Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повседневная жизнь Испании Золотого века - Марселен Дефурно на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В других городах королевства «премьеры» устраивались перед коррехидором, представителем королевской власти, и перед муниципальными властями. Некоторые муниципалитеты — в Толедо, Валенсии и особенно в Севилье — соперничали со столицей в том, что касалось блеска не только autos, но и всех аспектов праздника Тела Господня. Хлопотам по подготовке маскарада, который сопровождал шествие, придавалось не меньше значения, чем постановке самих сакральных драм: чтобы обеспечить костюмы великанов, Мадрид потратил в 1628 году немалую сумму в 12 тысяч реалов; в Севилье капитул кафедрального собора выделил 8 тысяч реалов на постановку «танца крестьян и кавалеров; один танец был салонный, для приемов (sarao), с новыми парадными костюмами, а другой — народный, с участием примерно двадцати человек».{163}

Смесь религиозного и мирского, которая характеризовала все стороны праздника Тела Господня (включая autos, драматические события которого происходили в рамках одного дня, но всегда сопровождались веселыми «антрактами»), не только удивляла, но и порой шокировала иностранцев. Брюнель объяснял это необходимостью «приправить то, что есть занудного в серьезности пьесы». Но это объяснение — к тому же из уст протестанта, для которого все эти церемонии не больше чем «фарс», — не учитывает изначального смысла праздника в его различных аспектах. Прославление и поклонение евхаристии, которой посвящены шествие и autos, сопровождались необузданной радостью по поводу Искупления, которое человек вкушал через просвиру, и та же самая публика, которая радовалась и аплодировала, когда проходили тараска и великаны — символы греха и демонов, побежденных крестом, — была затем призвана с наставительной целью на постановку священной драмы, которая в аллегорической форме напоминает о фундаментальных догмах католической религии.

Тем не менее трудно поверить, что эта публика, за исключением священников и ученых людей, была действительно способна понимать смысл теологических дискуссий, порой весьма сложных, которые вели персонажи пьес. Самое большее, они могли уловить мимоходом несколько слов, напоминающих им догматические понятия, составлявшие общее достояние всех верующих; и все же, при отсутствии понимания, которое не облегчалось постоянным использованием символов и аллегорий, образы, ожившие благодаря актерам, воплощавшим Бога, Сатану, Веру, Ересь, давали публике возможность почувствовать суть спора, ставкой в котором была душа и в котором, благодаря Святому причастию и Кресту, человек мог выйти победителем.{164}

Но очевидно, что зрелищный и развлекательный аспекты праздника Тела Господня постепенно брали верх над размышлениями об основах веры. Если муниципалитет Мадрида тратил огромные деньги на костюмы великанов, то это делалось, по его собственному признанию, потому, «что их танец был самым блестящим и радовал публику»; по тем же причинам тараска становилась самым главным персонажем процессии и «конкурировала» со Святым причастием. И если танцы, исполнявшиеся комедиантами и профессиональными танцовщиками во время шествия или после autos, сохраняли аллегорический характер, то были и другие, — те, что поставил, например, капитул кафедрального собора Севильи, — которые не имели никакого отношения к таинствам причастия. Раздавались праведные голоса, сожалевшие о таком положении дел, которое власти королевства не раз пытались изменить. Только в 1699 году королевский указ запретил танцы в день Тела Господня; выполнялся он, похоже, довольно плохо, поскольку не только простые люди, но и часть духовенства из уважения к традиции сохраняла свою привязанность к тараске и великанам, которые еще и в XVIII веке обеспечивали в Севилье и других городах притягательность праздника Тела Господня.

