Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: В безумии - Клиффорд Дональд Саймак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Николас Борн

Фальшивка

1

К утру вся влага стала льдом. Все текучее, серое, зыбкое оцепенело от шока; холод и лед. Почва снова держит. Любители вставать ни свет ни заря самоутверждаются на свежем воздухе, под ногами хрустит замерзшая снежная каша, на перекрестке застряла снегоуборочная машина, мотор воет. Все вокруг, казалось, воспрянуло духом, словно после отмены каких-то суровых законов. И краски вернулись, и домашнее тепло тем отрадней, что скоро пора на улицу.

Лашен сварил кофе покрепче и сидел за столом, подпирая руками голову. За полуоткрытой дверью спальни пиликала музыка. Проснувшись, он, несмотря на холод, сразу почувствовал запах отсыревших обоев и старого тряпья; здесь, в квартире, ни к чему не хотелось прикасаться, скоро он уйдет отсюда, уедет; собственно, осталось совсем мало времени. Он с опаской вошел в ванную и заметил тонкий слой давнишней пыли на полочке, где между флаконов и тюбиков валялись шпильки и заколки, и еще фотография Греты, простая, на паспорт, сделанная в уличном автомате. В обеих комнатах и в коридоре она бросила газеты, должно быть, бегло просмотрев. Действует на нервы, надо будет сказать ей, потом, когда он вернется. Но в ту же минуту остро почувствовал робость и бережный страх, – словно боясь разбудить детей и Грету, бесшумно крадешься по темному дому, подумал он. Мысли невесомо легки, и кружится голова.

Эту квартиру в Гамбурге они сняли три года назад, вскоре после рождения Эльзы, когда переселились в загородный дом. Бывшая привратницкая в бельэтаже, но в боковом крыле, со своей входной дверью. Фасад и лестница чопорно солидные, на решетчатой двери лифта бронзовые завитушки. И сам он, и Грета не любили ночевать у друзей, когда бывали в Гамбурге, а снимать квартиру все же дешевле, чем жить в гостинице.

Он ведь звонил Грете за город. Она сказала, что Верена уже ушла с детьми в детский сад. А он что сказал? Что рад возвращению домой. «Серьезно, Грета. Прошу тебя, давай забудем весь этот вчерашний спектакль. Постарайся забыть. Пойми, мне с тобой трудно, но на самом деле это мои проблемы с самим собой. В общем, так вот…» Она внимательно выслушала, долго молчала, потом спросила: «Хорошо, а как быть с моими проблемами? У меня, видишь ли, тоже есть проблемы». – «Да-да, извини», – он испугался. На столе лежало письмо от владельцев верфи, старое письмо, еще в октябре пришло, в нем сообщалось, что уволенные рабочие не являются членами трудового коллектива и потому администрация впредь не разрешает Грете фотографировать их на территории верфи.

В утренних известиях – ничего нового о событиях на Ближнем Востоке. Хофман уже едет, скоро будет здесь. Грета раньше без конца фотографировала безработных докеров. У них в квартирах. Хмурые лица, поджатые губы. Или на бирже труда, в кафе, на профсоюзных собраниях.

Ночь он провел с Анной – подругой Хофмана. Сидели в пивной, она жаловалась на Хофмана, мол, вечно находит в ней недостатки, сравнивая ее со своей бывшей женой, а жена его активистка женского движения и вместе с какой-то редакторшей пишет киносценарии о проблемах эмансипации. И он неодобрительно отозвался об этой манере Хофмана, но странно, в его собственном отношении к Анне тотчас появилось что-то вроде пренебрежения. Она сказала, что хочет разъехаться с Хофманом.

В постели они долго не засыпали, лежали, прижавшись друг к другу, и постепенно он избавился от мыслей о Хофмане. Удивила совершенно неожиданная нежность к Анне, лишь раз он с силой дернул ее за волосы, притянув к себе, и у нее вырвался глухой гортанный стон. Потом вдруг проснулся, – что-то зазвенело, разбилось. Подумал, Анна встала, мало ли зачем, но сквозь занавески уже пробивался голубоватый свет. Она что-то разбила в ванной, наверное один из флаконов Греты. Анна заглянула в полуоткрытую дверь и, увидев, что он не спит, извинилась. Он закрыл глаза, услышав, что Анна подметает осколки. Когда она присела на край постели, уже в пальто, он почувствовал смутную благодарность, и еще показалось, ночь с нею словно начисто стерта каким-то сновидением. Но нет, он ничего не хотел забывать. Спросил, скажет ли Хофману, она ответила – нет.

Хофман позвонил в дверь ровно в восемь сорок пять. На улице ждало такси, фары горят, мотор не выключен, водитель протирает стекла. Хофман ходил взад-вперед возле крыльца с видом триумфатора, вдруг усомнившегося в своей победе, дышал на пальцы.

В машине Хофман молчал. Они уже много раз ездили вместе (Лашен хорошо помнил свой первый репортаж о. «событиях в Чехословакии» – вводе в страну иностранных войск, фотографировал тогда тоже Хофман), но могучая физическая сила и неколебимая уверенность Хофмана по-прежнему таили словно некую угрозу, во всяком случае так казалось. Впрочем, чувство неловкости, похожее на зуд, возникавшее, когда он работал вместе с Хофманом, уже стало привычным. В поездках оба старались поменьше мозолить глаза друг другу. Он не мог избавиться от ощущения, что Хофман считает его тексты никчемным, но, увы, неизбежным приложением к своим фотографиям. Иногда он воображал, что у Хофмана тело дикого вепря, мускулистое, все в шерсти, вот только руки подгуляли, несуразно тонкие, лицо же хмурое, высокомерное, весил он килограммов сто, не меньше, но в южных городах ходил по залитым светом и жаром площадям легко, не потея.

Они долго лавировали по скользким мостовым и, когда выбрались наконец из центральных районов, над светлой и холодной туманной мглой взошло солнце. Лететь решили через Дамаск, значит, Кипра опять не увидят, ничего не поделаешь, с Кипра уже нет рейсов на Бейрут. Можно было бы сесть вечером на пароход в Лимасоле и к утру быть в Джунии, но такой маршрут показался слишком сложным да и долгим. К тому же в прессе сообщалось, что у побережья Ливана полно сирийских военных кораблей, охотников на транспорты с оружием.

В самолете вроде удалось отдохнуть. Гамбург остался позади, все проблемы, связанные с ним, вся история жизни теперь там, а здесь покой. Прошлое расплылось дымными пластами, то ли сгинуло, то ли умерло, и медленно проклевывалось настоящее, до странного простая действительность, она прорезалась, когда самолет, набрав высоту, мягко и ровно поплыл над землей. Защелкали зажигалки, струи дыма не расползались в воздухе, а поднимались вертикально вверх, к вентиляторам. На крыльях сверкали кристаллы инея, яркие, пурпурно-красные. Стюардессы были идеально безлики, пассажиры, наоборот, стали разными, непохожими друг на друга; раньше, пока в каком-то холле дожидались приглашения на посадку, они были единым безликим скопищем тел. Хофман тогда ждал молча, хотя по лицу видно было, что он вот-вот выругается.

