Спросил его об этом.
— Сам, — ответил Пашка, — я очень люблю стихи сочинять. Это мое любимое занятие. С тех пор, как вы стали нам читать Есенина, я его очень полюбил.
— А почему ты пишешь, что березка пришла небесными шагами?
— А как же иначе?! Мы же ее не сажали. Она сама по себе выросла — так и выходит, что пришла по небу.
— А за что березка тебя должна простить?
— Да за все, мало ли я набедокурил, да вот еще и стихи пишу, мать говорит, что это не к добру, мол, пииты плохо кончают. Лучше быть трактористом, чем пиитом.
— Трактористом, конечно, тоже хорошо. Но некоторые поэты вон как здорово живут — по заграницам разъезжают.
— Я за границу не хочу, мне здесь, в Спасском, нравится.
…Еще я учил ребят писать палиндромы. Палиндромы — это тексты, которые читаются одинаково слева направо и справа налево.
Однажды Пашка Тайганов на «продленке» прочитал всем нам такой «шедевр» под названием «Футбол», посвященный игре «Локомотива» и ЦСКА.
Сережка Снегирев сочинил совершенно непонятный заумный палиндром, состоящий из одной строчки —
Конечно, больше всего ребята любили народный перевертень «на в лоб, болван». Употребляли его и по делу, и без дела.
Когда я начинал на них из-за этого ругаться, они искренне удивлялись: «Но это же палиндром, вы же сами нас учили!..»
Районный детский психиатр Юрий Нестерович Селезнев, когда я ему рассказал о своих занятиях с детьми игровыми формами литературы, немного насторожился.
Даже спросил:
— А правда, что Сухомлинский учил детей сказки писать?
— Так, во всяком случае, нам рассказывали в институте, — ответил я.
— А вот эти абракадабры тоже?
— Это не абракадабры, а палиндромы, — уточнил я. — И это моя личная инициатива.
— Понятно, — как-то пессимистично отреагировал психиатр.
А ребята сочиняли и сочиняли. Я даже про них стал заметки в районную газету писать, какие они у меня молодцы. Все время печатал их сказки и стихи.
…Прошло два года. За это время руководитель Районо Сергей Ашотович Григорян несколько раз предлагал мне стать директором школы в другом селе, но я отказывался. Я не чувствовал в себе административной жилки. Да и Наташа никуда уезжать не хотела — она хотела быть рядом с мамой, ездить регулярно в Кубиковск.
А тут меня вызвали в военкомат и сказали, что меня хотят забрать в армию, в Афганистан. Я сказал:
— Нет проблем. Я согласен.
Военком посмотрел на меня как-то хитро:
— А на вас поступил сигнал из психоневрологического диспансера, доктор Селезнев написал на вас «телегу». Вы какие-то странные палинромы заставляете учеников писать… Может, вы свихнулись?
Я улыбнулся:
— Не палинромы, а палиндромы, это тексты, которые одинаково читаются слева направо и справа налево. И никого я не заставляю… Ребята сами их сочиняют, как ранее сочиняли многие известные поэты. Даже губернатор Тамбовской области Гавриил Романович Державин их писал. «Я иду с мечем судия» — это его палиндром.
— Ну то было еще при кровавом царизме, — ответил суровый военком. — Я вам все-таки советую лечь на обследование в областную психиатрическую больницу. Лучше бы вам провериться, а то вы все-таки детей учите. Да и мы в армию таких аник-воинов брать не хотим.
Я не возражал.
ГЛАВА 3. Больница
Я собрал свои нехитрые пожитки, простился с Наташей, Эммой Ивановной и поехал на рейсовом автобусе в областной центр, в «дурдом», надеясь как можно быстрее закрыть эту печальную страницу своей биографии.
Регистратура «дурдома» выглядела чинно и пристойно. Вежливые тетеньки торчали в окошечке. Белые стены не раздражали. Я записал в карточке свои паспортные данные, сдал верхнюю одежду и кейс. И хотел было уже идти в саму больницу, как вдруг услышал какое-то дикое гоготанье — смеялась группа юношей лет семнадцати-восемнадцати… Смеялись, как я понял, над анекдотом. Эти ребята тоже приехали на обследование. Они мне показались очень странными и, мягко говоря, неадекватными.
— Боже мой, — подумал я, — с такими кретинами мне придется находиться в «дурдоме». Неприятно…
Но я решил прежде времени не расстраиваться.
Медсестра повела меня в отделение.
Когда я вошел в «дурку», то глазам своим бедным не поверил. По коридору ходили самые невероятные, самые настоящие сумасшедшие, отнюдь не призывного возраста. Бешеные глаза. Дефектные черепа. Все стрижены очень коротко, почти наголо. И — одинаковые серые (арестантские?) халаты. У меня подкосились ноги. Это не преувеличение и не метафора. Я понял, что угодил в отделение, где содержались лица, как говорится, «без критики». Это было отделение номер десять.
Я стоял в коридоре и не знал, что делать. Стучать кулаками? Кричать — отпустите меня назад, я абсолютно здоровый мужик, мама, роди меня обратно? Я был неподвижен, как столб. В моем сердце воцарился ужас.
