Георгий Осипов
«Конец января в Карфагене»
Сборник рассказов
Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!
Время и место Георгия Осипова
«… глянь-ка, шо «они» сделали с нашей песней, Папа!»
Пускай вдумчивый читатель наберётся терпения и не почувствует себя обманутым, открыв сборник рассказов Георгия Осипова с этим, «до смеху», неожиданно пророческим названием. Здесь как раз и идёт речь о личной (а в то же время — и трансперсональной) мифологии автора, — с одной стороны; и об исчезновении целого пласта прошлого, породившего эту мифологию — с другой.
Мы не обнаружили среди массы неэмигрантской литературы художественно-мемуарного плана об эпохе 70-х — 90-х годов ни одного мало-мальски внятного и столь же яркого текста, повествующего об «out of Moscow» андеграунде периферии, об «экологической нише» обособленных кругов молодёжи, находящихся под мощным влиянием западной рок-культуры с её музыкой, кинематографом и литературой outside’а, а также полулегальной культуры одиночек-певцов, таких, как А.Северный и многих других. Поэтому естественно было бы вообразить Георгия Осипова человеком, который, не утруждая себя пересечением пунктира госграницы, счёл нужным «выпасть из обращения», став внутренним эмигрантом…
Такое впечатление, что только он нашёл «время и место» и позаботился о том, чтобы адекватно описать причудливый мир, уникальную герметическую «twilight zone» погрузившегося в оцепенение упадка родного города автора, бывшего не так давно индустриальным центром Юга СССР. При этом Георгий сумел избежать избыточной драматизации, не усугубляя и без того угрюмый фон повествования модной кладбищенской тематикой, не впадая в нравоучительность и в метафизические построения «новой философской парадигмы» или «модели Вселенной».
В этой серии рассказов он продолжил некоторые из сюжетных линий, начатых в предыдущем сборнике «Товар для Ротшильда», однако, наряду с несколькими героями оттуда, появляются и новые персонажи, и непредвиденные коллизии… Особая пристальность внимания, блестящая память и отточенное мастерство стилиста позволили автору преодолеть некоторую сюжетную невнятицу и стремление к «всеохватности» в прежних своих публикациях. Взгляд, направленный на «нечто», оказавшееся в круге света, стал более локальным. Мы уверены, что читатель сам расставит необходимые акценты, ведь ему придётся стать интерактивным дирижёром музыкальной партии, каковой представляет себя практически каждая новелла сборника…
Здесь всё наполнено музыкой, она буквально «сочится» из пустынных дворов и проулков, где герои повествования осуществляют сложнейшие комбинации по обмениванию и перезаписи дефицитных альбомов любимых исполнителей. Прослушивание с превеликим трудом переписанных бобин на магнитофонах с роскошными названиями становится инициатическим ритуалом и ошеломляющим по своей яркости приобщением к идеальной звуковой гармонии, на дальних подступах к которой, собственно, и прекратило своё существование rock-movement. Певцы и участники музыкальных ансамблей на глазах превращаются в сакральные фигуры могущественных гигантов, подхватывающих внимательного наблюдателя и уносящих его прочь под звуки мелодий, которые стали единственной осязаемой реальностью в призрачном мире Совка…
Взгляните, какой магической силой прирастают такие имена, как T.Rex, Grand Funk Rail Road, Slade, Jimi Hendrix, Black Sabbath, а также многие, многие другие! Посмотрите только, сколь пронзительно яркой кометой проскальзывают эти невероятные демоны через серую сферу внутри «почти» герметично закупоренной реторты подцензурного «советского несбывшегося»! Этот поразительный эффект внезапной освещённости, с точечной меткостью снайпера применяемый автором, выхватывает из серого студня провинциальных буден скрупулёзно подобранный (подобно картине Айвэна Олбрайта «Старая комната») набор мельчайших деталей, вполне достаточных для любого человека с неискажённой памятью, чтобы мгновенно перенести его воображение в самую сердцевину исчезнувшего пласта советского прошлого.