Каких-то полтора месяца назад, в декабре, они с Хофманом первый раз ездили в Ливан. Остановились тогда в «Финикии», эта гостиница, как сообщалось в прессе, теперь закрыта, – в холле застрелили ее директора, австрийца. С директором они были знакомы. «Монд» писала, что его убили, приняв, вероятно, за кого-то другого. Они вернулись в Германию десятого декабря, раньше, чем предполагалось. Перемирие тогда еще не нарушалось, за короткое время они собрали массу материала. Вернулись. Греты не было дома, она уехала на три дня в Гамбург. Но в городской квартире он не обнаружил ни малейших признаков того, что она туда хотя бы приходила. Отправился в деревню и пришел в ярость, увидев возле дома вырытую траншею, кое-как прикрытую ветошью, стекловатой и досками, – так и не привели в порядок трубу отопления. Он немедленно позвонил Вольфу, слесарю-ремонтнику, тот обещал прийти на следующий день, с утра пораньше, в восемь. Ну да, он сидел дома, ждал, тем временем просматривал ливанские фотографии Хофмана, надо было придумать к ним подписи. Ждал до девяти, Вольф не пожаловал. Наконец он встал из-за стола и вышел на улицу к траншее, нужно было отвлечься от гнусного состояния апатии и злобы. Вся эта история с Вольфом случилась не потому, что он вдруг преисполнился решимости и попытался что-то изменить, – нет, только из-за раздражения. Во дворе на него навалилась гнетущая тоска: Грета его попросту обокрала, ничем не ответив на его бесконечные тревоги. Ждал долго. Наконец во двор въехал грузовичок Вольфа с двумя раковинами в кузове, с серыми пластиковыми трубами, инструментами, сварочным аппаратом. Вольф принялся вытаскивать из траншеи тряпье и доски. В дверях стояли Верена и дети. У детей были разрисованы лица. Он сделал выговор Вольфу и пригрозил, что подаст жалобу в Союз ремесленных рабочих. Верена увела детей в дом и плотно закрыла за собой дверь. Со злобным сарказмом он сказал, что ужасно рад приезду Вольфа. Тот в ответ: ну, теперь какая работа, земля-то промерзла. Дебильное лицо с прилизанными белобрысыми прядками на лбу раскраснелось, он бестолково мотал головой, покусывал толстые губы и наконец решительно заявил: трубы забило. Лашен только засмеялся. Лицо Вольфа вызывало дикую злобу, эти вульгарные оттопыренные уши, этот девичий ротик с обиженно поджатыми губками. Он отпер дверь подвала и спустился вниз, к котлам. Вольф шел позади. «Вот, уважаемый господин Вольф, вот полюбуйтесь, это ведь вы наглухо зацементировали распределительный щит!» Вольф сунулся вперед, наклонился, и тут он схватил его за голову и двинул лбом в стену. Вольф медленно поднялся на ноги и утер кровь, сочившуюся из расквашенного носа. Лашен внимательно следил за каждым его движением. Вольф, низко опустив голову, поплелся из подвала, Лашен запер дверь и подошел к грузовичку. Вольф сидел в кабине и все утирал кровь тыльной стороной руки. Просто сидел за баранкой, тупо глядя перед собой, кажется куда-то далеко. Лицо Лашена отразилось в боковом стекле. Из кухни вышла Верена с мусорным ведром, из которого торчал засохший букет. Вольф запустил мотор и дал задний ход, чтобы развернуться. Лашен не спускал с него глаз. Верена с пустым ведром вернулась в дом, мимоходом улыбнувшись Лашену. Грузовичок тарахтел, но не трогался с места. Вольф вылез и, не поднимая головы, медленно обошел его кругом, проверяя, пнул ногой каждую шину. Потом все-таки увидел, что Лашен подходит ближе, и спросил: «Что дальше-то?» – «До свидания, господин Вольф», – сказал как отрубил и ушел в дом, где Верена мыла посуду, а дети на лестнице играли в кубики.

Пообедав вместе с Вереной и детьми, закрылся в своей комнате, твердо решив засесть за работу, и действительно начал писать. Первые строки дались легко, материал не оказывал сопротивления, получалась пустая трепотня. Он переписал все заново, сформулировал жестче и более лаконично, между делом думая о Верене, потому что слышал ее голос, она о чем-то разговаривала с детьми, негромко, как бы нарочито приглушенным голосом. У Верены удивительная кожа, уж слишком упругая, слишком ровная, с виду во всяком случае; и тело вообще чересчур крепко сбитое, а лицо неестественно гладкое, ни морщинок, ни пор. Да, все-таки за обедом между ними возникло какое-то странное взаимное притяжение. На его взгляд она ответила долгим взглядом, и в его теле словно что-то замерцало, весело и легко встрепенулось. На улыбку, которая означала – все, хватит, Верена не ответила.

Он писал тонким фломастером, не в блокноте, а на отдельных листах. Иногда почерк менялся: на одном листе был наклонным и резким, с острыми углами, на другом – размашистым и округлым. Ничего необычного – случалось, почерк менялся даже на середине листа. Он писал о причинах, следствием которых стала ныне столь актуальная палестинская проблема, о войнах, которые вели палестинцы, о традиционно добрососедских отношениях, существовавших раньше между мусульманами и христианами Ливана. Хорошо, это преамбула, «корешки» современных событий. Но почему никогда еще проблема палестинцев не была такой острой? Текст не складывался, слова оставались легковесными, хуже того: звучали как пошлый, рассказанный под настроение анекдот. Все смахивало на беллетристику. Он услышал, что Эльза заплакала, посмотрел в окно, там клумба с розами, на каждый кустик наверчен полиэтиленовый кулек. Дальше! Да какое там, дальше пошли уже совсем слабые, неуверенные рассуждения о бесперспективности любых попыток выявить истинные причины войны, иначе говоря, интересы той или другой стороны. Вот, дважды употребил слово «абсурдно». Нет, просто барахтаешься и никак не можешь выбраться из того, что написал в начале. То и дело он срывался, опять лез куда-то наверх, поспешно добавлял новые и новые слова, а прочитывая, не всегда вдумывался в смысл и считал, что все в полном порядке и звучит, пожалуй, совсем не плохо.

Уже стемнело, и послышался шум мотора – это машина Греты, свет фар метнулся по голым ветвям; он пролистал написанное, оказалось десять станиц. Вышел в кухню, там Верена гладила белье, посмотрел на Грету, та стояла на коленях, прижимая к себе детей. «Привет», – сказал он и, подходя, зазевался и задел головой абажур. Губами коснулся ее щеки, Грета погладила его по волосам. Ее лицо было горячим, руки – холодными. Неловкая встреча, как бы репетиция настоящей, которой потом так и не произошло. Он вышел к машине, надо было принести чемодан и сумку с фотоаппаратом. Вернулся, поставил чайник. Грета вытащила из кармана пальто двух плюшевых зверушек – подарки детям. Очень интересно, о каких пустяковых делах она сейчас начнет рассказывать. Грета казалась довольной, сытой, ну да, она же три дня провела в Гамбурге или еще где-то. Где, с кем, он не знал, и это возбуждало. Как раз это всегда вызывало его интерес, как раз это всегда почему-то разжигало влечение.

В прогнозе по радио предсказали сильное похолодание. Дети сползли с колен Греты и убежали в коридор. Он сказал: «Тебя не было в городской квартире». – «Не было». – Она ответила с едва заметной усмешкой. Он "тоже улыбнулся. Но тут же почувствовал, что лицо застыло, задубело, словно покрылось коркой льда. От холода лицо больно жгло, когда он на велосипеде ездил в школу. Никогда не забудешь, как ты мерз в детстве. Как стягивал зубами перчатки и выл от боли, когда окоченевшие руки понемногу отогревались в домашнем тепле. Со времен детства этого уже не бывало.

Тронул Грету за плечо: «Пойдем, надо поговорить». Она замешкалась. Но все-таки пошла за ним в комнату. Обернувшись на ходу, подмигнула Верене.

2

На автостоянке в бейрутском аэропорту – искореженные, расстрелянные такси, бронемашины, джипы и грузовики. Солнце уже низко опустилось над западным краем земли и повисло в дымной полосе, казавшейся неподвижной. После проверки документов им предложили сесть в такси, у которого не было лобового стекла, и начался медлительный слалом, бесконечные петли и зигзаги между пулеметными гнездами, укрытыми мешками с песком. Сухая, колкая пыль, поднятая встречной колонной военных машин, летела в лицо. Водитель опустил солнцезащитные щитки. Они ехали мимо стен и заборов одного из палестинских лагерей, за заборами виднелись бараки. На разделительной полосе посередине проезжей части торчали толстые обрубки – стволы пальм без макушек, кроны срезаны обстрелом. Перед тем как выехать на кольцевую дорогу, такси остановилось, улица впереди была перекрыта палестинцами в форме, но не настоящей, похоже, собранной как попало из обмундирования и самой обычной одежды. Увидев наведенный на машину ствол пулемета, они спокойно – Лашену спокойствие далось не без труда – вытащили паспорта. Хофман же и в самом деле не терял присутствия духа – как сидел в машине развалясь, так и остался сидеть. На смуглых лицах палестинцев было выражение нарочитой, невсамделишной строгости. После проверки Лашен подумал: что ж, с ними можно иметь дело. На море лежал тусклый багровый отблеск. Такси помчалось по набережной Корниш, широкому шоссе вдоль моря, и, обернувшись назад, они увидели кружащиеся в воздухе клочки бумаги и вихри пыли.

Отель «Коммодор» стоит на мысу, в двух шагах от улицы Хамра, это довольно новая постройка в окружении офисных зданий и жилых домов, среди которых все еще попадаются приземистые старые домишки. С балконов верхних этажей отеля хорошо видны некоторые дворики и сады. Дальше, на острие мыса, высится маяк, перед ним маленькая мечеть, громкоговорители на ее минарете обращены на все четыре стороны света. Пять раз в день включается магнитофонная запись, и даже в лифте гостиницы слышен голос муэдзина. От «Коммодора» рукой подать до морского берега, можно быстро дойти пешком, выбрав любое направление – вперед, влево или вправо.

В этом квартале разрушений нет, все цело, как и в декабре, только на тротуарах еще больше мусора, вывалившегося из бумажных и пластиковых мешков, еще выше горы отбросов, которые разносит ветер. Люди ходят быстро и выбирают пути покороче, покупки делают торопливо, в спешке едва взглянув на товар из-под развевающихся на ветру покрывал и платков, проворно снуют между машинами, а те гудят непрерывно, надрывно. Воздух липкий и зловонный, несмотря на то что к вечеру заметно похолодало. Гостиничный бой с маслянистыми, черными волосами, – похоже, упрямыми, непокорными, проводил их наверх. Хофман дал ему монету, пять ливанских лир, бой, потоптавшись немного, ушел. Оба номера рядом, на шестом этаже. Когда поднимались в лифте, подумал: а ведь лифт место опасное, если гостиницу начнут обстреливать из гранатометов. Условились встретиться позже, за ужином.