Вывел меня из этого невеселого состояния один человек. Совсем мальчишка. У него, как ни странно, были нормальные человеческие глаза.
— Как тебя зовут? — спросил он. — Как ты здесь оказался?
И, не дождавшись моего ответа, добавил тихо и как-то равнодушно, точно констатировал факт:
— Поверь мне, ты здесь сойдешь с ума! Ведь придется спать в палатах, где все мочатся под себя, блюют, дерутся… Видишь, какие мы тут.
Затем он отвернулся. И стал довольно любезно разговаривать с нянечкой.
Она пожурила мальчика:
— Ты чего новенького пугаешь, бесстыдник? Не надо!
И ласково-ласково, точно сирена, обратилась ко мне:
— Тебя как зовут?
— Евгением, — солидно сказал я. (Мол, не какой-нибудь идиот.)
— Женечка, значит. Ты, Женечка, ничего не бойся. Все будет хорошо. Ребята у нас сейчас хорошие, не буйные. Только Васенька и Петенька, разве. Да и то, если их не трогать, они и не бросаются ни на кого.
Она явно хотела меня успокоить. Огромное ей спасибо. Это были первые слова сочувствия, которые я услышал в больнице.
Нянечка попросила одного пациента принести мне стул. Тот принес молниеносно, точно по военному приказу.
Я сел в угол. И начал смотреть по сторонам.
Большинство пациентов ходило взад-вперед по длинному коридору.
Один из них постоянно подбегал к бачку с водой, который стоял в «моем» углу, и нервно, судорожно, частыми-частыми глотками пил. Руки у него дрожали.
Другой — исступленно молился. Третий — философ! — громко размышлял (не очень интересно, по-моему) о смысле жизни. Он не обращался ни к кому конкретно. Ему вполне хватало самого себя.
Я сидел в углу и смотрел. Порою мне казалось, что я вижу какой-то странный сон. Точно Оле-Лукойе раскрыл надо мной свой самый черный зонт. Финала этого сна не предвиделось. Проснуться я не мог. Однако надо было жить. Жить. И я, как мог, подбадривал себя.
— Человек живет везде! — внушал я сам себе, — бывают и более скверные ситуации.
Я стал ходить по коридору. Как все остальные. Туда-сюда. Туда-сюда. Увидел врача. Попросил у него, так сказать, аудиенции. Врач впустил меня к себе в кабинет. Спросил, как меня зовут. И, по-моему, даже не выслушал ответа. Измерил мне давление, которое, как выяснилось, здорово подскочило. Измерил объем груди (зачем?), расспросил о причине моего появления в психушке. И… выпроводил назад в коридор. Несмотря на то, что я чуть ли не слезно попросил его разрешить мне посидеть хоть немного в кабинете. Но — увы и ах. Не положено. Кстати, забавно: как потом выяснилось, работал он в больнице фельдшером.
Я стал опять ходить по коридору. Туда-сюда. Туда-сюда. И увидел в толпе безумцев… знакомые лица. В регистратуре больницы эти ребята мне показались неадекватными, а здесь же, в отделении, они были лучиками света в безумном царстве. «Лучики» тоже пребывали в шоке. Мы разговорились. И пришли к выводу, что для того, чтобы нам здесь элементарно выжить, — нужно держаться сообща. Ходить вместе, есть вместе (если здесь вообще кормят?), спать вместе, загородив местечко в конце коридора стульями. Спать на койках в палатах никому из нас не захотелось.
Один мой новый товарищ предложил устроить побег. Мы его не поддержали.
Я стал опять ходить взад-вперед. И увидел в конце коридора два замечательных уютненьких креслица, изящно прикрытых больничными пышными фикусами. Я понял, что это мое спасение. Усевшись на кресло, я вздохнул с облегчением. И… даже начал читать. Я взял с собой томик лирических стихов русской поэзии за три века. Почитать, конечно, не удалось. Я поймал себя на мысли, что смотрю в книгу, а вижу фигу.
Я все еще не мог выйти из шокового состояния. Увидев, как я устроился, ко мне стали подходить мои товарищи по несчастью. И мы принялись обсуждать, как нам жить дальше?
Начался обед.
Один из призывников, самый шумный и отвязный, пригласил меня сесть за стол рядом с ним. Видимо, я чем-то приглянулся этому без пяти минут пахану.
Я не отказался. Мы «забронировали» себе отдельный столик. И стали ждать, точно в ресторане, когда подадут еду. И дождались. Пища пахла ничем не лучше, чем пахнут привокзальные туалеты. Есть ее я отказался. Сказал товарищам по несчастью, что просто пока не голоден. Всем же другим порекомендовал обязательно подкрепиться, что ребята и сделали.
После «обеда» я заприметил еще одного врача. Попросил аудиенции и у него. Он пригласил к себе в кабинет. Мы поговорили как нормальные люди. Мне даже показалось, что он меня за дурачка не принял. Он вежливо отвечал на все мои вопросы. Сказал, что скоро начнут нас обследовать, что больше месяца точно не продержат (тут я чуть не заплакал), что все будет в порядке. Расспросил меня об истории болезни, о работе. И — выпроводил назад в коридор. Находиться в кабинете не разрешил и он. Нельзя.
