В залах для праздничных мероприятий берлинского Зоологического сада устраивали конкурс красоты. Отец проводил конец недели на охоте, так что мы с матерью могли посетить это шоу. Она сшила мне красивое серебристо-зеленое шелковое платье, отороченное белыми лебедиными перьями. На тумбах для объявлений можно было прочесть, что в конкурсе примут участие звезды экрана и среди них Ли Парри,[35] известная в то время киноактриса, яркая блондинка родом из Мюнхена. Театр и кино манили меня все больше и больше, а ведь я воспитывалась в строгих бюргерских правилах.
Залы оказались переполнены, пришлось протискиваться сквозь толпу. Никакого удовольствия это мероприятие, казалось, не предвещало. Все наступали друг другу на ноги, а то и дело мелькавшие перед глазами люди заслоняли сцену. Со всех сторон протягивали карточки, которые я, однако, не брала, так как считала их лотерейными билетами, а мне не разрешалось брать ничего от посторонних людей. Меня в основном интересовали кинозвезды, которые должны были появиться на украшенном цветами подиуме. Лишь после того, как удалось протиснуться поближе к сцене, я узнала, что девушки — обладательницы наибольшего числа карточек получат призы. Вот тут-то я и пожалела, что не брала записок, теперь я от них не отказывалась.
Вдруг заиграли туш, и какой-то господин на сцене попытался установить тишину.
— Дам, получивших больше двадцати записок, — воскликнул он, — прошу подняться на подмостки.
Я с волнением пересчитала свои бумажки — их было даже больше, чем требовалось, — и, ослепленная светом прожекторов, поднялась на сцену. Снизу мне под ноги продолжали бросать записки, столько, что я даже не могла все их собрать и удержать в руках. Рядом со мной стояло еще тридцать молодых девушек. Снова заиграли туш, и начался окончательный подсчет голосов.
Первый приз, как и ожидалось, получила блондинка Ли Парри — в белом тюлевом платье с серебряными блестками. Второй приз — я думала, что провалюсь сквозь землю, — достался мне. Раздались бешеные аплодисменты, меня стащили со сцены и, к ужасу матери, понесли на руках через зал. Больше толкотни я боялась вспышек аппаратов репортеров. Боже, что будет, если отец увидит в газетах мою фотографию!
Протягивая цветы и карточки, многие интересовались, как меня зовут, и просили дать адрес. С большим трудом удалось выбраться из толпы. Совесть у нас с матерью была нечиста, но, к счастью, отец ни тогда, ни позже так ничего и не узнал.
Среди визиток мне бросились в глаза две с очень известными именами. На одной значилось Ф.-В. Кёбнер, на другой — Карл Фолльмёллер,[36] автор пьесы «Чудо», с большим размахом поставленной Максом Рейнхардтом.[37] Я знала, что драматург дружит с Рейнхардтом. Кёбнер же был главным редактором популярного журнала мод, кажется, «Элегантная дама».
На своей карточке Фолльмёллер приписал от руки: «С удовольствием познакомлюсь с Вами и обещаю всяческую помощь».
Ему словно бы вторил Кёбнер: «Вы очень красивы, я помогу Вам сделать блестящую карьеру».
Однажды во второй половине дня я попросила доложить о себе господину Кёбнеру, который жил в западной части города на первом этаже довольно необычного дома. Дверь открыла молодая девушка. Помещение, куда она ввела меня, показалось каким-то странным. Все стены были сплошь увешаны фотографиями — ни торсов, ни лиц, только ножки. Скоро в комнату вошел Кёбнер — стройный, довольно высокий, одетый небрежно, но стильно. Приветствуя меня, он улыбнулся как-то уж очень многозначительно. Я сразу насторожилась.
— Прелестная дева, приподнимите-ка вашу юбочку.
Юбка моя и так была коротка.
— Пожалуйста, поднимите ее немного повыше, выше колен, — настаивал Кёбнер.
По глупости я послушалась его, но быстро опомнилась и гневно спросила:
— Что все это значит?
Он покровительственно ухмыльнулся и произнес, словно собирался сделать грандиозный подарок:
— Я устрою вам сольный номер в «Скале», если вы умеете танцевать так же хорошо, как хороши ваши ноги.
«Скала» был крупнейшим театром-варьете Берлина, известным во всем мире своей интернациональной программой. Если господин Кёбнер полагал, что я от радости брошусь ему на шею, то он ошибался. Я раздумывала всего лишь минутку и столь же язвительно улыбнулась:
— Извините, господин Кёбнер, но у меня никогда не было намерения выступать в варьете, даже если оно столь знаменито, как «Скала». Я буду танцевать только в театрах и концертных залах.