Осторожно, стараясь не шуметь, он повернул ключ в двери номера, повесил куртку в шкаф и прилег на кровать. Гудел кондиционер, легкое теплое дыхание слабо касалось лица и улетало. Арабский мир. Никогда еще тебе не удавалось узнать какой-нибудь мир, ты приезжал, натыкался на твердую скорлупу и уезжал ни с чем. Он встал и попытался открыть окно, это удалось. И сразу ворвался шум, насыщенный автомобильными гудками и голосами, вибрирующий шум. Просто шум, никаких выстрелов, разумеется.

Он сел за стол и на листке с логотипом отеля написал: «Дорогая Грета…» Отвлек Хофман – позвонил и сказал, что телефонная связь с городом, не говоря уж о международной, – нарушена, звонить можно только внутри отеля, а куда-то еще не стоит и пытаться. «Ага, ладно… – Он помолчал. – Ну пока». Вернулся к письму и написал три страницы, написал так, словно вел разговор с самим собой, использовав письмо к Грете как предлог. Писал легко, чем дальше, тем проще все получалось, он увлекся и был уверен, что каждая новая фраза выходит более искренней, точной, правдивой, чем предшествующая, и в словах нет его обычной неотвязной осторожности, нет каких-то недомолвок. Ему удалось заговорить с Гретой, обмять ее, да, в этой чужой комнате он сдавался без боя, без боли, это ужасно – без боли. «Я все понимаю, – писал он, – хотя ты скрываешься от меня, молча прячешься в свою скорлупу и – действительно ли это необходимо, решать только тебе – находишь себе любовников в пивных или в одной из этих общих квартир-коммун… Здесь спокойно, со времени нашего прибытия ничего особенного не произошло, но я чувствую: спокойствие – это относится и к нам с тобой – в любую минуту может взорваться. Правда, я не слышал еще ни выстрелов, ни отдаленного гула орудий». Но она, Грета, – это совсем другое спокойствие, она и дети, их дом, Эльба и заливные луга, над которыми утром долго-долго стелется туман, мирная жизнь, ставшая для них обоих невыносимой именно потому, что она мирная; и это означает страшный вывод, нет, правильнее сказать – мысль, которую ни она, ни он не в состоянии выдержать. И все-таки они устроили свою жизнь гораздо лучше, чем другие, и поэтому им легче, так он считает, говорить друг с другом начистоту, высказывать все до конца. Что им мешает? Ведь нет никакой явной причины отворачиваться друг от друга, упрямо стиснув зубы, но они отворачиваются, упрямо стиснув зубы. «…Если и сам я такой, то я – вовсе не я, а кто-то, кто является моей полной противоположностью, и это мне самому непонятно, этого я не могу понять и в тебе…» Почему они не решаются выйти из своих укрытий? Потому что укрытий тогда не станет? Поэтому? Значит, на самом деле они боятся друг друга и еще боятся, что уже не смогут слиться, исчезнуть друг в друге, боятся, что будут говорить поддельные слова, то и дело выдавая себя обмолвками? Боятся уверенности, то есть отсутствия неуверенности?… «Разве можно жить как Владимир Набоков и его жена – помнишь, мы недавно смотрели фильм об этом писателе, они с женой сидят и смотрят друг на друга в роскошном гостиничном номере? Таких отношений я тоже не понимаю. Ты прочитала „Аду" от корки до корки, я тоже хочу прочесть этот роман, я должен пройти тот же путь, какой прошла ты, должен понять то, что поняла ты…»

Он сложил листки, их было три, и сунул в конверт, но не заклеил. Прислонил письмо к ножке настольной лампы. Может быть, удастся отправить с дипломатической почтой через Каир или Дамаск. Об этом надо будет спросить Ариану Насар, переводчицу и журналистку, служащую посольства ФРГ, с ней он часто виделся в декабре, в свой первый приезд.

Письмо, в котором он все написал, все высказал, подрагивало в потоке воздуха, струившегося из кондиционера, изредка на секунду отрывалось от лампы, потом возвращалось на место, и почему-то он вдруг пожалел, что написал это письмо, довольно долго смотрел на конверт, но тем и ограничился, пошел в ванную, открыл воду, стал распаковывать чемодан. За окном стемнело, из-за яркого света в номере он почувствовал себя беззащитным, но в течение некоторого времени – пока ходил, развешивая и раскладывая по местам одежду и прочее, – упрямо терпел неприятное ощущение, как будто кто-то за ним наблюдает, пристально следит за каждым его шагом, и лишь перед тем как забраться в ванну, опустил неподатливую раму и задернул занавески.

Лежа в ванне, почитал исследование Хоттингера об арабах, но мысль ускользала, прочитанное, по правде говоря, не воспринималось, а все потому, что текст пошловат, напоминает рекламные туристские проспекты, к тому же в голову лезло много чего другого, скажем, что, разбирая вещи, он заглянул в боковой карман чемодана и посмотрел на нож, однако не вынул его, подумал только, что надо бы спрятать получше; да, но где? Чего доброго, придется постоянно держать нож при себе, носить, пристегнув кожаным ремешком к ноге под коленом, мало радости, что и говорить… Может, вообще глупость – то, что он взял с собой нож? Зря, пожалуй, привез, как бы не было неприятностей, а то и в опасную ситуацию угодишь с этим ножом… Не ванна, а недомерок, вытянуться как следует нельзя. Он отложил книгу. Как приятно спокойно лежать в горячей воде, ни о чем не думая, чувствуя, как на лбу выступают капли пота.

Потом он лег на кровать поверх одеяла и, обсыхая, завел дорожный будильник, тот тикал то громче, то еле слышно, и так же неровно гудел кондиционер. К правой лодыжке он пристегнул нож, дурацкий дешевый жест, да только кто его знает, легко ведь можно влипнуть в такую историю, когда неплохо иметь при себе оружие, когда оно очень даже может пригодиться. Все вокруг потонуло в темноте. От плеча пахло гелем для душа.

Утром он не стал перечитывать письмо, не хотелось. Быстро заклеил конверт и поставил на старое место, у лампы. Сегодня он не будет заниматься отправкой письма. Почему? Есть причины. И не одна. Надо повременить.

3

В Хофмане с его силищей и определенностью натуры в общем-то нет ничего загадочного. Должно быть, он просто не может иначе – любое выражение чувств да и любая мысль, если они выходят за рамки примитивной необходимости, вызывают у него презрение. В этой слоновьей непрошибаемости, думал Лашен, проявляется эгоизм, у Хофмана существует свой собственный стандарт, до которого не дотягивают все остальные, жалкие слюнтяи. Хофман – живое воплощение допотопных представлений о настоящем мужчине, который своим угрюмым молчанием мигом дает понять говорливому собеседнику, какое тот ничтожество. И хоть бы раз Хофман в чем оплошал. Костюм американского охотника-траппера, ковбойские сапоги, прямые как проволока длинные патлы ни у кого не вызывают усмешки, все это будто срослось с ним и не выглядит диким или пошлым. В Чили они тоже ездили вместе с Хофманом, несколько недель работали там, вплоть до того дня, когда был убит Альенде. Людям, которых Лашен интервьюировал, Хофман крепко пожимал руку, но на самом деле не интересовался ими, вид у него всегда был такой, словно он давным-давно прочитал все посвященные им донельзя скучные публикации. Хофман фотограф, вот и интересуется своими прямыми обязанностями, фотографирует, меняет пленку в аппарате, объективы. Мысли, вымыслы, замыслы – этим Хофман не любит делиться, а если говорит о чем-то подобном, то в итоге все опять сводится к тому же: всем, кроме него, лучше помалкивать. В целом его толстокожая натура неуязвима. Хороший фоторепортер – на этот счет в редакции ни у кого нет сомнений, – не сорви-голова, но и не робкого десятка парень, постоянно занятый только собственной персоной, как бы отгородившийся от окружающих неколебимой стеной, вне которой его ничто и никто не волнует. Хофман не способен вообразить себе какую-то ситуацию, вжиться в нее, думал Лашен, он ее только оценивает, видит в ней то, что самому хочется видеть, но очень быстро адаптируется. У него не бывает предчувствий, он не замечает, если что-то надвигается, а вот на события реагирует мгновенно, и, несмотря на полное отсутствие чутья, врасплох его не захватишь. Иногда казалось, что молчаливость Хофмана, которая проистекает, должно быть, вовсе не от великого ума, не таит множества замечательных невысказанных мыслей, эта молчаливость и оскорбительно сочувственное выражение в его глазах на самом деле все же скрывают что-то еще, какую-то уверенность, какое-то подкрепленное тайной осведомленностью понимание дела. Но чаще Хофман невольно выдавал себя, и оказывалось – ничего за душой у него нет, кроме топорно-хитрого умения устраиваться в жизни. Сомнения? Он вообще не знает, что это такое. Сомневаться – его, Лашена, призвание. А Хофману сомнения чужды, он человек дела, действует просто и по-мужски. С первых дней их знакомства Лашен обратил внимание на эту особенность – Хофман не любит задавать вопросы и ни капли не смущается, попадая впросак, если выясняется, что он лишь притворялся осведомленным, а на самом деле понятия не имеет о каких-то вещах. Словесный аспект человека, речь, попытки что-то выразить словом, его не интересуют, во всяком случае он относится к ним с ледяным равнодушием. Любопытно, молчание какого сорта он припас для Анны? Какими приёмчиками уламывает ее, подчиняет своей воле, держит в рабской зависимости от своих слов, которые на самом деле не-слова, ибо их нет, а значит, Хофман остается непроницаемым, это человек, который никогда не совершит главной ошибки – не позволит кому-то подступиться к себе. Да, но что Анна говорила? Что он всячески унижал ее, сравнивая с бывшей женой, а это уже слабость, промашка, ведь просто невозможно вообразить: Хофман – и вдруг откровенничает, не мог он разговориться на подобные темы. Анну Лашен и раньше знал, а теперь вот переспал с ней, с этой женщиной, обокраденной Хофманом, нет, хуже – настолько задавленной, что о ней даже вспомнить нечего. Бил ли ее Хофман? Наверняка! А чего еще от него ждать. Так он развлекается, так изгоняет из сердца тайный страх, о котором никто не должен догадаться.