Любовь к театру не была исключительной привилегией городов, в которых могли существовать одна или несколько актерских трупп. В некоторых маленьких поселках тоже был «corral» (театр), где любители устраивали представления, иногда нанимая профессионального актера для того, чтобы он руководил постановкой. Но главным образом передвижные актерские труппы (comicos de la legua) давали небольшим городкам возможность увидеть представления «комедий святых» и autos sacramentales, которые составляли основную часть их репертуара.{165} Яркая, полная приключений, хотя часто и жалкая жизнь бродячих артистов была воспета Аугустином де Рохасом в его «Увлекательном путешествии», которое вдохновило Скаррона на написание «Комического романа». Трясясь в своих повозках, где вперемешку лежали костюмы, декорации, аксессуары и сами актеры, труппы ездили по разным городам, не пренебрегая остановками в каких-нибудь деревнях, где, как они считали, имело смысл остановиться. Чтобы сэкономить время между двумя представлениями, актеры часто не снимали грим и оставались в своих сценических костюмах. Поэтому Дон Кихот встретил однажды на своем пути «повозку, на которой были самые разные и самые странные персонажи, которые только можно себе вообразить»: тот, кто правил мулами и служил кучером, был «злым демоном», а в открытой повозке находилась «сама Смерть в человеческом обличье», рядом с которой сидели ангел с большими крашеными крыльями и император, у которого на голове была корона, казавшаяся золотой; у их ног сидел «Бог, которого называли Купидон, без повязки на глазах, но с луком, колчаном и стрелами…». Храброму рыцарю, который, предчувствуя великое приключение, хотел остановить эту «лодку Харона», кучер-дьявол объяснил: «Сеньор, мы артисты труппы Ангуло эль Мало; мы давали сегодня утром (восьмым утром праздника Тела Господня) представление в одной деревне, которая находится на другой стороне этого холма, auto „Двор Смерти“, и мы должны будем снова играть его сегодня в полдень в другой деревне, которую вы здесь видите; поскольку расстояние маленькое, чтобы не переодеваться лишний раз, мы отправились в путь прямо в тех костюмах, в которых играем спектакль».{166}

* * *

Интерес, который вызывал к себе театр, в различных формах проявлялся в том, какое место он занимал в нравственных устремлениях испанцев, и в той оживленной полемике, которую он пробуждал. Противники театра ставили ему в упрек не столько смесь серьезного и гротескного в самом спектакле, сколько тот распутный образ жизни, который вели некоторые актеры и актрисы, изображавшие на сцене святых и Деву Марию в autos и других религиозных драмах; комедии интриг, разжигавшие людские страсти, представляли собой прежде всего школу безнравственности. Потому-то Церковь и относилась столь сурово к актерам, которым она отказывала в причастии — парадоксальная позиция, поскольку именно актерам принадлежала честь наставлять верующих своими спектаклями autos sacramentales, и, сверх того, прибыль от коммерческой деятельности театра большей частью расходовалась на религиозные или благотворительные цели. Обычно религиозные братства и приюты были собственниками или концессионерами театров, находившихся в крупных городах, и отдавали театральную труппу внаем импресарио. Поэтому, когда король Филипп IV в 1646 году вследствие политических и военных катаклизмов, изнуривших Испанию, решил запретить все спектакли, включая autos, «чтобы не оскорблять Бога и не давать оружия в руки наших врагов», братства и приюты, лишенные своих источников прибыли, подняли волну протеста против этой меры, результаты которой стали сказываться через пять лет.

Эта «театральная распря», породившая множество произведений,{167} в течение всего века не переставала питать беседы и дискуссии между сторонниками и противниками театрального искусства. «Что вы думаете о пьесах?» — спрашивает один из персонажей «Гида для иностранцев» у своего собеседника. «Этой темы, — отвечает тот, — лучше не касаться, ибо точки зрения не только людей двора, но и более сведущих в этом вопросе настолько расходятся, что говорить что-либо против театра — значит вызвать ненависть у окружающих, но благосклонно относиться к театру означает выказать себя человеком, не обладающим здравым смыслом». И автор, полностью признавая, что Испания произвела на свет «порядочные, даже образцовые пьесы», сожалеет, что они превратились для испанцев в нечто обыденное; было бы достаточно, полагал он, чтобы спектакли устраивались только в праздничные и выходные дни, но вошло в привычку давать представления каждый день, и эта привычка у испанцев, как бывает у народов, слишком сильно привязанных к своим традициям, приобрела силу закона, и «теперь уже невозможно положить конец этому злоупотреблению».{168}

Эта привязанность Испании к своему театру объясняется, конечно, любовью к развлечениям, но также и некоторыми более глубокими причинами: в самых значительных пьесах, постановки по которым испанцы видели, они находили чрезмерно преувеличенное, что было свойственно испанскому характеру, выражение чувства чести, необузданного пристрастия к небесным и земным делам, наконец, ту смесь идеализма и реализма, которая составляет сущность национального темперамента.

