестоким фильмам и книгам, но ведь и Мисима никогда не осуждал насилия.

Безусловно, появление верного сторонника и долгожданного ученика (Морита последним вступил в «Общество шита») укрепило решимость Мисимы. Об энергичном юноше, мужественно приходившем на тренировки Общества даже после спортивной травмы, с загипсованной ногой, говорили, что он «следует за Мисимой повсюду, словно невеста»; эта фраза приобретет другой смысл, если вспомнить, что жених и невеста клянутся в вечной преданности друг другу, а лучшее доказательство преданности — готовность умереть. Один из биографов Мисимы трактует все факты его жизни исключительно в эротическом ключе и настаивает, что основой его отношений с Моритой было чувственное влечение, факт, никем еще не доказанный; придерживаясь этой гипотезы, некоторые называют их самоубийство сидзю, самоубийством влюбленных, — на этот сюжет написана знаменитая пьеса Кабуки, где девушка из веселого квартала и юноша, слишком бедный, чтобы выкупить ее или содержать, решают вместе утопиться [48]. Но трудно предположить, что Мисима, шесть лет готовившийся к последнему ритуалу, спланировал сложное действо с обращением к войскам и публичным выражением протеста лишь для того, чтобы эффектнее уйти из жизни с любимым. Всего вероятней, Мисима, как он ясно высказал на встрече со студентами-коммунистами, поступил согласно своему убеждению, что любовь в мире, лишенном духовности, невозможна, что влюбленные составляют основание треугольника, а его вершиной должен быть Император. Если заменить слово «император» словом «Бог» или словом «идея», мы придем к основополагающему условию истинной любви, о котором я говорила прежде. Наивная преданность Мориты Императору вполне соответствовала устремлениям писателя. Вот все, что можно сказать об их отношениях; хотя, разумеется, два человека, решившие вместе умереть, вполне могли перед тем хотя бы раз вместе лечь в постель, — с точки зрения древней самурайской этики в этом нет преступления.

Час настал. Мисима решил умереть 25 ноября 1970 года, как раз в тот день, когда он должен был предоставить издателю рукопись последней части тетралогии. Даже в канун смерти Мисима не отступил от своих авторских обязательств; он гордился тем, что всегда сдавал рукописи в срок Трогает его неизменная деликатность: он подложил даже специальные ватные тампоны, чтобы во время агонии внутренности не вываливались наружу. 24 ноября Мисима поужинал с четырьмя своими единомышленниками в ресторане, затем, как обычно, ночью сел работать у себя в кабинете: закончил последнюю книгу или внес в нее правку, запечатал рукопись в конверт и надписал адрес, чтобы на следующее утро секретарь отнес ее издателю. На рассвете он принял душ, тщательно побрился, надел форму Общества, — под ней не было ничего, кроме белых хлопчатобумажных трусов. Все эти будничные приготовления в тот момент обретали особый смысл, поскольку он совершал их в последний раз. На столе в кабинете он оставил записку: «Жизнь человеческая коротка, а я хочу жить вечно». Естественное ненасытимое желание страстной натуры. Если вдуматься хорошенько, нет противоречия в том, что человек, которому предстояло умереть до полудня, написал эти слова на заре.

В прихожей на самом видном месте он оставил конверт с рукописью. Четверо уже ждали его в новой машине Мориты; Мисима вышел к ним с кожаным портфелем, в котором лежала одна из самых дорогих для него вещей — дивная катана XVII века и простой короткий клинок Проехали мимо школы, где в тот момент находилась одиннадцатилетняя дочь Мисимы, Норико. Мисима пошутил: «Здесь по сценарию должна зазвучать печальная музыка». Что это, свидетельство полного бесчувствия? Скорее, наоборот. Нам зачастую легче подтрунивать над тем, что причиняет боль, чем совсем умолчать об этом. Вероятно, он издал тут свой характерный короткий громкий смешок — так смеются все невеселые люди. Потом пятеро мужчин затянули песню.