Впрочем, я уже не так и страдал. Ведь у меня был свой фикус и место в конце коридора. Своя железная амбразура.
Ко мне подсел какой-то молодой парень, тоже новичок. Из команды призывников. Но чем-то явно от них отличающийся. Некоей интеллигентностью, что ли. Она всегда, извините, на лице написана. Парень был напуган даже больше меня и явно хотел со мной подружиться. Он пролепетал:
— Нам нужно держаться с тобой вместе. Мне так страшно, так страшно. Я ведь по глупости сюда попал. Тетка, дура, упекла меня сюда. Я рисанулся, она меня сюда и затолкала. Веришь?
Он не дал мне ответить и продолжал:
— Так из-за своего характера я оказался в «дурдоме».
Тут он умолк.
Глаза его отражали неподдельный испуг.
Он расспрашивал меня о психушке — точно старожила. Таким ему я, выходит, показался.
Поговорил еще с двумя призывниками, которые здесь находились уже несколько дней. (Кстати, сразу после нашей беседы их выписали.) Я успел их о многом расспросить. И был более или менее в курсе больничных дел. Информация, что мы очутились в отделении для буйных, подтвердилась.
— Гулять здесь не выпускают, — рассказали бывалые призывники. — Спать в палате невозможно. Там вши, тараканы, крысы и другие домашние животные. Домой никого не отпустят раньше чем через пять дней, даже если ты здоровей быка.
Пять дней — не месяц. Мне стало полегче.
Парень, которого тетка упекла в «дурдом» «из-за его характера», разоткровенничался:
— Когда я тебя здесь впервые увидел, то чуть в обморок от страху не упал. Ты меня напугал больше всех. Я был уверен, что ты — конченый дурдаш. Твой взгляд мне показался сумасшедшим. Да и борода у тебя, усы…
Я усмехнулся. Зачем он все это рассказывал? Наверное, он всегда говорил то, что думал. Несчастный…
Слава Богу, вскорости он умолк. Я обрадовался. Наконец-то у меня появилась возможность собраться с мыслями. Но — увы. То ли мыслей не оказалось, то ли просто здесь было очень беспокойно.
Ко мне подошел один из завсегдатаев «дурдома». Представился:
— Панов.
И выразил желание со мной пообщаться. Оказалось, что меня ему нахваливал Семен Моисеевич (врач, который сказал, что здесь призывников держат до месяца).
Не начав беседы, Панов попросил разрешения перенести беседу на завтра:
— Не могли бы вы завтра пополудни мне уделить некоторое время? Я бы хотел описать вам свою Одиссею.
Могло сложиться впечатление, что сегодня у него заседания в горкоме или даже в обкоме КПСС. Так он был занят.
В любом случае, он поразил меня своей учтивостью и велеречивостью. Панов отошел. Я остался в своем кресле. Сидеть быстро надоело. Я опять начал ходить взад-вперед.
В коридоре ко мне обратился некий алкоголик Вова. И сразу начал выкладывать мне свою немудреную историю:
— Жил хорошо, но пил по-черному. Допился до ручкотрясения, голоса стали являться, нервный тик появился… Короче, полтора месяца я уже здесь кувыркаюсь. Не выпускают сволочи. И водки не дают. Представляешь?
Затем Вова взял жестяную общую кружку, зачерпнул из питьевого бачка какой-то мутноватой водицы и начал лихорадочно пить.
На ужин я не пошел. Сидел в своей зафикусной резиденции. И трепался с напуганным парнем. Наконец мы догадались познакомиться.
— Евгений.
— Владик.
Владик говорил без остановки. В общем, это даже было хорошо, что он оказался непомерно словоохотливым. Это отвлекало… Во всяком случае, мне уже нравилось его слушать и даже болтать с ним. Когда мы с ним трепались, я отдыхал от общения с другими милыми обитателями «дурдома». Еще я писал дневник и читал сборник лирических стихов, который всегда вселяет в меня надежду на лучшее.
Подошел Панов. Сказал, что имя его — Борис. И отошел. Потом опять подошел. Как челночок — есть такой термин в боксе. Из всего сказанного Борисом я почерпнул несколько любопытных фактов. Например, один. Оказывается, Семен Семенович Бобров, известный кубиковский поэт, семь лет сидел в тюрьме, рубил лес в Калининской области.
Удивительно: Семен Семенович — на вид тишайший, мирный дедушка. Хороши некоторые сентенции Панова. Цитирую. «Кто не жил в сумасшедшем доме, не сидел в тюрьме и не скитался нищим, тот не знает, что такое жизнь».
Что же, похоже, это правда. Но не дай Бог, мне узнать про эту жизнь ВСЕ. «Если только можно, Авва Отче, чашу эту мимо пронеси!»
Борис проявил обо мне заботу. Ночью предложил спать в их палате. Палате номер один.