Глава VIII

ДОМАШНЯЯ ЖИЗНЬ. ЖЕНЩИНА И СЕМЕЙНЫЙ ОЧАГ

Условия жизни женщины и их противоречивость. — Дом. Прислуга. Трапеза и кухня. — Женское воспитание. Ученые женщины. Туалеты и женская мода. Выезд в свет: «tapado» и кареты

«Где простота, скромность и женская добродетель? Где то время, когда женщины не добывали себе славу, как сегодня, бесстыдно рисуясь на публике? Куда исчез добропорядочный, уединенный образ жизни, который вели юные девушки, укрытые от посторонних глаз до самого дня их помолвки, так что порой даже близкие родственники едва ли знали об их существовании? А нынче все наоборот, одни только развлечения: манто на плечи и частые выходы в свет; больше скромности и даже осмотрительности — для женщин в возрасте; едва только девушка выходит из возраста ребенка, она тут же попадает в общество замужних женщин, и даже маленькие девочки участвуют в их беседе…»{169}

Стоит ли с учетом этого верить, что между XVI и XVII веками происходят глубокие изменения в жизни и нравах женщин, и отвергать свидетельства о существовании «театра чести», который представлял на сцене настолько добродетельных и безупречных женщин и молодых девушек, что любое подозрение, которое могло их коснуться, заслуживало смерти? Это кажется тем более невероятным, что с XVI века не один путешественник выражал свое удивление относительно дерзкого поведения испанских женщин. «Они пользуются большой свободой, — писал в 1595 году один итальянский священник, — и ходят по улицам и днем и ночью, совершенно как мужчины; они легко заводят беседу и остры на язык; но они держат себя настолько вольно, что иногда это переходит границы скромности и порядочности. Они заговаривают со всеми на улице, независимо от общественного положения человека, к которому обратились, требуя угостить легкой закуской, обедом, фруктами, лакомствами, оплатить ей места в театре и другие вещи подобного рода».{170}

Впрочем, не будем забывать, что в театре, кроме «комедий чести», играли также комедии интриг, основой действия которых часто были любовные страсти. В них показывались уловки, на которые шли женщины или юные девушки, чтобы ускользнуть от бдительного надзора, добровольные похищения и увозы — случаи, которые в изобилии можно было встретить и в novelas (романтических «новеллах») Сервантеса и его современников. Что касается сатирической литературы, то она находила неисчерпаемый источник не только в историях о женской неверности, но также в потворстве мужей, которое, по словам Кеведо, «получило широкое распространение, особенно в Мадриде». Тем не менее мы читаем в «отделе происшествий» (noticias) Мадрида от 18 апреля 1637 года следующую подлинную информацию, настоящий сюжет кальдероновской драмы: «В Великий четверг Мигель Перес де лас Навас, королевский нотариус, дождавшись, когда его жена исповедуется и причастится, взял на себя роль палача и, попросив у нее прощения, задушил ее в собственном доме, и это по одному только подозрению в адюльтере».{171}

Вероятно, эти противоречия можно объяснить большим разнообразием источников и свидетельств. Сатирики, как и моралисты, по разным причинам считали своим долгом очернять действительность, которую «комедии чести», в свою очередь, старались идеализировать. Что касается иностранных путешественников, почти в один голос сообщавших о вызывающей дерзости испанок, то их свидетельства относились лишь к тем женщинам, которые часто выходили на прогулку и бывали в шумных местах, чтобы их заметили; иноземцы ведь не знали о женщинах, хранивших семейный очаг, воплощая собой идеал «совершенной супруги», портрет которой нарисовал Фрей Луис де Леон.{172}

Какое бы значение ни придавать этому объяснению, оно не может в полной мере отразить два противопоставленных образа, нашедших отражение в литературе и прочих источниках. Это несоответствие большей частью обязано своим возникновением внутреннему противоречию, свойственному самому положению испанской женщины.

Вне всякого сомнения, наследие арабской Испании еще проявлялось в виде заточения, которое, по крайней мере в городе и в «приличном обществе», навязывалось женщине, выходившей из дома только по случаю редких визитов или для исполнения своих религиозных обязанностей. О такой женщине говорили: «полумонашка, полуодалиска». Но с другой стороны, темперамент женщины делал ее особенно чувствительной к знакам внимания со стороны мужчин, но эта благосклонность к речам кавалеров, пусть даже самых настойчивых, необязательно влекла за собой желание женщины нарушить супружескую верность. Мадам д’Ольнуа, чьи заметки о женской психологии заслуживают большего доверия, чем изложенные ею факты, вкладывает в уста маркизы д’Альканьисас, «одной из самых знатных и добродетельных дам двора», весьма правдоподобную речь: «Признаюсь, что, если бы какой-нибудь кавалер был со мной наедине полчаса и не попросил бы меня обо всем, о чем можно попросить, я обозлилась бы до того, что, будь у меня такая возможность, заколола бы его кинжалом. — И вы бы в полной мере оказали ему благосклонность, о которой он попросил бы вас? — Это необязательно, — сказала мадам д’Альканьисас, — я даже полагаю, что он вообще ничего не дождался бы от меня, но, по крайней мере, мне было бы не в чем упрекнуть его, а если бы он не стал домогаться меня, я приняла бы это за выражение пренебрежительного отношения ко мне». «И, — заключала мадам д’Ольнуа, — не было ни одной женщины, которая не испытывала того же чувства».{173}