Наконец они прибыли и остановились у дверей штаба восточного округа Сил Самообороны. Человек, твердо решившийся умереть и вскоре умерший, пытался исполнить последний свой замысел: обратиться к войскам, объявить им, в каком униженном положении оказалась страна. Неужели писатель, постигший бессилие письменного слова, всерьез уповал на могущество слова устного? Во всяком случае, он хотел еще раз заявить во всеуслышание о причинах своего самоубийства, чтобы никто потом не смог отрицать или замалчивать их. Он отправил два письма журналистам, не без основания опасаясь, что после смерти его намерения будут искажены; в письмах он просил их прибыть сюда к определенному часу, не объясняя причин своей просьбы. Может быть, он надеялся заразить армию своим пламенным гневом, коль скоро ему уже удалось вдохновить сотню сторонников из «Общества щита». Построить войска мог только главнокомандующий. Поэтому Мисима заранее условился о встрече с ним под тем предлогом, что якобы хочет показать ему драгоценную катану, произведение знаменитого мастера. По поводу присутствия молодых сопровождающих в форме писатель сказал, что они вместе с ним торопятся на заседание штаба. Пока генерал любовался едва заметным клеймом великого оружейника на сияющем гладком клинке, двое заговорщиков набросились на него и привязали к креслу. Мисима и двое других поспешно заперли и забаррикадировали все двери. Начались переговоры. Мисима потребовал построить войска, чтобы он мог обратиться к ним с речью. Если главнокомандующий откажется отдать приказ, его убьют. Генерал предпочел уступить, но возникли и запоздалые попытки сопротивления террористам; во время одной из них Мисима и Морита, обороняя приоткрывшуюся дверь, ранили семерых военнослужащих. Подобные действия кажутся нам неприемлемыми, за последние десять лет мы видели их слишком много. Но Мисима готов был на все ради последней возможности быть услышанным.

Войска построены; восемь сотен человек, недовольных, что их оторвали от исполнения повседневных обязанностей и отдыха неизвестно ради чего, стоят в недоумении. Главнокомандующий спокойно ожидает развязки. Мисима выходит на балкон, с ловкостью настоящего спортсмена одним прыжком взлетает на перила. «На наших глазах Япония, одурманенная материальными благами, теряет духовные ценности и гибнет ... Мы готовы умереть, чтобы вернуть ей прежнее величие ... Неужели вы согласитесь жить в мире, утратившем духовность? Армия поддержала договор, обрекший ее на уничтожение. 21 октября 1969 года[49] армия должна была взять власть в свои руки и настаивать на пересмотре конституции. Японцы! Все наши принципы и устои находятся под угрозой ... В Японии не стало почтения к Императору!»

В ответ ему летят проклятия и брань. На последней фотографии он стоит, широко раскрыв рот, потрясая сжатым кулаком, некрасивый и жалкий, как всякий, кто кричит в отчаянии, что его не слышат, к сожалению, очень похожий на диктаторов и демагогов, полстолетия отравлявших наше существование. К свисту толпы присоединяется голос цивилизации: мощный рев вертолета, присланного, что бы захватить террористов, заглушает голос оратора.

Еще одним ловким прыжком писатель спрыгивает с перил; Морита уносит вслед за ним с балкона полотнище с воззваниями; Мисима садится на пол неподалеку от связанного генерала и с поразительным самообладанием повторяет шаг за шагом все действия лейтенанта Такэямы, последовательно исполняя ритуал. Помогла ли ему роль в фильме подготовиться к невыносимой боли, такой ли он ее себе представлял? Заранее он просил Мориту прекратить его страдания. Юноша занес катану, но слезы застилали ему глаза. А руки дрожали. Он не смог обезглавить умирающего, лишь нанес ему несколько страшных ран, располосовав плечо и подбородок. «Дай мне!» — Фуру-Кога выхватил меч у него из рук и одним ударом принес избавление. Морита в свою очередь опустился на пол, но силы оставили его; клинком, взятым из рук Мисимы, он провел на теле глубокую борозду, так и не добравшись до внутренностей. Самурайский кодекс чести предписывает помощнику в случае, если самоубийца не может справиться сам, потому что слишком стар или молод, слишком слаб или угнетен, немедленно снести ему голову. «Пора!» Фуру-Кога еще раз взмахнул катаной.

Главнокомандующий склонился, насколько ему позволяли путы, и прочел буддийскую заупокойную молитву: «Наму Амида Буцу!» («Славься Будда Амида!») Этот генерал неожиданно проявил удивительное достоинство перед лицом ужасной драмы, внезапно разыгравшейся у него на глазах.

— Прекратите бойню; она бессмысленна, — сказал он.

Трое молодых людей ответили ему в один голос, что дали клятву остаться в живых.

— Плачьте сейчас, но сдерживайтесь, когда сюда войдут.

Эти суровые слова, обращенные к рыдающим мальчишкам, были милосерднее грубого приказа прекратить слезы.

— Придайте умершим подобающий вид!

Давясь рыданиями, заговорщики прикрыли кителями зияющие раны и приставили отрубленные головы. И, наконец, вопрос, естественный в устах главнокомандующего:

— Я так и предстану связанным перед подчиненными?