Не нами сказано: «… возможно, удастся сохранить для потомков музыкальные шедевры, созданные… в былые времена и сегодня, но откуда они узнают, как звучали при их сочинении звуки города, доносившиеся из окна, как шелестела газета…, как звенели шаги соседа во дворе или на лестничной клетке…» (Hanns Eisler). Что ж, можно с уверенностью сказать: автор преуспел в предельно аутентичной передаче «аромата эпохи». В этом ему помогают блистательно выписанные персонажи, переходящие из рассказа в рассказ: Азизян, Сермяга, Самойлов, Масочник и многие другие. Нам посчастливилось лично знать Масочника, он же — «Импульс»… Будет справедливо сказать, что Г.Осипов сумел распознать в этом незаурядном человеке то, что годами проскальзывало мимо взгляда. А вот и Азизян, трикстер и jocker, с несмелой, но, в то же время, сардонически-глумливой улыбкой актёра Петера Лорре и мимикой «чёрта из коробочки», выскакивающий из пёстрой колоды действующих лиц как раз в тот момент, когда сюжетная коллизия окончательно запутывается. Его выверенные реплики словно катализируют замедлившиеся было процессы, и на стенках «террариума» расцветают неслыханные кристаллы…
Наконец, излюбленный герой автора — Сермяга, личность воистину демонического масштаба, одарённый всеми мыслимыми достоинствами самородок, self made man, возникший, впрочем, как неведомый гомункул, в התנור, алхимической реторте повседневного советского инобытия… Этот живейший эталон дендизма, свободного от любой географической или исторической обусловленности, на протяжении, как минимум, десятилетия, взирает ошарашенным взором на пошлейшую бездарность столицы Империи и на снобизм её «культуртрегеров», в ужасе выделяя из себя живительную испарину блестящих коннотаций, афоризмов и, понятное дело, многозначительных недомолвок, призванных окончательно и навсегда приклеить блуждающее внимание читателя к шероховатой фактуре повествования. Он, однако же, не опускается до осязаемого и, потому, сомнительного результата в виде создания «дискурсов» или «парадигм», его стихия — беспокойное присутствие собственной харизматичной фигуры в самой дальней точке повествования, там, где сходятся все мыслимые параллели, и где он, в конце концов, растворится, “in the thin air”…
В некоторых новеллах перед читателем предстаёт и сам автор, скрываясь под псевдонимами, как, к примеру, Спекулянт, или, отчасти, Самойлов. Порой он превращается в подростка, прячущего под одеялом постыдные, с точки зрения взрослых, тайны. «Нас вбросили в эту жизнь, не испросив на то нашего согласия»… Заместив своё истинное «Я» взятым «напрокат», можно позволить себе чуть подраспустить узлы не нами «сотканного» мира. На отталкивающую реальность, слепленную согласно конвенциям старшего поколения, можно взирать не только с томной меланхолией уайетовского мальчика с обложки перевода Сэлинджера, но и с трезвой проницательностью человека, сызмальства осознавшего «богооставленность» той жизни, что обретена в качестве драгоценного наследства.
Не зря искусствоведы и комментаторы разного толка одинаково сходятся в общем мнении: Георгию удалось создать магический мир, сродни мирам Гоголя, Лавкрафта, Фолкнера, Хоторна и Мелвилла, где поэтическая метафора, выраженная в блистательной прозе, служила путеводным маяком для внимательного читателя, обладающего необыденным сознанием, а заурядная интрига пышно расцветала нездешними побегами. Загадочный «Дом о семи фронтонах», сочащееся туманом русло Мискатоника, провонявшие рыбой таверны Нантакета, наполовину вросшая в землю плетёная мебель близ ветхого особняка в Йокнапатофе, знававшая лучшие времена; «почвенническая» фактура ушедшей навсегда вселенной Шервуда Андерсона, а, главное, разумеется, живой для каждого грамотного человека, знающего русский язык, — «клубящийся фон» Сорочинцев и Миргорода, — этот список образов вполне можно продолжить зарисовками острова Хортицы и «гиблаёв» Запорожья, мгновенными «флэш-бэками» подмосковных Люберец и Выхино, выписанными изящно и лаконично.
