Иван Виноградов
Плотина
Поскольку нет на земле одинаковых рек и не бывает типовых гидроэлектростанций, я надеюсь, что и моя «плотина» отличается от уже построенных и строящихся. Возможным совпадениям не стоит придавать большого значения. Не отдельной конкретной ГЭС и не отдельным конкретным лицам, а всем, кто строил и строит, хотел бы посвятить я свой скромный труд.
Года два назад, как раз на День Победы, когда все в природе несколько преждевременно зазеленело и расцвело, выпал неожиданный большой снег. Он пошел еще ночью и продолжался утром. Вдоль Реки, сверху вниз, дул напористый южный ветер, именуемый здесь «китайцем», и все нагонял, нагонял в каньон косяки снега, летящего стремительно и густо. Утро из-за этого ненастья получилось по-зимнему сумеречным, и никакого праздника в поселке долго не чувствовалось. Люди даже на улицу не выходили, — кроме тех, кому полагалось отправиться спозаранку в котлован, в свою дневную смену.
Потом снег прекратился, в небе появились голубые оконца, и через них стали прорываться на землю потоки белого, ослепляющего света. Это было как полыхание огня: то резкая, автогенной яркости вспышка, то мягкое покорное затухание, после чего — новое разгульное сияние свежих снегов. Происходили мгновенные смены дня и ночи, или времен года, или, может быть, полюсов земли, прошлого и будущего, войны и мира, наконец. Все сделалось таким неустойчивым и неспокойным, что зарождалось неясное беспокойство и в душе человека, в общем-то неотделимой от тревог и ритмов Земли. Посветит — и ты сощуришься от неведомой радости, потухнет — и ты загрустишь в ожидании чего-то…
Николай Васильевич Густов заметил эти световые эффекты природы, еще лежа в постели. Проснулся он, по многолетней заведенности, рано, спать больше не хотелось, однако и вставать он сегодня не спешил. В такой день старому вояке вспоминаются разные солдатские «заповеди» насчет сна, и он думает, что и в нынешней жизни в подходящее время не вредно придавить ухо минуток на шестьсот: ведь и после войны от сна еще никто не умер — не было таких сообщений ни в печати, ни по радио.
Дома было тихо. Старший сын работал, жена, по-видимому, совершала праздничный обход магазинов — не появились ли там какие-нибудь неожиданности. Ну а дочка… с ней дело сложнее. Не поймешь даже, где теперь ее постоянное местожительство — в своей собственной, наполовину опустевшей однокомнатной или опять под родительской крышей? Бывает, что после ужина попрощается и уйдет ночевать к себе, а утром встречаешь ее здесь за ранним завтраком.
Мается, мается девка, и надо бы как-то помочь ей, но — как? Не вдруг и подступишься с разговором на эту тему. Да и что скажешь? Ведь сам же, старый дурак, приводил в дом этого тихоголосого типа и сам, можно сказать, сосватал за него дочку. А теперь вот ищи-свищи его, зятька своего драгоценного. Ни с того ни с сего рванул на Север и там затаился. Ни писем, ни вызова жене; известно только, через других людей, что жив, здоров и преуспевает. Работает главным инженером стройки (здесь он много лет был дежурным инженером штаба — и ни с места!), полагается ему там казенная «Волга», есть секретарша.
Надя ему тоже не пишет — из гордости. И на людях она держится пока что крепко. Спросят ее милосердные соседушки, как, мол, там муженек, чем таким особенным занимается, — она улыбнется и ответит сибирской шуткой: «Слыхала, что для гусей сено косит». Дома, если вспомнит кто про беглеца, тоже хорохорится. Жили, мол, без такого красивого двадцать лет, проживем и остальные. А то вдруг начнет перечислять свои теперешние преимущества: «Зато свободно-то как без него! Не надо ни готовить, ни стирать, ни нытье выслушивать».
Все правильно, дочка, все совершенно верно. Одно плоховато: какая-то неприкаянная досталась тебе нынче свобода. Ходишь, сама себя не видя. Сядешь к телевизору — в глазах полное отсутствие. Возьмешь книгу, а шелеста страниц не слышно…
Николай Васильевич встал, оделся. Вышел из спальни в соседнюю проходную комнату, самую просторную, и первый взгляд — на стул перед балконным окном (эта комната имела еще свое аристократическое название — «балконная»).