Подобные чувства объясняют, почему даже женщина, которая обычно вела достаточно замкнутый образ жизни хранительницы семейного очага, могла попытаться в полной мере воспользоваться и даже злоупотребить отвоеванными моментами свободы и предпочесть, пусть даже случайно, манеру поведения, больше свойственную женщинам другого круга. Вызывающая смелость, которую они демонстрировали, казалась компенсацией за привычку жить в строгости, но такое поведение оправдывало и чрезмерное недоверие мужей к своим женам (а иногда и постоянных любовников к своим возлюбленным). Именно это подметили двое французских путешественников, нарисовавших самую яркую картину жизни Испании эпохи правления Филиппа IV. «Мужья, желавшие, чтобы их жены вели добродетельный образ жизни, были столь деспотичны, что обращались с ними, как с рабынями, опасаясь, что, обретя свободу, они забудут законы целомудрия, которые представительницы прекрасного пола и без того плохо знали и не придавали им особого значения», — писал Брюнель. А советник Берто, со своей стороны, замечал: «Мужчины держат своих жен взаперти и не могут понять того, что наши французские дамы, как они слышали, свободно общаются с представителями сильного пола и это не приносит никакого вреда».{174}

Однако следует с большой осторожностью судить о степени важности этих двух противоположных, а порой и взаимодополняющих аспектов жизни женщины, учитывая количество документов, касающихся каждого из них. Если мы находим большое число свидетельств о жизни женщин, стоявших на крайних ступенях социальной лестницы, — знатных дам, с одной стороны, и куртизанок и проституток — с другой, то домашняя и семейная жизнь «средних классов» оставила лишь слабый след в литературе и упоминалась в основном тогда, когда речь шла о нарушении установленного порядка.

* * *

Едва ли можно сказать что-либо определенное о жизни девушки до замужества. Видимо, она находилась под строгим и ревностным наблюдением родителей, выходила из дома лишь для того, чтобы пойти, причем всегда в сопровождении, в приходскую церковь, мечтая о caballero, которого там мельком видела, и находя порой среди женской прислуги сообщницу, помогавшую ей обмениваться с ним нежными записками. Но разве чувства девушки принимались в расчет, когда ее выдавали замуж? Похоже, что в большинстве случаев свадьба устраивалась родителями, и юная девушка из-под опеки отца сразу же попадала под опеку мужа. Если же случалось, что брачный союз создавался не по банальным причинам «необходимости» и невеста влюблялась в человека, который должен был стать ее супругом, то она могла до свадьбы наслаждаться всеми прелестями галантных испанских ухаживаний. Заботясь лишь о том, как выразить любовь своей девушке, сопровождая ее во время всех выездов, не терпя присутствия рядом с ней никого другого, жених подчинялся ее воле, как самый послушный любовник, и не мог отказать себе в удовольствии исполнить любой ее каприз. Это было счастливое время, конец которому приходил со свадьбой, поскольку женщина переставала быть тем кумиром, каким была прежде, и превращалась в мать своих детей и хранительницу домашнего очага.

О том, что представлял собой «интерьер» испанского среднего класса, можно отыскать лишь скудные сведения у писателей costumbristas (описывавших быт и нравы); кроме того, завещания и перечни выморочного имущества, в большом количестве дошедшие до нас от той эпохи, позволяют детализировать картину семейной жизни.

Поскольку многоквартирные дома, даже в крупных городах, были большой редкостью, семья обычно занимала целый дом — скромный или роскошный. В Андалусии и части испанского Леванта здания сохраняли «арабскую» планировку (на самом деле, римского происхождения) прямоугольной формы с внутренним двориком, засаженным цветами и другими растениями, посреди которого иногда сооружали фонтан; окна всех комнат первого этажа выходили в этот дворик, и если в доме был еще один этаж, то его снабжали длинным балконом, через который можно было попасть в другие комнаты. В некоторых областях Испании обычный дом обязательно имел вестибюль, или zaguan, комнату с низким потолком и полом, представлявшим собой утрамбованную землю или мостовую, свет в которую попадал лишь через дверь. Именно здесь протекала повседневная жизнь людей со скромным достатком, поскольку альковы, выходившие в zaguan, были совершенно темными и служили исключительно спальнями. В домах представителей буржуазии в этих вестибюлях стояла красивая мебель, а полы выстилались плиткой. В одном из углов была лестница, ведущая на второй этаж, где находились комнаты, в которых жили в холодное время года, поскольку в большей части Испании существовал обычай проводить жаркие месяцы года в комнатах первого этажа, прохладу в которых поддерживали, поливая плиточный пол. Стены вестибюля, как, впрочем, и всех остальных комнат, обычно белили и зачастую покрывали циновками из тростника или дрока, «чтобы, — говорила мадам д’Ольнуа, — холодные стены не создавали неудобства тому, кто к ним прислоняется».