Мы видим, что клуб поклонников прозы Георгия принимает всех, без различия на «эллина и иудея», и с удовольствием замечаем, как активно пополняются ряды неофитов из числа политически ангажированных адептов новейших течений в области метафизической политологии, декоративной геополитики, демаркации новых границ, масоноведения, пан-сионизма и крайне правого радикализма. В самом деле — прочтя лишь некоторые из рассказов, и даже закрыв книгу на половине, любой вынесет оттуда щедрые дары переживаний, способные удовлетворить самого взыскательного любителя словесности.
Здесь есть всё: атавистический страх перед призрачным, потаённым могуществом и сплочённостью одной из «нетитульных» наций и, одновременно, глубокое презрение к неспособности автохтонов адекватно проявить себя; глубочайший сарказм по отношению к тем, кто, покинув «черту оседлости», так и не смог преодолеть её границы внутри; не вызывающе афишируемое, но, тем не менее, явное, преклонение перед лучшими образцами западного мэйнстрима 40–60 годов в любой точке соприкосновения, будь то музыка, литература или кинематограф; упоённое вникание в некоторые из особенных шедевров советской эпохи, абсолютно освобождённое от назойливых реминисценций ангажированных критиков, принадлежащих той или иной волне «оттепели» или «зажима»; пристальный взгляд натуралиста, прикованный к реалиям Восточной Европы, откуда он вытаскивает редчайшие экземпляры воплощённой гениальности…
Мы надеемся, что впечатлительную публику не испугают внезапные и всепоглощающие приступы авторской мизантропии и «человеконенавистничества», ведь подчас, втайне, автор испытывает глубочайший респект именно к тому, против чего направлены его гневные инвективы, поскольку трудно найти иной способ сокрыть свои преференции и отгородиться от толп идолопоклонников и ханжей. Разоблачительный пафос иных комментаторов, усматривающих в гневных дефинициях Осипова проявления расизма и острой зависти, в большинстве случаев неуместен: им не приходит в голову, что «шум и ярость» автора имеют общее происхождение с истоками одноимённого эпоса уже упомянутого выше классика заокеанской литературы…
С другой стороны, нелепы поползновения иных политических активистов превратить харизму совокупных воззрений Георгия в программные постулаты, как непосредственное руководство к действию, но этот анализ уже выходит за рамки настоящей статьи… Что же касается «сакральной» топографии Запорожья, то несколько упоминаний о знаменитом «балконе, с которого выступал сам Адольф…» не должны приводить в неистовый раж охранителей всякого толка — ведь детские игры «в фашистов» и партизан теперь кажутся лёгкой прогулкой по сравнению с беспределом жестоких компьютерных игрищ и битв, ныне заполонивших виртуальное пространство.