В ресторане было довольно много народу, все – обитатели отеля. Для Лашена и Хофмана нашелся столик у прохода, по которому сновали туда-сюда официанты. Они заказали арак, бесцветную анисовую водку, которую пили, разбавляя водой, и меззе – жареную и вареную рыбу разных сортов, еще им подали разные салаты в маленьких мисочках. Официант принес также несколько белых лепешек. В меню была приписка от руки: хлеб ограничен, большие трудности с подвозом муки. Зато было предостаточно помидоров, зеленого лука и петрушки, а также хуммуса – пюре из фасоли.

В отеле проживали в основном ливанцы: коммерсанты, которым стало невмоготу сидеть дома в четырех стенах. Зал ресторана тонул в густой бархатной тени. Хофман узнал одного официанта – тот раньше работал в отеле «Финикия» – и сказал об этом Лашену. Потом, они уже принялись за еду, Хофман изрек: христианские подонки собираются устроить резню мусульманских подонков в квартале Карантина.

– Откуда информация?

– Сегодня телепередачу посмотрел. Новоявленные эсэсовцы в масках, киллеры, люди Катаиб.[1] Трупы тоже показали, несколько убитых, но это не фалангисты.

Вдруг показалось, что нож, пристегнутый ремешком к лодыжке, отстегнулся, Лашен ощупал его сквозь брючину, нет, все в порядке, нож на месте. Официант, который раньше работал в «Финикии», кивнул им, проходя мимо, они кивнули в ответ.

Подали кофе и по рюмке коньяку – угощение, поставленное администрацией отеля. Не обсуждали, но и без слов было ясно, что после ужина они пойдут в город и поищут, нет ли где открытого бара, чтобы выпить как следует. Счет принесли солидный – цены с декабря подскочили почти в два раза. Хофман подписал счет и положил на стол чаевые.

В холле навстречу им попались три американца, молодые парни, одного, Марка Падноса, они знали, в декабре он тоже останавливался в «Финикии». Немного поговорили. Двое других, один – фотограф со здоровенной сумкой через плечо, со всеми причиндалами, выглядели как прожженные искатели приключений. Паднос сказал, вечером они все трое обычно поднимаются в горы и оттуда, сверху, наблюдают за ходом войны, но горы – место небезопасное, даже наоборот, именно в горах идут самые ожесточенные бои. Когда они попрощались с американцами и вышли на улицу, Хофман пренебрежительно бросил:

– Шуму-то… Ударники из бит-группы.

Лашен ухмыльнулся.

На улице Хамра машин было совсем мало, и все гнали на приличной скорости, некоторые частные легковушки были покрашены желто-зеленым, для маскировки. Железные жалюзи на окнах лавок, дверях гаражей и домов были опущены, стулья перед уличными кафе составлены пирамидками и привязаны цепями. Возле освещенных дверей кинотеатра шумели и бурно жестикулировали подростки, все с автоматами; вдруг они разом перестали смеяться, как по команде замерли и молча проводили глазами Хофмана и Лашена. Через улицу перешла крыса, неторопливо, строго по прямой, будто игрушка, которую тянут на веревочке. Потом встретился патруль, шесть человек с автоматами Калашникова, обмундирования настоящего ни у кого нет, многие в джинсах и теплых спортивных куртках. Патруль двигался медленно, растянувшись по всей ширине мостовой и тротуаров. На Лашена и Хофмана эти шестеро едва посмотрели, но в быстром взгляде одного из них Лашен прочитал – его принимают за полоумного туриста, приехавшего сюда сдуру.

Несколько раз небо озарялось мерцающими огнями, в следующую секунду раздавались взрывы, целые серии, различной силы. Хофман вроде хотел что-то сказать, но лишь искоса поглядывал на Лашена. Они свернули в поперечную улицу и спустились в подвал. «Бар Де Лилак». Над входом тянулся провод с разноцветными лампочками. Их встретила пожилая блондинка, радушно, как старых знакомых, хотя знать могла только Хофмана, который бывал здесь и раньше' Она и Лашена одарила взглядом, говорившим, как она счастлива видеть «дорогого мальчика», и долго не отпускала его руку, гладила пальцы. «Дела, – сказала блондинка, – идут неважно, так что мы тем больше… ох, да что ж это я! Не тем больше – мы всегда рады дорогим гостям!» Хофман уже прошел вперед, сбросив пальто, миновал бар с обитыми кожей табуретами и осматривался в дальнем помещении. Лашен остался у стойки, за ней сидели двое, поглощенные беседой. В баре хозяйничали две девицы, блондинка и брюнетка, обе в платьях с глубоким вырезом, голые спины отражались в зеркалах между полками, на которых стояла выпивка. Пожилая блондинка в просторном пестротканом жакете подошла к Лашену и принялась расхваливать удобные полукруглые ниши с диванчиками красного бархата, тянувшиеся вдоль стен бара, но в действительности намекала на девиц, которые рядком сидели на стульях во втором помещении; девицы призывно улыбались Хофману, а тот беззастенчиво разглядывал их одну за другой, по очереди. У девиц были бледные, даже голубоватые лица. Хофман вернулся к стойке, хозяйка, пожилая блондинка, угодливо заулыбалась. Все так же по-английски обращаясь к Лашену, она заверила, что дорогие гости могут чувствовать себя в полнейшей безопасности, у нее в заведении никогда еще не бывало, чтобы кто-то или что-то помешало гостям, дело в том, что у нее имеются друзья, которые следят за порядком, «certain very important friends».[2] Хофман крутанулся на табурете и опять в упор уставился на девиц, все так же сидевших рядком на стульях, у тех сразу сделался огорченный и обиженный вид – что ни мордашка, то сожаление об упущенном прекрасном шансе. Дамочек за стойкой Хофман тоже окинул пренебрежительным взглядом, словно хотел сказать: для начала пусть докажут ему, что они вообще не пустое место. А Лашену этот взгляд, очевидно, должен был сообщить о существовании совсем других баров и совсем других женщин, вообще о другом мире, о котором Лашен, разумеется, понятия не имеет, и в том, другом мире не болтают, а прямиком переходят к делу.

В декабре Хофман часто приводил к себе в номер женщину, которую за глаза поносил почем зря: влюбилась в него, видите ли. Когда он заглядывал к ней В бар, она якобы ловко вытягивала у него кучу монет. Однажды он в присутствии Лашена дал ей пощечину. А в «Финикии» он приударял тогда за двумя француженками, которые щеголяли то в джинсах, то В изысканных вечерних туалетах. Помнится, Хофман рта не закрывал, молол языком как заведенный, физиономия багровая, жесты красивые, четкие. Но если завтракал в ресторане с очередной пассией и приходил Лашен, то Хофман переставал замечать женщину, словно вообще забывал о ней, и, развернув план города, намечал разбойничьи набеги с фотоаппаратом наперевес, ставил тут и там красные крестики. Хофман внимательно следил за событиями, слушал радио Монте-Карло, читал телетайпные сообщения. Но никогда не заводил деловых знакомств, в отличие от Лашена, который как раз благодаря личным контактам устраивал интервью и нужные встречи.

Две девицы, из сидевших рядком, снова решили попытать счастья и медленно подошли к стойке. Попросили взять им коктейль, Хофман заказал, но когда девицы хотели сесть между ним и Лашеном, живо их выдворил, и те, с бокалами в руках, вернулись на свои стулья.