На втором этаже была прихожая, расположенная около лестницы, где слуги принимали посетителей; затем следовала череда estrados (гостиных), расположенных в форме анфилады, число которых определялось не столько количеством членов семьи, сколько ее социальным положением. Иконы, зеркала, ковры украшали стены. Пол, почти всегда выложенный плиткой, устилался ковром, который спасал от холода в зимние месяцы. В самых богатых домах имелась парадная гостиная (estrado de cumplimiento), где проходили торжественные приемы. Обычно она располагалась в центре, и ее окна выходили на балкон из кованого железа, украшенный по углам медными шарами. Именно в этой комнате хозяин демонстрировал роскошь своего дома: картины (почти все на религиозную тематику), тяжелые сундуки из резного дерева, легкие бюро с выдвижными ящичками (barguenos), иногда инкрустированные перламутром и слоновой костью, буфеты и этажерки, на которых стояла посуда из серебра и вермеля. Очень часто деревянный барьер делил эту гостиную на две части: с одной стороны находился настил (tarima), обитый бархатом, атласом или шелком, на котором лежали подушки и где располагались, усаживаясь на манер мавров, хозяйка дома, ее дочери и приглашенные женщины, тогда как другая часть была предназначена для мужчин, которые сидели на стульях или табуретах. Обогрев обеспечивался большими металлическими жаровнями в деревянной раме, где жгли косточки от оливок, которые издавали едва ощутимый запах. Свет шел от масляных ламп или от медных или серебряных канделябров.

Тяга к показной роскоши, свойственная той эпохе, и соперничество женщин в богатстве нарядов вводили многих людей со скромным достатком в непосильные для них расходы, когда они пытались соревноваться с богачами в украшении своих гостиных. «Самая обыкновенная женщина, — писал современник, — не станет довольствоваться одной гостиной с турецкими коврами и бархатными подушками: ей нужно минимум три, одна красивее другой, с очагами и этажерками с серебром; ковры, балдахины и картины совсем не ценились, если не были привезены из Фландрии, Индии или Италии… Каждый, кто видит, какими богатствами кичится сосед, которого он не считает лучше себя, а скорее наоборот — хуже, старается делать то же самое. Если ему не хватает средств, то он залезает в долги и разоряется. И причиной этого является укоренившееся мнение, что только так и следует поступать, чего бы это ни стоило».{175}

Контрастируя с тем, что «было на виду», другие части дома или квартиры, предназначенные для внутрисемейной жизни, часто были странным образом неудобны. Хотя стекло в XVII веке все больше входит в употребление, во многих комнатах окна были затянуты промасленной бумагой. Отхожих мест не было, и вместо них использовались горшки, прозванные «нужниками». Их ставили в углу или под кроватью, и до тех пор, пока с наступлением темноты не появлялась возможность вылить их содержимое на улицу, они распространяли по всему дому тошнотворное зловоние.{176}

Тот же контраст наблюдался и между тем, какое значение придавали наличию прислуги, и умеренностью в повседневной жизни. Как мы видели, число слуг было показателем социального уровня, и от мажордома до конюха, включая дуэний, телохранителей, пажей и лакеев всех сортов, их штат достигал нескольких десятков человек. Конечно, не представлялось возможным разместить всех этих людей в хозяйских апартаментах, тем более что обязанности некоторых из них ограничивались сопровождением на улице своего господина или госпожи, поэтому богатые люди иногда снимали один или несколько соседних домов для прислуги. Поскольку в центре и на севере Испании рабов было гораздо меньше, чем в Андалусии, они больше бросались в глаза, и для знатной светской дамы не было ничего более лестного, чем проследовать в сопровождении одного-двух рабов, демонстративно одетых «по-турецки».