Нади не было. На стуле оставлена книга: «Что делать?» Чернышевского. Вполне подходящее выбрано чтение.
Николай Васильевич подошел к окну. Вровень с балконами пятого этажа, а где-то вровень с крышами просторно поставленных домов росли тонконогие сосны; сейчас они медленно покачивались, сбрасывая со своих лап стерильно-белые пласты снега. Дальше за домами и за невидимой отсюда Рекой поднималась, заслоняя собою четверть неба, обрывистая скала правого берега со своей неровной, будто зазубренной хребтинкой. По всему ее верху тянулась теперь белая кайма. На крутой ребристой скале снег держался плохо, а на хребтинке его насыпало вдоволь, и вот он сиял там и плавился под солнцем.
Вспышки и затухания света происходили уже пореже: облака истончались, ветер стихал. По местным приметам, это могло означать, что ниже по течению Реки «китаец» натолкнулся на упорного «сибиряка» — другой господствующий в здешних краях ветер, и там наступало, распространяясь во все стороны, успокоение и умиротворение. Существует даже какое-то предание об этих двух ветрах-соперниках, и считается, что излюбленным местом их встречи бывает старое сибирское село Теплое. Лежало оно в излучине, и погода там действительно бывала лучше, чем, скажем, в Сиреневом логу, нынешнем поселке гидростроителей. Само название старого села говорило будто бы о райском уголке земли, выбранном древними поселенцами… Сибирь, как и всякая другая старинная земля, полна преданий, сказаний и легенд.
Николай Васильевич услышал, что открылась входная дверь, и выглянул в прихожую. В дверях стояла жена с целой охапкой колбасных батонов на левой руке и с продуктовой сумкой в правой. Он рассмеялся. Колбаса на стройке, конечно, не часто бывает, но чтобы вот так, как поленья дров, приносить ее…
— Ну, Зоя Сергеевна, с тобой не пропадешь! — сказал он.
— Возьми лучше сумку, — устало и чуть ворчливо проговорила Зоя Сергеевна.
— Ты что это, весь поселок собираешься созвать на ужин?
— Мне приходится не об одном сегодняшнем дне думать… — Она уже раскрыла холодильник и загружала в него колбасы — опять же, как поленья в печку. — И не одна теперь семья у нас. Сергею с Люсей надо дать? Надо. Надюшка тоже, может быть, захочет себе взять. Юра на выходные в какой-то дальний поход собирается…
Зоя Сергеевна помнила и думала обо всех своих детях, и для нее неважно было, жили они под ее материнским крылышком или уже обосновались в своих собственных гнездах. Как втянулась еще смолоду в домашнее хозяйство, так и везет с тех пор свой нелегкий воз, и неизвестно даже, когда он был для нее тяжелее — тогда ли, когда все жили вместе, или теперь, когда Сергей с молодой женой своей переехал в другой конец поселка, а Надя мечется меж двумя домами. Для Зои Сергеевны это означает лишь удлинение маршрутов. Потому что и сегодня она для всех покупает одежду и обувь, а без примерки это не всегда получается удачно, и нередко бывает так, что, совершив счастливую покупку, тут же бежит благодетельница обратно в магазин — менять или возвращать. Ругмя ругает по дороге себя и всех, кому служит, зарекается ни о ком больше не заботиться, если все, такие неблагодарные и бесчувственные… А потом увидит какие-нибудь босоножки для невестки, колготки для внука или джинсы для сына — и опять покупает, торопится домой с чужой обновкой… Такая определилась жизнь.
Разгрузившись от колбасы, Зоя Сергеевна закрыла холодильник и пожаловалась:
— Устала я, Коля.
— Еще бы! Такие оптовые закупки.
— Да не сегодня, вообще устала. От беспрерывности.
Николай Васильевич посмотрел на жену подольше, чем это бывает в обычных незначительных разговорах, и действительно увидел в лице ее застаревшую, как у солдата-фронтовика, усталость. Предложил:
— Давай хоть сегодня буду помогать тебе.
— Сегодня твой день, — не согласилась Зоя Сергеевна. — День победителей.
— А ты у меня кто?