Хозяйка привела двух новых посетителей, оба пожилые, лет под шестьдесят, один ковылял на костылях, левая штанина, пустая, была подвернута и приколота булавкой. Эти люди говорили по-немецки, одноногий – с сильным арабским акцентом, часто упоминал о своей жене. Они сели за столик и заказали бутылку виски. Девицы, выждав некоторое время, подошли к ним и попросили угостить. Вскоре принесли разлитое по бокалам шампанское, и девицы, которым пришлось так долго дожидаться, наконец вздохнули с облегчением. Спустя несколько минут за столиком уже установилось доброе согласие. Девицы слушали разговор мужчин, их лица выражали полнейшую готовность к пониманию всего на свете, о чем бы ни зашла речь. Та, что села рядом с одноногим арабом, ощупала костыли, словно это живые конечности, потом с любопытством воззрилась на свешивавшуюся с кресла подвернутую пустую штанину. Одноногий ухмыльнулся, довольный ее вниманием, но откинулся на спинку кресла и продолжил разговор. Его собеседник сидел, положив руку на плечи другой красотки, он поглядел на Лашена с Хофманом и кивнул: «Привет!» Лашен прислушался к произношению немца и заключил:

– Готов поспорить, вы гамбуржец. Но оказалось, тот из Франкфурта.

– Меня зовут Рудник. Наверное, мы с вами виделись в отеле, знаете ли. А это мой друг Жорж. У них с женой – она немка – ресторан тут, немецкая кухня. Вы еще не были? Называется «Ренания». Найти легко, могу объяснить, где это, сейчас, правда, в том квартале малость неспокойно: постреливают.

А вот это как раз интересно, подумал Лашен. Рудник сказал еще что-то, кажется о рейсах «Люфтганзы», но что именно – было не понять, в баре гремел рок – старая, заезженная пластинка «Роллинг Стоунз».

Дураку ясно: Хофман не прочь остаться здесь допоздна, чтобы в конце концов завалить-таки одну из девиц. Иначе с чего бы он так ерзал и крутился на своем табурете? Уже на взводе, конечно, – движения стали резкими, отрывистыми. Лашену это было знакомо. Когда Хофман напивался, где-нибудь в баре, развалясь на мягких диванных подушках, его иногда вдруг начинало буквально распирать от общительности и довольно своеобразного, грозно-свирепого, но при том заразительного веселья. Физиономия Хофмана тогда озарялась вспышками лукавого задора, глаза хитро поблескивали – где, спрашивается, в каких потаенных закоулках все это пряталось в иное время?

Они вполголоса, пригнувшись друг к другу, обсудили завтрашние дела. Ничего определенного пока не намечается, сказал Лашен, прежде всего надо восстановить старые знакомства и контакты, вообще осмотреться, выяснить, что тут изменилось с декабря, что в общей картине вышло на передний план. Лашен еще в Гамбурге слышал по радио сообщения о резне, впрочем крайне расплывчатые. Кажется, в Дбие, то есть на северной окраине Бейрута, фалангисты устроили жестокую расправу над палестинцами христианского вероисповедания, в Карантине сожгли лачуги бедняков, и в кварталах, прилегающих к площади Мучеников, расстрелы были не случайными, производились планомерно, серийно. Лашен подумал о Грете, потом об Ариане Насар, с которой решил завтра непременно встретиться. Желание увидеть ее вдруг стало необычайно сильным; странно, подумал он, дома, в Гамбурге, почти не вспоминал о ней.

4

На ночь он притворил окно, оставив щель, и утром был разбужен птичьим гомоном, в номере выше этажом глухо шумела вода в ванной. Наконец открыв глаза, он в ту же минуту услышал и голоса в коридоре. Непонятное чувство, совершенно необоснованное – как будто он что-то прошляпил или запорол какое-то важное дело, только вот какое? Ведь первого, решающего шага он еще не сделал, значит, не допустил и никакой оплошности, если не считать вчерашнего посещения бара, которое, разумеется, было пустой тратой времени. Железобетонный Хофман. Анна разбилась в лепешку об эту глыбу, ничего другого и быть не могло… Интересно, как же тот одноногий, араб, вчера поздним вечером ухитрился добраться на Рю Хамра. А с немцем, Рудником, надо будет при случае поговорить. Как видно, у этого немца есть некие таинственные причины находиться здесь, в Бейруте, странный персонаж, с виду чистенький, чистоплотный, но тем не менее вчера он показался довольно-таки распущенным типом. Сегодня утром ни малейшего желания встречаться с ним, впрочем, с Хофманом тоже. Почти десять уже. А дома сейчас на два часа меньше. Верена увезла детей в садик, Грета опять прилегла, заснула. Небо синее, только вдали над самым горизонтом повисли пышно взбитые, пухлые облака. Заливные луга вдоль Эльбы расплываются, краски все бледнее, и наконец уже нет ничего отчетливого, не видно ни изгородей, ни заборов. Льдины на реке кружат, доплыв до водоворота у молов. Старый крестьянский дом, фахверк с дубовыми балками, со стенами, сложенными из розовато-рыжих кирпичей, высушенных не в печи, а на воздухе. Стены тлеют тусклым пурпуром в лучах утреннего или закатного солнца, а дом словно прижался к земле или, может, скорчился, втянув голову в плечи. Когда-то ты первым заметил необычайную игру красок, загадочный и только тебе одному видимый свет, струящийся от стен. И сказал об этом Грете. Но все ее попытки сделать фотографию окончились неудачей – при увеличении ничего не получалось, вернее, получалось совсем не то, что ты видел. Может быть, Грета по-настоящему так и не разглядела этого особого отсвета, подумал он, потому и снимки его не передали. Вся восточная стена от фундамента до остроконечной крыши увита диким виноградом. Из окон на верхнем этаже можно увидеть земли по ту сторону границы, другое государство за Эльбой, там в ясную погоду возникала точная копия того, что было и в здешнем мире: приземистые крестьянские дома и дворовые постройки в окружении огромных деревьев. Два хлева в доме, по обеим сторонам сеней, были перестроены и расширены, в них теперь жилые и рабочие комнаты, там же фотолаборатория Греты. А в сенях качели – досочка и две веревки; когда дети не качаются, качели подняты и висят на гвозде. Возле противоположной стены стол с ножками как у козел, старый стол, деревянный, побелевший от времени.

Вот он сидит за этим столом, стиснув кулаки, кусая губы от бездеятельности. Рубаха тесна, в прорехах между пуговицами проглядывает поросший рыжими волосами живот. Не мог заставить себя чем-то заняться, все казалось тщетным, никому на свете не интересным. Он просматривал пачку ливанских фотографий, на обороте каждой наклеена плотно исписанная небольшая карточка с пояснением: место, время, иногда, редко, – имена сфотографированных людей. На большинстве фотографий – мальчишки, юнцы, кто стоит, кто сидит, жестикулирующие, вооруженные. Автоматы, висящие на плечевом ремне, явно слишком большие для щуплых подростков, мешают им, не дают свободно двигаться. Почти на всех снимках стволы опущены – так положено; это важное правило они, как видно, быстро усвоили. С улицы вбежали дети – Верена привела из детского сада, – рассказали, как прошел день, ничего особенного не случилось, но для них все было важно. Верена занялась обедом. Когда же Грета пришла домой? Почему в тот день он решил позвонить в редакцию? В газетах ежедневно помещали сообщения о событиях в Ливане. Может быть, редакция снова направит его в Ливан? Но он заметил, что в Гамбурге журналистам уже приелись репортажи о затянувшейся войне на Ближнем Востоке, а это верный признак того, что материалы наводят скуку и на читателей. Затянувшаяся война такое же снотворное, как и отсутствие войны. Наверное, в Чили пошлют. Международная амнистия только что передала в редакцию фотографии, сделанные в Чили, и записанные рассказы людей, подвергшихся пыткам. Чем не повод показать читателям орудия и исполнителей? Чем не предлог снова направить в Чили журналистов? Грета… с Гретой он спал, да, несколько раз, после своего возвращения из Бейрута, в декабре, он вернулся незадолго до основном палестинцы и неимущие мусульмане, по ночам подвергается непрерывным обстрелам, то же самое сообщалось о ближайшем к Карантине квартале Маслах. Через Баб-Эдрис и квартал шикарных отелей на берегу бухты Святого Георгия все еще проходит своеобразная граница, в сущности – фиктивная, потому что каждую ночь она устанавливается заново, вернее, заново обозначается новыми ударами и разрушениями. Эта линия тянется до Рю Дамас. Непрерывно идут бои у площади Мучеников и Музейной площади. Вот уже несколько недель многоэтажные дома вдоль линии границы захватывает то одна, то другая сторона. Вот уже несколько недель днем кипит торговля – идет обмен заложников, взятых ночью. В остальном же в дневное время почти всюду спокойно, на свет вылезают люди, которых все уже считали погибшими, днем жизнь упрямо заявляет о себе. Снова, вот уже в который раз, вспомнился старик Муслим, торговец, он торговал гребешками, брошками и прочей дребеденью. В тот декабрьский день он разложил свой товар на постеленном на землю платке, перед развалинами, которые после обстрела остались от въезда в гараж. Вокруг Муслима вертелась ребятня, дети глазели на старика, но держались поодаль, под руку не лезли, и вдруг его сбил с ног выстрел, старик рухнул на землю как подкошенный, с его ноги слетела сандалия, он приподнялся, теребя и оправляя сбившуюся одежду, но в ту же минуту его поразил второй выстрел, и больше он не шевельнулся. Детей как ветром сдуло. Чуть позже – ты некоторое время смотрел на окна и крыши – исчезли и все его товары, и платок. Вторая сандалия, с ноги, тоже пропала. Этот эпизод вошел в одну из твоих статей.