Его развязали; юноши разобрали баррикады и отперли двери, покорно протянув руки полицейским, которые надели на них наручники. Привлеченные запахом бойни, в комнату ворвались журналисты. Настал их черед.

Посмотрим теперь на реакцию общественности. «Он сумасшедший!» — такова была первая реакция премьер-министра. Отец узнал об обращении сына к армии по радио, из полуденных новостей, и произнес фразу, типичную для родственников: «Сколько неприятностей будет у меня из-за него! Придется принести извинения правительству ... » Йоко, жена Мисимы, слушая более поздние новости в такси, по дороге в гости, узнала о смерти мужа. Потом у нее брали интервью, и она сказала, что знала о предстоящем самоубийстве, но ожидала, что оно произойдет не раньше чем через год или два. (Однажды Мисима сказал о жене: «У Йоко не развито воображение» [50].) Самые трогательные слова проговорила мать, когда к ней пришли с соболезнованиями: «Не горюйте о нем. Он в первый раз в жизни сделал то, что хотел». Конечно, это преувеличение, но и сам Мисима писал в июле 1969 года: «Когда я оглядываюсь на последние двадцать пять лет жизни, меня поражает их пустота. Как будто я и не жил вовсе». Действительно, даже в самой полной и бурной жизни редко осуществляются наши истинные желания, а из глубин или с высот Пустоты прошлое кажется миражем или сном.

Всех близких Мисимы сфотографировали в день годовщины его смерти, на которую, хотя его самоубийство никто не одобрял, собралось очень много народу. (Похоже, суровое деяние не на шутку смутило людей, хорошо устроившихся и беззаботно живущих. Они уже применились к поражению, начали извлекать выгоду из модернизации и пользоваться благами технического прогресса; если бы они отнеслись к самоубийству Мисимы серьезно, им бы пришлось расстаться с прежним уютом. Гораздо удобнее было назвать сэппуку красивым театральным и нелепым жестом человека, стремящегося находиться в центре внимания.) Конечно, у Адзусы, его отца, у Сидзуэ, его матери, и у Йоко, его жены, свое, особое отношение к произошедшему. Мы видим их в профиль: мать сжала руки и склонила голову, на лице застыло угрюмое выражение: она сдерживает боль; отец держится великолепно, сидит очень прямо, явно позирует; Йоко, как всегда, прекрасна и непостижима; ближе всего к объективу. В том же ряду — старый писатель Кавабата, получивший год назад Нобелевскую премию, учитель и друг усопшего. Изможденное лицо старика поражает сложностью выражения, в каждой черте затаилась грусть. В следующем году Кавабата скажет, что к нему приходил Мисима, и покончит с собой без всякого торжественного ритуала: просто откроет газ.

Наконец, мы подошли к самому страшному из снимков, который я прятала и приберегла напоследок, чтобы завершить им книгу о Мисиме; он так ужасен, что его редко публикуют. На акриловом ковре в кабинете генерала, словно шары в кегельбане, стоят, касаясь друг друга, две головы. Две отрезанных безжизненных головы, больше не истекающих кровью; два выключенных компьютера, переставших транслировать и систематизировать непрерывный поток зрительных образов, чувственных впечатлений, инстинктивных побуждений и словесных формул, ежедневно наводняющих мозг каждого человеческого существа; работу мозга мы называем своей интеллектуальной и душевной жизнью, в конечном итоге мозг, управляя телом, формирует и наши физические ощущения. Глядя на мертвые головы, чьи обладатели «переселились в мир иной, где царит другой закон», не ужасаешься, а застываешь в оцепенении, Рядом с этой картиной все наши мнения о политике, эстетике и нравственности на мгновение теряют всякий смысл, растворяются в безмолвии. Их рассеивает простой и непостижимый факт: среди бесконечного множества того, что было и есть, вот они, головы: они были; они есть. В их невидящих глазах не отражаются полотнища с политическими воззваниями, глаза не выражают ни одной мысли, ни одного чувства; даже Пустота, которую созерцал Хонда, на взгляд этих глаз умозрительное понятие, человеческое измышление. Два осколка разрушенных форм, сгустки неорганической природы — огонь вскоре превратит их в пепел, подобный каменной пыли; они не наводят на размышления, чтобы размышлять о них, нам не хватает данных. Два обломка кораблекрушения, на мгновение выброшенные на сушу волной Действия и лежащие на песке неподвижно, пока их не подхватила другая волна.

1980



Поделиться книгой:

На главную
Назад