Впрочем, в тех рассказах, действие которых захватывает уже 90-е годы, автор, всё же, явно злоупотребляет позой «лишнего человека», отодвинутого на задний план человеческой пеной, фонтанирующей под «ветрами перемен»… Здесь можно во многом его упрекнуть, но мы не станем этого делать: ведь наша задача — не разрушающий сущность анализ и не сенсационное разоблачение… Нам интереснее целостное понимание личности, вброшенной в вихрь тектонических сдвигов истории. Тогда покажется более естественной «ретро-мания», пронизывающая эту прозу, как бы, внезапно, проснувшаяся ностальгия по затонувшему советскому «Титанику», когда всё становится вывернутым наизнанку: постылое и угрюмое прошлое превращается в навсегда утраченный paradise…
Как бы читатель ни сопереживал пассеистскому трансу автора и «изменённому» состоянию сознания, диктующему непередаваемый аромат этих текстов, каким бы самозабвенным, захлёбывающимся бормотанием ни казался ему порой нарратив действующих лиц, подслушанный через невесть какую машину времени, — от него не ускользнут краткие, мгновенные проблески освежающей и метафоричной самоиронии. В какой-то момент писатель уже готов подвергнуть сомнению аристократическую безапелляционность своих дефиниций и хозяйским окриком приструнить героев; он, словно, приглашает особо отчаянных переубедить его, сверкая в их сторону завлекающей ухмылкой, подобной оскалу Винсента Прайса. Так, в апогее погребального ритуала, профессиональный плакальщик, сотрясаясь от неудержимых, вполне искренних, рыданий, и заслонив лицо руками, внезапно бросает сквозь пальцы холодный, оценивающий взгляд, фиксируя важнейшие нюансы происходящего напротив, а главное, достаточно ли спиртного способно вместить поминальное застолье…
Мы высоко ценим подобную утончённость — она доказывает, что, казалось бы, произвольно притянутые определения «дендизм», «обособленность», — как нельзя лучше отражают суть авторского подхода к теме, а злопыхателям и лицемерам пожелаем и дальше копошиться с «провинциализмом» и «закомплексованностью».
Практически, во всех рассказах сборника слышны отголоски собственных конспирологических расследований Георгия, его попытки нащупать невидимый скелет реальности, силовые линии нитей, дёргающих персонажей, как марионеток, и центр, откуда они исходят. Его герои бестолково суетятся на внешней поверхности огромной сферы непознанного, но некоторые из них трезво сознают, что истоки истинного понимания сути вещей лежат вне пределов обыденного. Обострённое чутьё некоего измерения, назовём его «чреватостью», «асимметрией мира», становится главной мотивацией их поступков.
Те, кто внимательно следит за остальными публикациями автора, хорошо знакомы с одной из основных его идей, когда речь идёт, например, о генезисе течений в музыке и кино. Чересчур громкий успех того или иного артиста, либо музыканта, — становится подозрителен, здесь можно усмотреть глубоко запрятанную интригу: могущественные силы задвигают в непроницаемую тень безвестности подлинные таланты. Нам не придёт в голову здесь анализировать психологические корни такой тенденции восприятия, важно другое — и герои повествования, и читатель, в равной степени становятся обогащены знанием о массе забытых, но, и в самом деле, гениальных имён актёров, режиссёров и музыкантов, в какой точке пространства или времени они бы ни находились…
Здесь, как ни странно, автор становится просветителем и, простите за банальность, миссионером. Из-под его пера мерно струится затейливая фактура прошлой жизни, от которой у нас защемит сердце, а на глаза — навернутся слёзы… Миссия заключается в специфической фокусировке взгляда: эта «просветлённая», промытая особой слезой, оптика соберёт из разрозненных осколков не столько vision, сколько sound, со страниц сборника польётся мерный басовый ритм, «улучшенная» народными умельцами акустика советских колонок вполне выдержит его без резонансных искажений; треск радио-глушилок смущённо стихнет точно перед исполнением песни «Soul of my suit» (а ведь надо успеть ещё позвонить другу и предупредить его!), дрожащие пальцы, всё ещё «пахнущие ладаном» ветреной подруги, попытаются заправить в пустую бобину шныряющий хвостик магнитофонной ленты…
Мы завидуем читателю, впервые открывающему этот сборник. Обнажая ланцетом интуиции суть иносказаний, недомолвок и завуалированных намёков, пробираясь без страховочного троса по сюжетным лабиринтам, угадывая под масками и личинами героев щемящую подлинность реальных персонажей и без смущения стряхивая жемчуг выступивших слёз, снимая оболочку за оболочкой поверхностные слои множества смыслов вплоть до их самых сокровенных покровов, он наверняка сумеет обнаружить в сердцевине отнюдь не скелет, кишащий скорпионами и сколопендрами, не колодец, не маятник, а трепещущий, хрупкий организм, имя которому уже дано, и это — «бабочка поэтиного сердца» (с), а то, что на её пушистом загривке порой мы видим мёртвую голову, — что же, разве кто-то обещал, что может быть иначе?