Однако постоянное содержание большого штата прислуги было не всем по карману. Для хозяйки дома со средним достатком, которая хотела нанять лакея или служанку, в городах, и особенно в Мадриде, существовали специальные агентства по найму, и, если верить Франсиско Сантосу, автору произведения «День и ночь Мадрида», огромный спрос на прислугу позволял ей привередничать и выбирать своих будущих хозяев. «Как, — возмущался монах, заведовавший агентством, расположенным в церкви Буэн Сусесо, — я пристроил тебя в приличный дом, хозяева — муж и жена, никого больше, они платят тебе 16 реалов в месяц, обеспечивают хорошее питание, и, что еще лучше, тебе даже не надо выходить из дома, потому что сам хозяин всё закупает, включая и продовольствие! — Фи… — отвечал собеседник, — видать, этот хозяин скупердяй, раз он не доверяет своим слугам; этот дом не для меня…»{177}

Случаи, когда «господин» сам ходил за покупками, были, по-видимому, довольно редки, и нежелание поступать в такой дом на службу тем более понятно, что необходимость закупать продукты давала слугам возможность для частых выходов. Действительно, закон запрещал частным лицам (и даже хозяевам гостиниц, как мы видели) запасаться провизией, поэтому приходилось каждый день обходить всех продавцов, даже если нужны были какие-то самые незначительные товары. Правда, потребности семьи обычно были невелики, даже в тех домах, где насчитывалось много слуг, поскольку они, может быть, кроме тех, кто работал на кухне и прислуживал за столом, не питались в господском доме, а ходили обедать «к себе» или же ели в закусочных, имевшихся на улицах больших городов. К тому же испанцы крайне воздержанны в еде, и эта умеренность не ускользнула от внимательных глаз иностранцев. Речь идет, разумеется, о семейных обедах, поскольку в торжественных случаях или когда надо было оказать честь знатному гостю, изобилие яств не знало границ: когда в 1605 году главный адмирал Англии приехал в Испанию, пир, который устроили в честь его прибытия, состоял из 1200 блюд из мяса и рыбы, не считая десертов, так что даже прибежавшим зевакам удалось полакомиться вволю. Вероятно, так бывало на королевских приемах, а людям, находившимся на нижних ступенях социальной лестницы, нужна была, чтобы отметить какой-нибудь важный случай в их жизни, шумная попойка, как мы видим из описания Сервантесом кулинарных приготовлений к свадьбе Гамаша. Представление о том, из чего состояли обильные трапезы знати, можно составить на основании «продовольственного рациона», выданного королевскими складами герцогу Майенскому, прибывшему в 1612 году с многочисленной свитой просить руки инфанты Анны Австрийской для короля Людовика XIII: на каждый скоромный день — 8 уток, 26 каплунов, 70 кур, 100 пар голубей, 450 перепелок, 100 зайцев, 24 барана, две четверти говядины, 12 говяжьих языков, 12 окороков и 3 свиньи, кроме того, 30 арроб (300–400 литров) вина; для каждого постного дня — эквивалентное количество яиц и рыбы.{178}

Как видим, мясо занимало в рационе богатых людей основное место; из него обычно готовили острые или маринованные блюда с большим количеством приправ (острый перец, чеснок, шафран), которые не всегда могли по достоинству оценить визитеры из других стран, привыкшие к более пресной пище. Некоторые блюда получили особую известность, например, olla podriga (горшочки со свининой) или «бланманже», рецепт которого сохранился в книге «Кулинарное искусство» Франсиско Мартинеса, повара Филиппа III. Это блюдо готовилось из тонких ломтиков мяса домашней птицы, которые долго варились на медленном огне в специальном молочном соусе с сахаром и рисовой мукой. Что касается десертов, которыми испанцы очень любили полакомиться, то они состояли из фруктов (виноград, гранаты, апельсины), сладостей (фруктовые смеси, засахаренные яичные желтки) и разнообразных миндальных пирожных.

Но повседневный семейный обед был далек от этих гастрономических оргий. «Как у знати, так и у простого народа всего одна трапеза в день — в полдень; вечером они не едят ничего горячего», — писал в 1633 году один немецкий путешественник.{179} У наиболее богатых людей эта единственная трапеза состояла из одного или двух мясных блюд (или рыбы и яиц во время поста); менее состоятельные люди довольствовались куском козлятины или баранины, а трапеза бедных людей состояла из нескольких видов овощей (испанские артишоки, бобы), сыра, лука и оливок.