Явно оскорбленный, он посмотрел на меня как на ненормальную:
— Ну, что ж, тогда желаю больших успехов.
Он открыл дверь и выпроводил меня.
Визит к Фолльмёллеру протекал совсем по-другому. Собственно, после встречи с Кёбнером мне больше не хотелось знакомиться ни с одним мужчиной из мира шоу-бизнеса. Но сотрудничество Фолльмёллера с Максом Рейнхардтом, чьи постановки в Немецком театре или в Камерном театре[38] я старалась никогда не пропускать, все-таки подвигли меня на этот визит. Так, однажды во второй половине дня я оказалась на площади Паризерплац, перед фешенебельным домом, совсем недалеко от Бранденбургских ворот, на той стороне, где десять лет спустя будет находиться канцелярия Геббельса.
Слуга ввел меня в красивую комнату с антикварной мебелью, тяжелыми коврами, дорогими картинами — все тут гармонировало друг с другом, здесь не было ничего лишнего или чрезмерного. Тихо, почти не слышно вошел доктор Фолльмёллер. В этом интерьере он производил впечатление человека изысканного, словно пришедшего из эпохи барокко или рококо. У него было худощавое лицо, серые глаза и светло-каштановые волосы. Здороваясь, он поцеловал мне руку — впервые в моей жизни. Слуга подал чай и печенье. Фолльмёллер предложил сигарету, от которой я отказалась.
— Можно предложить вам ликер?
Я вновь ответила отрицательно.
— Не выношу спиртного, от него кружится голова и хочется спать, — сказала я, извиняясь.
— Вы всегда такая правильная?
Я покачала головой и ответила с усмешкой:
— Не думаю, только у меня другие слабости.
— И какие же?
— Я очень своевольна и часто делаю не то, чего от меня требуют, и к тому же очень недипломатична.
— Что вы под этим подразумеваете?
— Иногда я говорю такое, что люди не хотят слышать.
— Но, глядя на вас, этого не скажешь. Вы производите впечатление кроткой женщины.
Потом разговор перешел на театр, танец и к моим планам на жизнь.
— Каким вы видите свое будущее?
— Я стану танцовщицей.
— А как и где вы собираетесь выступать?
— Как Импековен,[39] Герт,[40] Вигман.[41] В концертных залах и на театральных сценах.
— У вас есть богатый друг, который это финансирует?
Я засмеялась:
— Мне покровитель не нужен, я и сама всего добьюсь.
Он с улыбкой прервал меня:
— Крошка фройляйн Лени Рифеншталь — так ведь вас зовут? — вы кажетесь мне очень наивной. Вам нужен меценат, без него вы никогда не сможете чего-нибудь достигнуть. Никогда.
— Давайте спорить, — сказала я.
— Давайте, — согласился Фолльмёллер и попытался обнять меня.
Я отстранилась, встала и направилась к двери.
— До свидания, — холодно бросила я. — Была рада поболтать с вами.
Он попытался удержать меня, но я быстро вышла. Перед дверью обернулась:
— Обещаю вам — на мой первый вечер танца вы непременно получите приглашение.
И получил его — спустя полгода.
Фильм об Эйнштейне
Во время обучения в танцевальной школе мне пришлось несколько раз делать большие перерывы. Я трижды ломала ноги. В первый раз — после урока балета, поскользнувшись на апельсиновой корке. Сломалась правая лодыжка. Правда, спустя три недели я уже снова репетировала. Второй перелом произошел через полгода. По пути со станции домой, в темноте, я оступилась; на сей раз не повезло левой лодыжке. Третья травма оказалась самой тяжелой. За день до этого в моей спальне покрасили пол. Чтобы не наступать на него, я попыталась одним большим прыжком с кровати попасть в прихожую — кровать отъехала назад, я потеряла равновесие и неудачно приземлилась — сломалась кость плюсны, и мне пришлось прервать обучение на целых шесть недель. Эти боли я ощущала еще много лет спустя.
Во время вынужденного отдыха моим главным занятием стало чтение. Теперь это были не сказки — я проглатывала книги Джека Лондона, Конан Дойля, Золя, Толстого и Достоевского. Любимым моим писателем был Бальзак. «Евгению Гранде» я перечитывала много раз. Стиль этого романиста похож на гениальную живопись. Ситуации, которые он описывает, живо вставали у меня перед глазами. Глубокое впечатление осталось также от произведений русских титанов — Толстого и Достоевского: «Войны и мира» и «Братьев Карамазовых».