Лашен списал в блокнот несколько фактов, упомянутых в телексах, прежде всего цифры, отнес телексы обратно в кабину, затем, оставив блок сигарет у портье в ячейке для ключа и почты, вышел на улицу. Один из менял уже открыл свое окошечко на Рю Хамра. Лашен попросил обменять марки по курсу, который вчера запомнил в аэропорту, за двести марок получил четыреста десять лир – в общем, без потерь. Торговцы катили по мостовой громыхающие ручные I слежки, нагруженные сладким перцем, баклажанами, помидорами и бананами, увенчанные громадными пучками зелени. Автомобили, задиристо сигналя, едва продвигались в толпе и выписывали замысловатые зигзаги. В лавках и кофейнях железные жалюзи на окнах и дверях были подняты только наполовину высоты, хочешь войти, изволь согнуться в три погибели. А вот – кофейня, открытая по-настоящему, там толпятся люди, едят кто кебаб, кто гамбургеры. На тротуарах бойко идет торговля, прямо на земле громоздятся пирамиды из ящиков с виски и сигаретами. Кругом полно белых кепочек с пластмассовым козырьком и красной рекламой «Мальборо».

На перекрестке Лашен взял такси. Упрашивать не пришлось – водитель сразу согласился ехать в Ашрафие, а оттуда на улицу Мазра, чтобы затем вернуться на Рю Хамра, маршрут не из дешевых, сто лир. В отеле «Холидей Инн» из десятка выбитых окон тоскливо тянулись струйки дыма, стены сверху донизу усеяны выбоинами от снарядов, издали казалось, стены покрыты сеткой или испещрены порами, крохотными, не больше булавочной головки. Дальше, где был старый торговый центр, по-здешнему «сук», все топорщилось как щетина, всюду всклокоченная бахрома, повисшие лохмотья, и посреди всего шумел базар, ведь базары всегда первыми возвращаются к привычной жизни, и похоже, недостатка в товарах не было, краски сверкали, яркие, как всегда, и на всю округу разносились кричащие голоса продавцов, и тут же кричащие, неживые химические краски – это блузы, рубахи, пиджаки и всевозможная домашняя утварь, лампы, светильники. На всех перекрестках, на всех углах – баррикады из мешков с песком и пустые пулеметные гнезда. Обвалившиеся или едва держащиеся железные балки с кусками бетона, разбитые своды, груды щебня и камней, горы обломков, сплавленные жаром глыбы пластмассы и металла, потрясенная плоть зданий, низвергнутая в состояние изначального хаоса, с обнажившимися подкожными тканями, с голым костяком и вылезшими наружу волокнами. Исполосованная огнем и гарью облицовка стен, обрушенные лестницы. Но банки на Рю Рияд эль Сульх не пошатнулись, стояли незыблемо, лишь чуть-чуть поцарапанные, – уцелевшая улица среди развалин. Говорят, их безопасность оплачена, противники, та и другая сторона получили солидные суммы. Весь квартал просматривался насквозь, в нем зияли пустоты, крупнозернистые, рыхлые, весь квартал был словно пропущен сквозь крупную терку, невероятно – кое-где уцелели отдельные здания, как бы выделенные, особо отмеченные, но какая же издевательская насмешка – жить в них!

На руках у водителя, выше локтей, Лашен заметил татуировку, но разглядеть, что изображено, не удалось, хотя при каждом повороте рукава высоко задирались. Вскоре пришлось притормозить – дорога впереди была перекрыта фалангистами. Юнцы в черных беретах чуть не по пояс просунулись в окна машины и велели Лашену предъявить документы. Водителю – тот, оцепенев, не отводил глаз от дороги, словно и не переставал вести машину, – просто кивнули. В стороне, прислонившись спиной к забору, стоял боец Катаиб в черных блестящих сапогах, в черной маске вроде капюшона, закрывающего все лицо. Изо рта торчала сигарета, дым выползал из прорезей для глаз и внизу, из-под краев капюшона. На груди висели на грубых цепочках хромированного металла три креста с изображением Распятого. Человек в маске отлепился от стены и, лениво волоча ноги, подошел к машине, но остановился за спинами мальчишек. Те по-французски спросили Лашена, проживает ли он на улице Хамра, и, получив утвердительный ответ, потребовали объяснить, почему именно там. Лашен оказал, что в Ашрафие – христианском районе – не знает ни одного приличного отеля. Он был абсолютно спокоен. Спокойно разглядывал мужчину, стоявшего за спинами мальчишек, оружия в руках у него не было. В его повадках сквозило что-то безутешное, трагическое, как у раненного в брюхо и покорившегося своей участи зверя. Глаз не было видно – только влажный блеск в прорезях маски. Унылое, притихшее создание, вокруг которого все уже мертво, все раздавлено. Мальчишки вернули Лашену паспорт и о чем-то быстро по-арабски переговорили с водителем. И тут голова в черной маске вынырнула возле окна рядом с Лашеном.

– Вы же немец. Вы знакомы хотя бы с одним из лидеров христиан?

От неожиданности Лашен улыбнулся.

– Да, – ответил он. – Я был гостем в доме Жмаеля.[3]

Мужчина пожал ему руку и дал водителю знак ехать дальше.

В этот раз Ашрафие показался всхолмленным. Он и был всхолмленным. Дым ел глаза, Лашен широко раскрыл их. Весь район казался мирным и тихим, утренним, свежим от росы, хотя солнце поднялось уже высоко. В тенистых садах, окружающих виллы, гуляли родители с детьми, возле прыгали пудели. На склоне холма была терраса, вся застроенная домами, обсаженная пальмами и кипарисами, у которых здесь, в Ашрафие, был высокомерный вид. Все подстрижено, прибрано, полито, господский порядок, ханжеский, застывшее ханжество благосостояния; ага, все-таки и тут кое-что есть, он с удовольствием пересчитал немногочисленные выбоины, оставленные снарядами, и несколько разбитых и сожженных комнат в домах.

Водитель восхищенно рассказывал о Джунии, в прошлом – рыбачьей деревушке в пятнадцати километрах к северу от Бейрута, теперь это город, и он должен стать новой, христианской столицей Ливана, с морским портом и аэровокзалом. Он грезил наяву о гостиницах и пляжах, пытался убедить Лашена, что жить надо только там, что им стоит немедленно туда поехать и все осмотреть. Лашен отказался и снова напомнил, что на обратном пути нужно непременно проехать через Мазру. Перед воротами в длинной каменной стене, выкрашенной в белый цвет, с примитивными рисунками, на которых были изображены сражающиеся солдаты, пришлось ждать – навстречу туго, медленно выползала колонна военных машин, последним выехал танк, весь в белых арабских письменах и с большим стальным распятием, земля дрожала под его гусеницами, из башни выглядывал солдат с четко очерченным худым загорелым лицом, в шлеме с наушниками. Лашен спросил, чьи войска, может быть, это люди Шамуна?[4] Водитель подтвердил. Танк вдруг резко остановился, и ствол орудия пошел влево, потом вправо, опять влево… Внезапная перемена темпа – на миг показалось, угрожает сама неживая материя. Водитель сказал, что войска Шамуна заключили союз с людьми Абу Арза. Лашен о союзе слышал – в декабре было множество сообщений о его кровавых делах. Союзники придумали себе имя – Стражи кедров, это была малочисленная, отлично вооруженная и крайне жестокая армия, подчиненная частным лицам армия ливанских христиан-маронитов, в декабре она захватывала и грабила горные мусульманские селения. Марк Паднос рассказывал о том, как побывал в штаб-квартире Абу Арза. Стражи кедров – точная копия эсэсовцев, к такому он пришел выводу. Время – почти час дня. Они приближались к Рю Дамас, здесь многие дома разрушены обстрелами, сожжены, в бывших садах вдоль улицы, среди деревьев стояли глубоко зарывшиеся в землю танки со стволами, наведенными на Музейную площадь. Возле огневой точки на бруствере из мешков с песком сидел ребенок, кудрявый мальчишечка, болтал ногами и о чем-то рассказывал другому, постарше. Тут же слонялись, покуривая, несколько мужчин в военной форме. Выстрелов слышно не было. Из дымящихся развалин люди выносили на улицу мебель, укладывали в кузов грузовика, привязывали веревками.