Умеренность испанцев в питье еще удивительнее, тем более что большинство провинций Испании производили превосходные вина, правда, подпорченные, на вкус иностранца, привкусом смолы и канифоли от бурдюков из свиной кожи, в которых они хранились. «Они удивительно воздержанны в употреблении вин, — замечала графиня д’Ольнуа, — женщины вообще никогда не пьют, мужчины пьют так мало, что им хватает полсетье (около четверти литра) в день. Нет более тяжкого оскорбления, чем обвинить испанца в том, что он пьян». Зато прохладительные напитки — апельсиновые, клубничные, оршад — очень охотно употреблялись с тех пор, как «снежные колодцы» позволили готовить их в разгар летней жары. Но истинно испанским напитком был шоколад, родом из Америки, получивший широкое распространение во всех слоях общества по причине своей относительно умеренной цены. Его пили не только на завтрак, но и при всяком удобном случае в течение дня, запивая (ибо он был слишком густым) стаканом воды.

В большинстве домов, даже буржуазных и аристократических, не было специальной столовой. Блюда подавали на маленькие столики в гостиной. В Кастилии, и особенно в Андалусии, где арабское влияние все еще было очень сильным, было принято, чтобы только мужчины садились за стол, женщины же и дети садились вокруг стола на корточки, опираясь на подушки. С полуденной трапезой справлялись быстро, и после сиесты, которая считалась правилом даже зимой, муж обычно оставлял дом, чтобы заняться своими делами и предаться любимым развлечениям, поскольку общественная жизнь мужчины разворачивалась большей частью — как это и сегодня происходит в средиземноморских странах — вне семьи.

Женщина оставалась дома, присматривала за детьми или занималась мелкой работой — шила, вышивала, реже читала какую-нибудь религиозную литературу или роман. Визиты подруг иногда нарушали это монотонное существование: сидя на коврах, женщины болтали о пустяках, моде, любовных приключениях, пили неизменный в этих случаях шоколад или жевали кусочки ароматической глины (bucaro), которую привозили из испанских колоний в Америке и которую женщины так любили, что, как сообщает нам мадам д’Ольнуа, их духовники иногда велели им в качестве покаяния воздерживаться от нее в течение одного дня…

Случалось, что под окнами дома раздавались звуки гитары или другого музыкального инструмента. Вошло в обычай исполнение серенад претендентами на руку девушки, уже получившими ее согласие. Но исполнителем мог оказаться и просто «кавалер», который хотел засвидетельствовать свою пылкую любовь даме своей мечты и который в окружении музыкантов, специально нанятых по этому случаю, ожидал от нее, в обмен на такое выражение чувств, взгляда, улыбки или нежного слова через решетку, отделявшую его от возлюбленной. Подобные дерзости были небезопасны, поскольку, если мужья следили за своими женами, то братья не менее ревностно относились к репутации своей сестры, как мы можем судить по неприятности, случившейся в 1619 году с герцогом де Сесса, о чем рассказал один из его современников: герцог прогуливался в полночь (это было в июле) по небольшой мадридской площади в сопровождении маленького пажа-мулата, который пел, аккомпанируя себе на гитаре. Из окна соседнего дома какой-то голос попросил музыканта сыграть одну мелодию, что тот и сделал с разрешения своего хозяина. Провидению было угодно, чтобы мимо как раз проходил герцог де Макведа, сестра которого жила на этой площади. Разъяренный, он вошел в дом за подмогой, и пока его люди разбивали гитару о голову пажа, сам он накинулся на герцога де Сесса — не узнав его — и одним ударом рассек ему всю правую сторону лица.{180}

* * *

Воспитанием девушек особенно не занимались, а многие отцы семейств, подобно мольеровскому Арнольфу, полагали, что образование — источник распутства. Несмотря на это, встречались и образованные женщины. Некоторые из них считали, что разбираются в литературе и философии, и иногда собирали у себя дома маленькие литературные кружки, где употреблялись все изящные фигуры языка, которые поэзия той поры ввела в моду. В своей комедии «С любовью не шутят» Кальдерон вывел некую женщину по имени Беатриса, которая напоминала одновременно «Странных жеманниц» и Белизу из «Ученых женщин»: она не могла запятнать свои уста вульгарными словами, называла свою служанку «famula», защищала свои руки посредством «quirotheques» и смотрелась исключительно в «волшебное стекло», чем привела в ярость своего отца Альфонсо: «Я найду управу; довольно учения, довольно поэзии; у меня чтобы не было больше книг на латыни, которой я не понимаю. Для женщины хватит и часослова. Пусть научится вышивать, штопать, шить, а учение оставит для мужчин. Запомни: я тебе голову оторву, если услышу, что ты называешь что-то не своим именем!»{181} Кеведо высмеивает претензии своей «ученой, изъясняющейся по-латыни». Неисправимый женоненавистник — и в то же время дамский угодник, — он считает их попыткой компенсировать недостаток привлекательности за счет ума. «Отдайте должное их речам и знаниям, из-за которых место им в библиотеках, но не в сердцах».{182}