Сборник рассказов
НАДГРОБИЕ
Почему-то я ни разу не видел, чтобы кто-то выходил на этот балкон. Выпуклый, с затейливой оградой, он по виду еще старше двухэтажного здания, чей зеленый, в грязных ссадинах фасад дырявит допотопная арка, слишком узкая, чтобы сквозь нее мог проехать современный грузовик.
А напротив, между сквериком и угловым магазином, давно пропал аптечный киоск. В нем, прямо за стеклом, как сигареты, продавались противозачаточные средства по цене телефонного звонка, и еще какие-то таблетки, якобы моча от них становилась фиолетовой, или совсем черной.
— Ты не вспомнил, как они назывались, те таблетки?
— Не. Не помню. А шо, были такие таблетки?
— Что ты! Мода сезона! Все с ума посходили. Сожрут упаковку, и потом бегают на перемене смотреть, какой цвет у мочи. Даже учителя специально уговаривали этого не делать.
— Какой цвет? Какой счет… чорна выграе, червона програе.
— Секи, какой-то человек идет сюда. Этот точно должен проливать черную мочу. Я его где-то видел.
— Блядь, это — Шиш. Вовин брат. Встреча определенно нежелательная.
Мы восседали на перилах «Овощного». Спокойные, неновые. Постаревшие — это я сообразил, не узнав Шиша (маленького, похожего на обезьянку клавишника) в долговязом дядьке-дистрофике, с торчащими из «шведки» шарнирными руками. Он начинал барабанщиком еще в школе. Когда Навоз только осваивал гитару. И в пьяном виде однажды забрел в какой-то овраг… Впрочем, гости были только рады, что ансамбль больше не играет.
Собственно, ветра не было, потому-то Шиш и не шатался. Застывшие в горячем воздухе щупальца растений делали улицу похожей на гигантский подоконник с нами в роли букашек, несдуваемых ветром.
Шиш меня не признал и поздоровался не со мной, а только с Витей Отшельником. Спросив, не уходит ли тот прямо сейчас, проник в магазин, вышел оттуда с бокалом пива. Я отметил, что брови у него заостренные, как у рыси. С такою «шведкой» (мне это не в первый раз померещилось) у Шиша должен быть и мундштук.
Они сразу завели разговор о покойниках. Всплыл, естественно, и Навоз, так нелепо и так неожиданно сбитый машиной, и умерший в больнице года три назад.
— Через месяц Санина годовщина, — степенно вымолвил Шиш. — Я думаю, можно договориться с Мойшей, мы же все влезем в его «газель»?
— Та поместимся, — вежливо, без энтузиазма кивнул Отшельник.
— Съездили бы на кладбище, Саню бы помянули. Там уже памятник стоит.
— Я, кстати, его так и не видел, — снова кивнул Отшельник.
— Ты в курсе, что Сане поставили памятник? — спросил он у меня. — Скрещенные барабанные палочки…
— Хотя, я считаю, лучше бы он смотрелся с гитарой, — вставил Шиш.
— Тем более это его первая любовь, — поддержал Отшельник. — А ветерок бы не помешал. С дождичком, а?
— У кого часы есть? — спросил я, приняв наиболее логичное решение. — Что там у них с перерывом?
Я слез с перил и повернулся лицом к витрине. Обнаружив у себя за ухом сигарету, вынул ее оттуда и чиркнул спичкой. Вспышка отразилась в стекле.
«Блядь, как будто на балконе», — мысленно выругался я.
Из темного полузеркала смотрели трое. Один, похожий на лейтенанта Коломбо, только повыше ростом — это я. Второй — вылитый Плятт — это Виктор. А третий — Шиш… Зачем же я закурил, если мы собирались зайти в магазин?