Под впечатлением от прочитанного я стала устраивать в родительском доме спиритические сеансы, которые, как уверяли мои подруги, создавали особое настроение. Комната скудно освещалась свечами, мы сидели за круглым столом, взявшись за руки. Казалось, стол приходил в движение и приподнимался — мои подруги до сих пор верят в эти глупости. Я никогда не верила и потому не возвращалась к спиритизму, так же как и к астрологии, гаданию по руке и на картах, хотя мистика меня всегда привлекала.
Принимать решения в зависимости от того, что скажут карты или гороскопы, неразумно — ведь нет никакой гарантии, что все это правда. Я предпочитаю прислушиваться к своему внутреннему голосу и самой нести ответственность за собственные поступки. Лотерейные игры и всякие пари я тоже никогда не принимала всерьез. Когда все решает случай, я — пас.
Однажды в кинотеатре на Ноллендорфплац я увидела фильм об Эйнштейне — его теория относительности стала для меня открытием. Без преувеличения скажу, что с того момента я очень выросла интеллектуально.
В тот период, когда я не могла танцевать, мне удалось сделать многое из того, на что раньше не находилось времени. Например, увидеться с Вилли Иеккелем: после каникул в Алльгойских Альпах, мы ни разу не встречались. В портретах я себя не узнавала. Он ведь был «современным» художником, который преобразует мир в иные формы. Я считала, что выгляжу ужасно. Картины же Ойгена Спиро,[42] Эрнста Опплера[43] и Лео фон Кёнига,[44] наоборот, льстили мне. В неурядицах военного времени я смогла спасти только одну — ту, на которой Ойген Спиро изобразил меня танцовщицей.
Первый мужчина
В двадцать один год я пережила первое любовное приключение. Мне не хотелось признаваться себе в этом, но чувства к Отто Фроитцгейму становились все глубже и овладевали мной все больше, несмотря на то что я не видела его больше двух лет.
Многие мои подруги уже пережили любовные приключения, кто-то был помолвлен, а Алиса и вовсе успела выйти замуж. Только у меня одной еще не было ничего подобного. Со временем я даже начала считать это за недостаток, от которого следовало избавиться. Но как? В череде моих робких поклонников никто особой симпатии не вызывал. Мысли вопреки моей воле стал все больше занимать человек, перед которым я испытывала почти страх. Об этом я рассказала добродушному Гюнтеру Рану, самому пылкому моему воздыхателю и другу Отто Фроитцгейма. От Гюнтера я узнала, что Фроитцгейм живет теперь в Кёльне, где дослужился до заместителя начальника полиции города, однако продолжает содержать квартиру в Тиргартене и два раза в месяц приезжает в Берлин. Я начала осаждать моего бедного друга просьбами устроить свидание с Фроитцгеймом — приглашение на чай или что-нибудь в этом роде. Сделать это было совсем не просто, ибо такая встреча могла состояться только в конце недели, когда отец уезжал на охоту. Меня все еще строго оберегали.
Как же я волновалась, когда через несколько недель Гюнтер сообщил, что Отто Фроитцгейм будет ждать меня в своей квартире. Только в это мгновение дошел до меня весь авантюризм задуманного и стало страшно. В свою тайну я посвятила уже опытную в любовных делах Алису и попросила совета.
— Прежде всего, — сказала она, — ты должна надеть красивое нижнее белье, в твоих шерстяных вещичках идти никак нельзя. Я одолжу тебе черный шелковый гарнитур.
Ровно в пять часов я с замирающим сердцем стояла перед домом на Раух-штрассе. Широкая мраморная лестница с ковром, прижатым толстыми латунными прутьями, вела в бельэтаж. Медленно, очень медленно поднималась я по ступенькам. Позвонила. И вот в дверях появился мужчина, о котором я страстно мечтала в течение двух лет; свет падал так, что было невозможно рассмотреть его лица. Он протянул мне руку и проговорил мягким глухим голосом, от которого мурашки пошли по коже: «Фройляйн Лени (я ведь могу вас так называть?), входите, очень рад возможности познакомиться». Потом он помог мне снять черное бархатное пальто, отделанное искусственным горностаем. Я поправила прическу, затем вошла в гостиную, умело подобранное освещение которой создавало интимную обстановку, и опустилась в удобное кресло. Тем временем он налил мне чашку свежезаваренного чая. Завязался разговор. Мы говорили о теннисе, танце и разных мелочах.