— Побежденная, наверно. Побежденная своей семьей.
Зоя Сергеевна присела на краешек табуретки там же, у холодильника, — немного передохнуть. И немного поговорить, раз уж оба настроились.
— Ты не представляешь, как изнуряет хозяйство, — говорила она. — Сегодня, завтра, послезавтра. Готовка, стирка, мытье посуды — и опять все по тому же кругу. Понимаешь? Ни выходных, ни праздников. Праздники для меня еще хуже — скоро я начну ненавидеть их.
— А раньше — любила, — напомнил Николай Васильевич.
— Раньше и ты меня любил.
— Ну-у, Зоя Сергеевна! — осудил ее Николай Васильевич. — Это уже не в тую степь.
Зоя только вздохнула, опять став похожей на усталого солдата.
Она могла когда-то и раньше пороптать на свою долю, поворчать на детей, которых не приучила помогать себе, но обычно она тут же находила какой-нибудь успокоительный мотив. «Это же хорошо, что есть о ком заботиться», — скажет сама себе — и пошла дальше. Или еще так: «Когда есть что таскать, надо только радоваться…» Однако сегодня она ничего такого придумать не могла и вставать не торопилась, и Николай Васильевич понял, насколько у нее все это серьезно. Понял нескончаемую круговую утомительность ее забот и хлопот. Всегда ведь все на ней одной — и праздники, и будни.
— Избаловала ты нас — вот в чем беда, — проговорил он. — Ну вот где сейчас Надька? Ведь свободная, выходная.
— Ей не до нас, Коля. — Зоя Сергеевна сразу встала на защиту дочери.
— Занялась бы делом — и самой веселее, — не поддержал ее Николай Васильевич. — За работой все проходит. А то бродит где-то. Жалейте ее!
— Да как же не пожалеть!
— Надо брать себя в руки. Ждать больше нечего и некого. Если уж зимой не вспомнил кобель о домашнем тепле, к лету не объявится.
— Ей ведь и перед людьми стыдно.
— За кого? — вскинулся Николай Васильевич.
— Просто стыдно. Это вам, мужикам, все равно… У тебя много ли гостей-то будет? — перевела Зоя Сергеевна разговор, поняв, что подошли они к стенке, сквозь которую ничего не видно.
— Откуда много? Мих-Мих, Григорий Павлыч.
— Ну и наших семеро.
— Для своих убиваться нечего — что сготовила, то и ладно. И вообще… На мытье посуды надо дежурных назначать — я сегодня первым заступлю. Стирку тоже по очереди: у машины постоять — все равно что позабавиться.
— Спасибо хоть за добрые намерения. — Зоя Сергеевна заметно повеселела, встала с табуретки, подошла к мужу, поцеловала его. — С праздником тебя, майор!
— Тебя — тоже, гвардии ефрейтор!.. Больше я не позволю тебя эксплуатировать.
— Кому не позволишь-то?
— Ребятам. Самому себе.
— Для тебя мне не трудно, сам знаешь…
Он это знал. Не в первый раз с чувством благодарности и даже вины вспоминал он, как долго и нудно болел после своей нелепой мотоциклетной аварии на Чукотке, как заботливо и умело выхаживала его Зоя. Привезла в свой Иркутск, поступила на прежнюю работу в техникум, набрала дополнительных уроков — и все для того, чтобы не позволить ему работать. Почти полгода он был ее иждивенцем. Непонятно страдал по армии, хотя в сорок пятом, в Германии, чуть ли не со слезами просился «в народное хозяйство» и мечтал о какой-нибудь крупной стройке.
Стройка оказалась под боком — Иркутская ГЭС. На нее он и пришел, тайком от Зои. Зачислили его, из уважения к воинскому званию и должности, прорабом, но все тут было другое, не такое, как в родной части. Руководить он пытался на первых порах по-армейски, больше полагаясь на команду, приказ, а народ на стройке не хотел больше таких порядков. Происходили столкновения, дававшие искру. Пропадала прежняя офицерская уверенность в себе. И опять тут проявила удивительную чуткость Зоя. Знала, когда надо утешить и подбодрить, а когда — подзадорить. «Ну что, мы не солдаты, что ли?» — смеялась она.