И в самом деле, улица казалась балконом или коридором, где, выламываясь, разгуливают модели людей-папирос, людей-коробков. Мне захотелось что-то им объяснить, восстановить в памяти и рассказать, так, чтобы им стало тоже понятно, хотя бы частично, все то, что с нами происходит. Однако вместо этого я предложил:
— Тогда давайте помянем Сашкá, да и всех остальных, кого здесь уже не встретишь. Спокойно! Я угощаю.
Мы проглотили три «перцовки». Поминки стоили недорого. Отшельник тяготился обществом Шиша. Они живут рядом, почти соседи. Могли друг другу насолить…
От выпитого хуже не стало. Лично мне спешить было некуда. Воскресный полдень только начинался, а темнеет в июне с ума сойти как поздно. Правда, Виктор упоминал, что ему нужно появиться у начальника, что-то насчет командировок.
Шиш достал пачку сигарет. Судя по фасону «шведки», они могли пролежать у него в кармане лет семь, а перед этим столько же — в кладовке, и еще раньше, на складе — лет восемь. В общем, сигареты оказались тех же времен, что и туфли на пряжках, вернее — пряжки на туфлях, и задолго до опрокинутой рюмки (мы не чокались), просовывая оба глаза в прямоугольную дверь Ложи Дагона, я услышал над головой удар гонга, словно об стену ударила тугая, пенистая волна, в точности как в Get It On. Обычно с этой песни начинается мой «тихий час», если я рано начал.
Шиш извлек пачку сигарет:
— «Шипка», «Шипка», ты моя ошибка…
Я подкурил. На улице все было по-прежнему: невидимые предметы на своих местах, видимые там, куда их оттеснила раскаленная пустота. О музыке из окон не могло быть и речи.
Поди разберись, откуда в такой тонкой (почти папиросная бумага) «шведке» у Шиша такие старые сигареты? Может быть, где-то и по сей день работает киоск, где ими торгуют?
Избавившись от Шиша, мы купили еще одну чекушку и две охотничьих сосиски. От жары они были сочные, разогревать не надо. Мы спустились во двор, где прохлада поселилась в тени подъезда, с тех пор как оттуда вынесли Свету Кауфман, святого человека. Не просто прохлада, но даже сырость камней с водорослями и узором листвы, играющим на песчаном дне, будто сквозь морскую воду…
Спустились во дворик под высокой кирпичной стеной. Уселись на ушедший во влажную тенистую землю фрагмент кирпичной ограды. Выпили.
Бедняга Навоз. Как он завидовал герою фильма «О, счастливчик!», когда того случайно сбивает машина с музыкантами. Чувиха угощает виски, лезет целоваться — жизнь сразу становится неузнаваемо интересной. Он так и говорил задумчиво: «Путешествовать… попадать в разные приключения…»
А микроавотбус у тех англичан был типа «ГАЗели», можно сказать — «маршрутное такси». В наше время это уже несолидно. Зато сшибла Навоза машина подороже, попрестижнее. И после этого он уже ни в какие приключения не попадал. Наш бедный Сашко Навоз. Так говорить нельзя, но мы имеем право. Неужели «газель» и впрямь довезла бы нас к тому памятнику?
— В принципе, думаю, да, — подтвердил Отшельник. — Главное, пока время позволяет, все скорректировать. Я вот о чем думаю — стоит ли идти к шефу с таким выхлопом?
— Ты прав. Не стоит.
— Так шо? Может, давай еще возьмем?
Я рассматривал медного цвета кирпичи и замшелое подножье стены, заслонявшей от нас больничный двор. Ну да. Вон там было отверстие, куда Флиппер направил струю, и не прошло пятнадцати секунд, как по ту сторону будто из склепа донесся обиженный голос старика-ребенка:
«Зачем вы писаете?!»
Возможно, их было там двое? Один успел постареть, другой — умереть.
— Кто это? — спросил я с притворным испугом.
Стена надежно отделяла нас от подмоченного Флиппером двухголового плаксы (две головы на одном туловище увидел я в тот миг).