Смущение мое все усиливалось. Я знала, что мой собеседник на восемнадцать лет старше меня: тридцать девять лет — по моим тогдашним представлениям, уже пожилой мужчина. Чем дольше он меня рассматривал, тем сильнее мной овладевало беспокойство, особенно когда его взгляд падал на ноги. Больше всего хотелось встать из-за стола и убежать. Зазвучала граммофонная пластинка с мелодией танго. Без всякого сопротивления я, словно загипнотизированная, прошла с ним в танце несколько шагов — мои мечты и страстные желания исполнились. Вдруг Фроитцгейм высоко поднял меня и бережно положил на кушетку. Ощущение счастья как ветром сдуло, я почувствовала лишь страх, страх перед чем-то неведомым. Отто почти сорвал с меня одежду и быстро овладел мной.
То, что я пережила, было ужасно. Это и есть любовь? Я не ощущала ничего, кроме боли и разочарования. Как далеко это было от моих представлений и желаний. Я позволила свершиться всему и уткнулась заплаканным лицом в подушку. Он бросил мне полотенце и проговорил, указывая на дверь в ванную:
— Там ты можешь помыться.
Сгорая от стыда и унижения, пошла я в ванную, громко разрыдалась. Чувство ненависти переполняло мою душу.
Когда я возвратилась в комнату, Отто был уже одет. Посмотрев на часы, он равнодушно произнес:
— У меня договоренность о встрече.
Затем сунул мне в руку двадцатидолларовую банкноту — целое состояние по тем временам:
— На случай, если забеременеешь. Это позволит тебе избавиться.
Я разорвала купюру и бросила ему под ноги.
— Ты — чудовище! — закричала я и, словно спасаясь бегством, покинула квартиру. Во мне кипели отчаяние, бешенство и стыд.
На улице было промозгло и туманно! Блуждая по улицам, я дошла до канала Ополчения,[45] находившегося поблизости, и несколько часов простояла, уставившись на воду. У меня было одно желание — умереть. Происшедшее было ужасным, я думала, что не смогу жить дальше.
Однако холод и сырость стали понемногу возвращать меня к действительности. Поздно вечером я приехала в Цойтен к родителям и той же ночью написала Фроитцгейму письмо — о любви, перешедшей в безграничное отвращение.
Мне хотелось уехать из Берлина. Я попросила отца записать меня в школу фрау Мари Вигман в Дрездене, с чем он неожиданно согласился. Мать привезла меня в Дрезден и сняла мне недалеко от школы небольшую комнату.
Уже на следующий день я смогла показать фрау Вигман, как танцую, и была принята в мастер-класс, где стала учиться вместе с Грет Палуккой,[46] Ивонной Георги[47] и Верой Скоронелль.[48] Но мне было очень одиноко в Дрездене и, кроме того, трудно включиться в групповой танец, преподававшийся в школе Вигман. Он был для меня слишком абстрактным, очень строгим, даже слишком аскетичным. Гораздо больше нравилось мне целиком и полностью отдавать себя ритмам музыки. В это время я очень страдала, в том числе и потому, что меня мучили сомнения: есть ли у меня талант? Сняв в гостинице небольшой зал, я попыталась ставить собственные танцы.
Под впечатлением пережитого с Фроитцгеймом появились некоторые из моих более поздних танцев, в частности цикл «Три танца Эроса». Первый я назвала «Огонь» — страстный танец под музыку Чайковского, для второго — «Самоотречение» — выбрала тему Шопена, а третий — «Освобождение» — я танцевала под музыку Грига, подражая готическим скульптурам.
Однажды в моей комнате появился букет великолепных цветов, и в нем — записка: «Прости, я люблю тебя и должен увидеть. Твой
Меня словно парализовало. Я никак не ожидала получить ответ на свое отчаянное письмо. Мне больше не хотелось видеть этого человека. И вот он присылает цветы. Почему я тотчас же не выбросила их из окна, а крепко прижала к себе? Почему целовала записку? Я заперлась в комнате и плакала, плакала, плакала.
Через несколько дней приехал он сам. Все это время я чувствовала, что у меня не хватит сил сопротивляться его напору. Каким-то загадочным образом я оказалась полностью в его власти. Отто погладил меня по волосам и сказал: «Прости, твое письмо потрясло меня. Я ведь не знал всего этого, ты бесподобна».
Мне показалось, что он изменился, стал нежнее, однако физического влечения я к нему не испытывала.
Спустя две недели Фроитцгейм снова приехал, потом — еще раз. И вскоре стал обходиться со мной так, как будто я его собственность. Тогда как у меня, несмотря на полную зависимость от него, появились мысли о разрыве.