На углу Музейной площади было заграждение, за которым вели наблюдение пулеметчики. На проезжей части на одинаковых расстояниях друг от друга стояли старые дырявые бочки со смолой, вечером в них разводят огонь. Патруль остановил такси. Лашену, уже забрав у него паспорт, приказали выйти из машины. Водителю тоже; бормоча ругательства, он открыл багажник, в котором не было ничего, кроме запасной канистры, буксирного троса и молотка. Два мальчугана, едва не лопавшиеся от сознания собственной важности, обыскали Лашена, ощупали при этом и ноги, он близко увидел дула автоматов – две черные, чуть зазубренные по краям дыры раскачивались перед его грудью. Обыск длился долго. Он чувствовал только нетерпеливое желание, чтобы все наконец разрешилось, хоть чем-то, чем угодно. Что его ждет? Получит пулю с другой стороны, от врагов этих людей? Или пройдет немного времени, и он, целый и невредимый, поспешит навстречу Ариане в холле «Коммодора»? Обыск был окончен, и он не понимал, почему один из людей в военной форме обмахивается его паспортом, будто веером. Водителю разрешили снова сесть за руль, а его почему-то заставляли ждать, наконец один из парнишек обернулся и, протянув руку, потребовал 25 лир – пожертвование на войну, взнос на вооружение или пошлину за переход границы. Лашен, недоумевая, спросил, с какой стати? Тут солдат отвернулся и зашагал прочь, не отдав паспорт.

– Ладно!

Он заплатил и моментально получил паспорт назад.

На противоположной стороне площади – аналогичная сцена, аналогичная процедура. Мусульмане спросили, сколько с него взяли. Услышав ответ, сокрушенно покачали головами, как бы извиняясь за неподобающее поведение своих родичей. Точно так же проверили багажник – водитель теперь уже не ругался, – потом смущенно повертели в руках паспорт и разрешили ехать дальше. Поехали через Мазру, развалин здесь было гораздо больше. Местами груды обломков не загромождали лишь узкую полосу на середине улице. Следующий пост был палестинским, тут им просто махнули рукой – проезжайте! Лица у патрульных замотаны мокрыми тряпками, низко над дорогой стелется густой черный дым – грозное напоминание о смерти и мщении: дети бросали в огонь старые автопокрышки. Лашен и таксист сразу подняли стекла, но машину уже наполнила едкая вонь. Таксист тер глаза. Он прибавил скорость и только раз затормозил, чтобы купить у старухи в чадре пучок петрушки.

Выехали на набережную Корниш, машина полетела стрелой, и Лашен, обернувшись назад, опять увидел кружившиеся в воздухе клочья бумаги. Вскоре на берегу показались пляжи со скалистыми гротами, а с другой стороны шоссе новые высотные дома, многие еще недостроенные, похожие на опутанные строительными лесами железобетонные шахты лифтов. Такси остановилось. Между недостроенными домами тянулись пустыри, гряды желто-рыжей земли, кое-где поросшие чахлой сухой травой, в отдалении паслись овцы. Водитель пошел по тропке, которая наискось спускалась по склону холмистого берега к морю. Лашен нерешительно выбрался из машины и остановился, опершись руками о капот. Чувство страха, вялая пустота, внезапно накатившее отрезвление – хотелось скрыть их, но все-таки он против воли затряс головой.

– I'll show something to you![5]

Нет, нет, нельзя же допустить, чтобы водитель позвал еще раз. Он зашагал вниз по тропке, петлявшей между высокими тростниками или осокой, дальше она пела через огромную, расползшуюся во все стороны свалку и огибала выступы скал, наконец они вышли па прибрежную полосу песка, водитель шел впереди, пригнувшись к земле, словно всем своим видом хотел от чего-то предостеречь. Утесы спускались почти к самой воде, образуя причудливые громоздкие кулисы. Наверху, прямо над головой, тянулся поросший кустами скальный карниз вроде широкого козырька. Груды мусора не везде сползали вниз на берег, но всюду валялись клочья бумаги, тряпье, консервные банки, ржавое железо, бутылки. Вслед за водителем он вскарабкался немного выше и перебрался через скалу, которая довольно далеко вдавалась в море. Они очутились в нише наподобие грота. На песке валялись черные кости, черепа, челюсти, ребра. Песок тоже был черным, словно пропитанным нефтью, в дальнем углу были свалены размокшие газеты и картонные коробки, которые, очевидно, использовались для разведения огня. Казалось, ничего не почувствовал, только шум прибоя раздавался словно где-то в нем самом, в груди, грохотал все крепче, бил все сильнее по оглушенным нервам. Нет, не было безмолвного возмущения. Композиция из человеческих костей – именно так он подумал: «композиция» – была полна покоя, просто картина на песке, знак, который о чем-то сообщает, кости это кости, некие символы, и в то же время – всего лишь кости, и порывы ветра пролетали над ними, слабые, влажные. Никакой опасности. Водитель не торжествовал сверх меры, просто хотел посмотреть на изумленное лицо своего пассажира. Вокруг, на берегу и на море, ни души, солнце скрыто приятной легкой дымкой. И пожалуй, без пальто у воды холодновато.

– Would like to see more?[6]

Он отрицательно покачал головой.

– I show you. I know many places. Little money.[7]

Он отказался. «Нет» прозвучало глухо, сдавленно. Он заметил, что из бокового кармана водителя торчит толстая пачка денег.

– Could even happen to you,[8] – улыбаясь, сказал водитель, без злорадства – вежливо, с некоторой гордостью. – They would kill you for ten pounds, for less then ten pounds, for one pound they would kill you, they would kill you even without any reason.[9]

Тон у водителя был настойчивый, можно подумать, ему очень не хотелось, чтобы турист упустил хороший случай осмотреть некую особую достопримечательность. А ты, подумал Лашен, хладнокровно и внимательно запоминаешь каждую мелочь.

Они с водителем начали медленно подниматься наверх, теперь Лашен шел впереди; уже в машине он почти равнодушно подумал, что все время держался спиной к этому человеку, не вызывавшему доверия.

Вернулись к отелю, Лашен заплатил сто лир, как договаривались. Водитель быстро переложил деньги в левую руку и опять подставил ладонь. Похоже, он едва сдерживал злобу. Лашен хмуро спросил, чего ему надо, и, услышав ответ, даже не понял, пока водитель не повторил настойчиво: «The bones, the bones».[10] He глядя на него, Лашен высыпал в подставленную ладонь всю мелочь, какая была в кармане. Фунтов восемь или десять, наверное.

5

Ариана поднялась и пошла навстречу, увидев его в холле. Он обнял ее и только тут почувствовал, как пересохли губы. Перед тем как пойти с ней куда-нибудь, он быстро поднялся в номер – помыть руки, ведь он трогал деньги, сиденья такси, паспорт, который хватали и мяли в руках солдаты обеих враждующих сторон. Спустившись в холл, он оставил у портье записку для Хофмана, в которой просил его никуда не уходить вечером, – может быть, предстоит работа.

На машине Арианы они поехали в сторону маяка. Лашен вкратце рассказал о своей поездке с таксистом. Ариана, покачав головой, сказала, что слышала о том месте на берегу. Бандиты не знают, что делать с пленными, то есть случайными прохожими, которых хватают без разбору на улицах и куда-то увозят. Если в данный момент нельзя использовать людей в качестве заложников и обменять на своих, пленных расстреливают, трупы сжигают. Много трупов просто сбрасывают в море. Ариана сказала, что стала равнодушной, привыкла избегать определенных кварталов и улиц и почти перестала слушать сообщения о текущих событиях, в которых приводятся новые цифры, данные о количестве убитых. У каждого, сказала она, в памяти уже целое кладбище, которое стараешься обходить стороной. Там лежат знакомые, родные, ты знаешь, что кто-то исчез, знаешь, что он не вернется, никогда не вернется, никогда. Бывает, думаешь: смешно ведь, что наша жизнь, обычная жизнь других людей, продолжается, ну и смеешься, иногда – в самый неподходящий момент. Вообще кажется, что жизнь людей, наверное, заражена, отравлена ядом нескончаемых смертей, но происходит как раз обратное – жизнь словно набирается от них новых сил. Никто теперь не болеет, ни С кем не случается каких-то несчастий.

– О смерти, – сказала она, – я теперь думаю очень-очень редко, опасность просто смешна. Сам ведь не можешь умереть, хотя с другими это происходит каждый день, вернее, каждую ночь. Вообще-то, надо бы спросить тебя сейчас, как там дела у немцев, В Германии, но меня это совершенно не интересует. И не надо рассказывать мне о своей жизни, о том, чем ты занимался до приезда сюда, главное – ты здесь. Я дней десять уже не брала в руки газет, хотя пресса приходит три раза в неделю. Федеративная Республика Германии. Все больше о ней забываю. Может, ты знаешь почему? Если бы я не работала в посольстве и не говорила каждый день по-немецки, то, наверное, для меня с Германией давно все было бы кончено. Уходя вечером из посольства, расстаюсь с немецкой речью и все чаще думаю: может, он от меня отвернулся, мой родной немецкий язык? Ведь я его предала. Понимаешь, он от меня уходит. Я так рада, что ты снова здесь, давай будем побольше говорить, не важно, о чем. Мне кажется, я уже не смогла бы вернуться туда, в самом деле, не смогла бы.