— Влюбленные, — невозмутимо ответил Флиппер.
— Зачем вы писаете… — повторил Виктор с усмешкой, выслушав мою историю, и докончил: — фиолетовой мочой?
Мы разбрелись по домам. Я взошел к себе на второй этаж, автоматически принял душ, с замиранием сердца отгоняя мысль о чем-то важном и неслучившемся, свалился и заснул под Rain Song.
Я проснулся в полшестого… Нет, я не провел во сне целых три недели. Просто в день моего возвращения стояла та же самая, что и в день отъезда жара — оглушающая и беспробудная. И вообще — за последние месяцы мы получили тройную неразбавленную дозу июльского зноя, капитально переплавившего нам мозги.
Поезд опоздал. И от усталости я буквально рухнул и отключился, уже ни на что не рассчитывая, в смысле понижения температуры. Прикинув, что делать мне нечего, я направился к пивной, и по пути снова встретил Отшельника. Там поблизости канцелярия его шефа, того самого, что не одобряет людей «с выхлопом». Когда начало темнеть, мы снова спустились в тот дворик-лагуну, что граничит с нашей районной, некогда «еврейской» больницей. Вдоль забора, восстающего из сырой земли по типу субмарины, были расставлены объемистые банки из-под офисного (на всех) кофе. Жильцы знают, что здесь будут выпивать, так пускай хоть окурки складывают куда следует, если совесть есть.
«От чего же ты переменилась?..» — пытался сочинять песни с такими словами покойный Навоз.
Переменилось действительно многое. Раньше в такой банке держали бы драгоценности, теперь — окурки. Даже подмечать такие вещи уже немодно и является признаком отсталости и усталости. Мы закусили по традиции — охотничьими.
— Ну, я так понял, что поездка на кладбище не состоялась.
— Абсолютно… Ну шо? Я тоже подумал — уйдет целый день. А лишать человека заработка тоже как-то нехорошо… «Газель» его. Ну, отвезет он нас туда, и шо дальше, будет смотреть, как другие бухают, а ему-то нельзя…
Похожая идея посещает нас регулярно весной, и в связи с Дядей Калангой. Поймать тачку и прокатится к нему в Мiцне. Но… сходить на водохранилище, и пожарить на костре сардельки — все это будет очень романтично только до тех пор, пока Дядя Каланга не ожесточится водкой, которую мы будем обязаны ему привезти.
— Последний раз он конкретно спрашивал, где у меня топор, прикинь. И я видел, глаз не мог отвести, какой палец у него торчит из черного носка.
— Я знаю. Возникает эффект, будто он растет у тебя на глазах.
— Из пункта А в пункт Б.
— А в пункте Б навстречу пальцу Дяди Каланги уже лезет такой же палец нашего озлобленного композитора. Помнишь, это при тебе было, как он сморозил прямо в лицо Навозу: «Не, Навоз, ты не прав!» (хватило же наглости у безумца, так оговорившись, все-таки закончить фразу).
Тогда эти бочки пивные не убирали, а использовали в роли приманки. По будням над районом кружил вертолет, отслеживая тех, кто пьет пиво в рабочее время. То есть это они сами себе понапридумывали, что за ними следят. При Андропове редкая мандавоха не ощущала себя трошечки Сахаровым.
— Бочку с пивом установили рядом с офицерской столовой.
— Знаешь, где это?
— Ну.
— А он шо сейчас делает?
— Кто?
— Ну, композитор наш. Покрас.
— Покрас — одинокий и одичавший бухарь-солист (то есть я не уверен, что у него есть какая-нибудь «Аллочка»). Любит «сапоги мужские зимние». Разгуливает в них до сих пор, как ходил по мокрому снегу «на вызовá»; уже и зимы-то здесь как таковой не бывает, а он — ходит. Видать только молнии меняет — с сапожником ругается, торгуется. Скрепку вместо рычажка даже бабы носили.