Танец и живопись
Я отказалась от школы танца в Дрездене и продолжила учебу в Берлине, снова у Эдуардовой и Кламт, занимаясь как никогда интенсивно, почти забыв о личной жизни. Именно в это время появились два самых известных моих танца: «Неоконченная» Шуберта и «Танец у моря» по мотивам Пятой симфонии Бетховена. Я не пропускала ни одного выступления Нидди Импековен, Мари Вигман или Валески Герт. Они были для меня богинями. Очень сильное впечатление производил на меня Гаральд Кройтцберг[49] — гений, волшебник. Сам он казался мне невероятно выразительным, его танцы — фантастическими. Зрители бывали в таком восторге, что никто не покидал зала до тех пор, пока Кройтцберг не исполнит несколько танцев на бис.
В это время живопись вновь начала играть для меня важную роль. Общение с Иеккелем и друзьями-художниками помогало мне лучше понимать новую музыку и современную живопись. Я имею в виду Кандинского,[50] Пехштейна,[51] Нольде[52] и других. Особенно нравились работы Франца Марка.[53] Его «Башня голубых коней» стала одной из моих любимых картин.
Когда удавалось, я посещала великолепный музей, Дворец кронпринца, где были представлены творения современных живописцев и скульпторов. В каждом зале выбрав только одну картину, которая мне нравилась больше других, я долго рассматривала ее как «свою» — это было мое хобби. Среди полотен, которым я отдавала предпочтение, были импрессионисты, такие как Мане и Сезанн, Дега, Пауль Клее[54] и Моне. Однажды мой взгляд буквально приковала к себе картина с удивительными цветами. Она странным образом не отпускала меня и так взволновала, что я едва не расплакалась. Почему именно эта картина так поразила меня? Дело было, конечно, не в цветах, а в ее авторе — Винсенте Ван Гоге. Это была первая картина художника, которую мне довелось увидеть. Когда я рассматривала ее, эта страстность, должно быть, словно искра вошла в меня. Настолько сильны были в произведениях этого мастера гениальность и безумие. Потом я много занималась жизнью и творчеством Ван Гога.
Еще до начала Второй мировой войны я написала киносценарий о его жизни, которая была столь необычной и трагичной, что мне страстно хотелось снять фильм. У меня были интуитивные находки, но реализовать задуманное, как и многие другие мои фантазии, так и не удалось.
Мой первый вечер танца
Я репетировала напряженней, чем когда-либо, по многу часов, и вечерами просто валилась с ног от усталости — вставать рано утром было мукой. Милая матушка очень баловала меня: натягивала чулки прямо в постели, а перед самым выходом надевала туфли, после чего приходилось бежать, чтобы успеть на поезд.
Наступил день выступления. 23 октября 1923 года в Мюнхене я стояла на сцене концертного зала и с невероятным волнением ждала начала. За один-единственный американский доллар — инфляция достигла невероятного уровня — Гарри Зокаль, не терявший со мной связи, снял зал и оплатил необходимую рекламу. Он хотел, чтобы перед вечером в Берлине, который должен был состояться четыре дня спустя и финансировался моим отцом, прошла своего рода генеральная репетиция, чтобы на премьере я чувствовала себя более уверенно.
Зал был заполнен примерно на треть. Меня ведь никто не знал. Немногочисленные зрители пришли, вероятно, по контрамаркам дирекции. Полупустой зал меня не смущал. Я была счастлива, что могу танцевать перед публикой. Волнения перед выходом на сцену я не испытывала. Напротив, едва дождалась первых тактов музыки.
Мой танец «Этюд, навеянный гавотом» вызвал немало аплодисментов, следующий — уже пришлось повторить, а при исполнении последних номеров зрители пересели поближе к сцене и потребовали «репете». Я танцевала долго, до изнеможения. Газета «Мюнхнер нойестен нахрихтен» писала:
Юная Рифеншталь — подобно чародейке Визенталь[55] — одаренная свыше танцовщица с ярко выраженным и самобытным творческим началом. Например, в «Вальсе-капризе» и заключительном «Летнем танце» она как накатывающая волна и ликующая радость, как раскачивающийся мак и трепещущий на ветру василек. Эта артистка обречена на успех…
А затем я стояла на сцене в Берлине — снова в зале Блютнера. Свободных мест почти не было: позаботились друзья. На этот раз следовало непременно доказать отцу, что никакого другого пути у меня просто нет. Я танцевала только для него одного, выкладываясь полностью, словно шла речь о жизни и смерти.
В конце меня оглушил шквал аплодисментов. Раскланиваясь, я ощутила на себе взгляд отца. Простил или нет? В тот вечер я добилась своей первой большой победы. Отец не только простил, он был глубоко тронут, поцеловал меня и сказал: «Теперь я в тебя верю».
Эти слова были для меня лучшей наградой. Вечер принес не просто успех, а триумф, о каком я и мечтать не могла.