В это же время родился их первенец Юра; его сдали на руки Зоиной сестре, у которой тоже рос малыш.
Много было всего.
И всегда была рядом Зоя — и на Иркутской, и на всех других «гэсах», и тогда, когда ему бывало трудно, и тогда, когда все наладилось и ему стали давать на праздники часы, а потом и ордена.
Много им выпало переездов, неустроенности, много было обжито и оставлено жалких комнатушек и вполне приличных квартир, много сменилось хороших и средних начальников, много прошло перед глазами подчиненных, тоже самых разных. Ну а больше всего было, конечно, работы, работы, работы. Бетон, арматура, опалубка. Кубы, тонны, квадратные метры. И оставались позади, как этапы жизни, плотины и «гэсы», и к каждому названию их он мог теперь прибавлять — «моя». Моя Иркутская, моя Красноярская…
Сегодня у него продолжается то же самое: кубы и тонны… план и график… бригады и звенья… проценты… В сущности, на это и ушла (считай — без остатка) вся послевоенная, судьбой подаренная солдату жизнь. Всему этому отдавались силы, нервы, душа. Без расчета, без экономии, без сожалений.
Рядом же все время жила-была женщина. Шла все равно как в одной упряжке. А много ли души отдавалось ей?
— Ты меня прости, Зоя, — вдруг проговорил Николай Васильевич.
Она даже растерялась и немного насторожилась.
— За что? — спросила.
— За твою нелегкую жизнь.
— Легкой-то и у тебя не было.
— Я — мужик.
— Не сильно здоровый.
— Был не сильно. А сейчас я снова как бык. Даже неловко как-то: скоро могут на пенсию вытурить, а у меня никакой солидной хворобы.
— Не каркай… товарищ бык!
Зоя Сергеевна улыбнулась и направилась к себе на кухню — к своим несчитанным тоннам. Николай Васильевич тоже пошел было за нею, но на середине этой короткой дороги остановился. Слишком мала там территория.
Он вернулся в большую комнату и стал ходить из угла в угол. Задерживался у широкого балконного окна, стоял недолгое время перед ним, жмурясь от снежной заоконной яркости, что-то ему напоминавшей, чем-то тревожившей, и снова отступал в глубь комнаты — от яркости и напоминаний. В конце концов оказался перед тумбочкой, на которой стоял телефон, и набрал номер своего участка.
— Сапожников слушает, — ответил ему старший прораб.
— Юры там нет? — спросил Николай Васильевич, не зная, о чем бы еще мог он спросить Сапожникова.
— Ушел на блоки.
— Значит, бетон идет?
— Порядок в войсках, Николай Васильевич! Вахту держим.
Николай Васильевич еще немного подержал трубку возле уха и положил ее, ничего не добавив. Когда идет бетон, не о чем говорить и вроде бы не о чем беспокоиться.
Юра Густов, старший сын Николая Васильевича и старший прораб второго строительного участка (в здешних деловых бумагах — СУ-2), каждый новый день встречал в добром и бодром настроении. Быстро поднимался, быстро, не очень замечая, что ему подано, завтракал, говорил матери спасибо и выбегал на улицу, а там — прямой дорогой к автобусу. Здоровался по пути со знакомыми ребятами, и если они шли в хорошем темпе — присоединялся к ним, если же «ползли» — обгонял. Он как будто постоянно спешил или куда-то опаздывал, хотя на самом деле время у него бывало рассчитано точно, и он почти никогда никуда не опаздывал. Просто исповедовал современный стиль жизни, в котором на первое место ставил энергичность и точность.
В этот день Юра и встал, и позавтракал, и выбежал из дому в своем привычном темпе, в свой обычный час. На улице он не удивился весенней метели (уже видел ее из окна) и не испугался ветра. Ему даже нравилось ходить против ветра, ощущая на лице упругий шлифующий напор его. И в метель он не прятался под крышу, ко всякой погоде относился спокойно и терпимо: наверно, и такая нужна! Кроме того, он считал, что сибиряку не пристало на что-нибудь жаловаться, а уж на погоду — тем более. Этот принцип хорошо помогал ему и в армии, и во всей жизни, и на нынешней работе, проходившей в основном на открытом воздухе.
Он, собственно, сам и выбрал ее, такую.