– А что с ребенком?

В декабре Ариана рассказала, что они с мужем, ливанцем христианского вероисповедания, который служил в таможне аэропорта и в позапрошлом году умер от рака мозга, хотели усыновить ребенка. Брак был смешанным, и это оказалось непреодолимым препятствием с точки зрения чиновников. Ариана с мужем без конца ходили в сиротские приюты армян и маронитов, но на все просьбы получали отказ. Она хотела даже принять веру мужа. В декабре, они познакомились с Лашеном в декабре, Ариана, уже в одиночку, опять предприняла несколько попыток, но все было напрасно, теперь помехой оказалось то, что ее муж умер. И все-таки она познакомилась поближе с некоторыми монахинями и не теряла надежды, что однажды добьется своего, уговорит кого-нибудь в монастыре и ей позволят взять ребенка.

Ариана предложила поехать в ресторан, где они и в декабре несколько раз обедали. Она вела машину, Лашен старался не смотреть на нее, именно потому, что обращенная к нему сторона ее лица не была обезображена шрамом. Странно, в этот раз рубец на щеке был почти незаметным. А ведь в декабре, когда они познакомились, он бросался в глаза, теперь же и сама Ариана о нем, казалось, забыла. На вопрос о ребенке она ответила, что сейчас на время оставила свою идею. Такое уже не раз бывало. Сперва ей нужно успокоиться после полученных отказов, сперва пусть к ней вернется вера в свои силы.

– Я хотел бы чем-нибудь тебе помочь.

– Да. Понимаю.

Надо, чтобы у Арианы был ребенок. Наверное, она обещала мужу, умирающему, что возьмет ребенка. Нет, вряд ли. Может быть, она сама поняла, что хочет ребенка и муж тут ни при чем, как ни при чем и прежние их совместные планы насчет ребенка. Она бы жила по-другому – он представил себе Ариану с ребенком, в ее квартире, заботливую, хлопочущую. Но если у нее будет ребенок, ей придется оставить работу в посольстве. Спросить об этом? Не стоит. Три или четыре раза он был у нее дома. Она не хотела близости с ним, и он сразу с этим смирился. Потом, правда, решил, что смирился чересчур быстро.

Они увидели Хофмана. Он сидел в кафе, за единственным выставленным на улицу столиком, и читал газету. Хофман не поднял головы, когда они проехали в двух шагах от него. В это кафе они с Арианой тоже однажды заходили, тогда, в декабре. И тоже сидели на улице, да, там еще были клетки с экзотическими птицами, и они долго на них смотрели, а потом через улицу перебежал мужчина, тащивший на плечах половину бараньей туши.

Ариана спросила, не остановить ли машину здесь. Нет, не надо. Она положила руку ему на колено. По тротуару шел мальчик с другим, помладше, на руках, тот протягивал прохожим кружку для подаяния. Обеих ног у него не было, обрубки надежно, туго забинтованы, мальчик улыбался. Ариана притормозила и подала ему десятку.

– Пойми меня правильно, – сказала она, – я знаю, этот жест выглядит фальшивым, но, понимаешь, я не чувствую ни малейшего успокоения, подав милостыню такому вот ребенку.

– Ну что ты, что ты! Почему? Никакой фальши. Я как раз подумал, здесь очень много искалеченных детей.

Она не ответила.

6

Вторую половину дня он просидел в номере. Записка, оставленная для Хофмана, так и провалялась в почтовой ячейке у портье, он заметил это, когда вернулся в отель. С Арианой договорились созвониться вечером, он позвонит ей, если вернется не слишком поздно, не получится – значит, завтра. Он начал записывать данные, которые почерпнул из телетайпных сообщений и газет, а также то, что рассказала за обедом Ариана. Записывая, думал о Грете и детях. Что-то непонятное с временем, представления о нем смешались, пришлось буквально подсчитать часы – таким невероятным вдруг показалось, что он уехал из дому всего-то позавчера – после обеда собрал чемодан, Грета помогала: вынула сунутые на дно рубашки, уложила все как следует. На ней была длинная вязаная кофта поверх красной блузки с расстегнутым воротником, и когда она наклонялась, видна была ложбинка между грудей. Он вышел на лестницу почистить ботинки, которые брал с собой, дети прибежали поглядеть, как он их чистит, и смотрели так, будто увидели что-то запретное. Грета стояла рядом, обхватив руками себя за плечи. Потом сказала: «Холодно!», ушла и увела детей в кухню; как часто он видел ее там, в кухне, прижавшейся к теплой батарее отопления.

Уже надев пальто, он опустился на корточки и раскинул руки, дети с радостным визгом бросились обниматься. Грета нервно курила, на лице напряженное и рассеянное выражение.

Что он чувствует к детям? Точно не определишь. Изредка, глядя на их беззаботные лица, он чувствовал тревогу и думал, ведь им, беззащитным, придется претерпеть всякое, испытать несправедливость. Почему? А когда смотрел на спящих детей, то вдруг накатывало этакое удальство, в голову лезли разные глупости, вроде того, как он бы их спасал, совершал ради них подвиги. Ах, да все это лишь предлоги, поводы, которые он использовал, чтобы дарить им свое тепло, и такими пустяками все это кажется отсюда, С безопасного расстояния, и никакая это не настоящая любовь, не подлинная ответственность за детей, а в самом деле лишь тепло, симпатия, и она так легко может миновать их, пройти стороной. Наверное, он невольно подверстал детей к своим мучительным попыткам добиться любви Греты, своим стараниям, в которых такое наслаждение и такая боль. Грета и не подозревает, что его буквально трясет от приступов верности, когда он вдали от нее; нет, не то, верность – неточное слово, припадки беспомощности, вот что это такое, и от беспомощности рождается тоска по ней, когда, оказавшись от нее вдали, он совершенно перестает понимать самого себя, и эта растерянность сильнее, чем когда-либо, сокрушительнее. Он спасался от этих приступов, пытался спастись, найдя лицо какой-нибудь незнакомой женщины, глядя на ее волосы, ее кожу, улыбку; чаще всего это бывало где-нибудь в баре, даже если тут же торчал Хофман. Женщины, на которых можно хотя бы смотреть, которые хотя бы близко, рядом, а не теряются где-то вдали. Как наяву увидел себя: вот он, грузный, с застывшей на физиономии искренней улыбкой, сидит в каком-то темном помещении со стенами, обитыми плюшем. Когда прощались, он обнял Грету и прижимал к себе, пока хватило сил. Высвободившись, она долго переводила дух – притворялась.

Но тело, плоть, – нет, не из-за них тихий, долго не отпускающий, мягкий, удушливый страх сдавливает грудь и стучит в висках, а впрочем, это неизвестно. Наверное, причина – это скорей их связи на стороне, прикосновения и какие-то слова, которые они оба приносят в дом, приносят с собой; все, чем они козыряют друг перед другом и о чем умалчивают. А у детей есть свой, детский запах, и еще что-то сладкое и сдобное, холодное и теплое, и запах других детей, и замерзших щек, когда те понемногу отогреваются. Он привлек их к себе, всех троих, прижался к ним, хотелось безоглядно щедро излить на них что-то очень важное.

Он написал: «Груда человеческих костей на берегу… Люди, убитые другими людьми, облитые бензином и сожженные». Ежедневно исчезают десятки людей. Человеческая жизнь ценна лишь постольку, поскольку является товаром в меновой торговле, и еще некоторую ценность она представляет для убийц, которым нужны жертвы, чтобы рассчитаться за другие убийства. «Никаких сомнений, «тигры» Шамуна, фалангисты и Стражи кедров в совершенстве владеют подобными методами. Убийцы, прошедшие хорошую школу. Ответные же действия мусульман представляются скорей актами отчаяния, импульсивными и неорганизованными акциями мщения. Чего не скажешь о палестинцах: их лагеря, во всяком случае те, что находятся в Восточном Бейруте, каждую ночь подвергаются обстрелам и бомбардировкам. Палестинцы обращаются с врагами не намного милосерднее, чем христиане, они тем более немилосердны, чем более безысходным становится их положение, а оно несомненно таково».

Хотел же сформулировать совсем по-другому! Ну да ладно, это же сырой материал, некоторые факты, наброски для будущих комментариев. Дальше. «Карантина и Маслах, то есть кварталы мусульман и палестинцев, полностью окружены и подвергаются обстрелам, которые по временам достигают значительной силы. В качестве ответной акции мусульмане, палестинцы и друзы готовятся захватить Дамур, город с христианским населением, лежащий в 20 километрах к югу от ливанской столицы…»



Поделиться книгой:

На главную
Назад