Но, естественно, сердечные хлопоты и, как следствие, заботы о красоте и моде одерживали верх над устремлениями ума, и туалетная комната (tocador) для многих женщин была главной в доме. В своем «Утре праздничного дня» Сабалета шутливо описывает приготовления красивой дамы, готовящейся к выходу и озабоченной тем, чтобы ее шарм был оценен по достоинству: «Она встает и входит в свою туалетную комнату в юбке и кофточке. Она садится на небольшую подушку, устраивается перед туалетным столиком, ставит по правую руку сундучок со всем, что требуется для наведения красоты, и вынимает оттуда тысячи принадлежностей. Пока она красится спереди, горничная полирует ее сзади…»

Пользование и даже злоупотребление румянами в женском туалете было не только отмечено писателями и путешественниками той эпохи, но и видно на портретах Веласкеса, неопровержимо свидетельствующих об этом. Не просто использовали румяна, но рисовали целую картину на лице, на плечах, на шее и даже на ушах. Свинцовые белила — называвшиеся soliman — представляли собой «основу для макияжа», на которую без всякой меры наносились розовые и красные румяна. «Они красят щеки в пунцовые цвета, — замечал Брюнель, — но так обильно, что кажется, будто они хотят не приукрасить себя, а загримироваться». Об этом же, но только еще беспощаднее, свидетельствовал Кеведо, говоря о женщине, «которая красила румянами свое лицо, точно двери кабака…». Губы также красили или покрывали легким слоем воска, который придавал им блеск. Для ухода за руками женщины пользовались миндальной пастой и помадами на основе свиного жира. Обильно пользовались духами, розовой водой, амброй, причем, если можно верить мадам д’Ольнуа, за неимением пульверизаторов их роль брали на себя служанки, набиравшие ароматную жидкость в рот и затем распылявшие ее сквозь зубы на лицо и тело хозяйки.{183}

Одним из наиболее примечательных элементов внешнего облика женщины были очки, вошедшие в моду в начале XVII века, в частности, благодаря Кеведо, который способствовал появлению обычая носить их — откуда и пошло название «кеведос», как иногда именовали очки. «Все их носят, без различия возраста и пола, молодые и старые, женщины преклонных лет и юные девушки, ученые и невежды, миряне и монахи. Размер очков зависел от общественного положения их обладателя: представители первой категории носили большие и широкие очки, привязывая их за ушами. Нет зрелища милее, чем вид молодых женщин, на носу которых красовалась пара очков, закрывавших им наполовину щеки, причем очки служили исключительно для красоты; они не снимали их целыми днями, хотя не занимались ничем, кроме болтовни, а некоторые расставались с ними, лишь отправляясь спать».{184}

Это была не единственная экстравагантность в женской моде — по крайней мере, в высших слоях общества. Правда, не следует забывать, что до конца старого режима женский туалет — как, впрочем, и мужской костюм — был тесно связан с социальным положением: достаточно посмотреть на «Прях» Веласкеса, одетых в блузки и юбки, мало отличающиеся от тех, что носят сегодня, чтобы убедиться, что платья, которые носили аристократки, позировавшие придворному художнику, были достоянием праздного меньшинства женщин, для которых забота о нарядах была основным занятием (и которым подражали «профессионалки», чей род занятий вызывал необходимость следовать самой последней моде).

В этой социальной среде отличительной деталью женской одежды был «гард-инфант» (guantainfante), представлявший собой, по словам Сабалета, «самую нелепую причуду, из-за которой желание выглядеть элегантной заставляло женщину падать». «Гард-инфант», огромных размеров фижмы, вошедшие в женскую европейскую моду в конце XVI века, представлял собой каркас, состоявший из обручей, корсетных костей, ивовых стержней и веревок, поддерживавших набивку, целью которой было «топорщить» от талии нижнюю юбку или скрывавшую ее «басконскую» юбку и платье, которое было сверху, придавая ему форму колокола. Эта форма подчеркивалась жестким корсетом, на который надевался полукафтан, который сжимал грудь и сужал талию, разделяя таким образом силуэт на две части. Чтобы усугубить деформацию женского силуэта, рукава расширялись от плеч, образуя «оборки» и «прорези», сквозь которые была видна пестрая материя, которая удваивала их зрительно, и заканчивались узко стянутыми запястьями, где часто присутствовала богатая вышивка. Платья, очень длинные, сшитые из тяжелых материалов — тафты, муарового шелка или парчи, полностью скрывали ноги, показывать которые считалось неприличным. На ногах носили кожаную обувь, а поверх нее был распространен обычай носить деревянные сандалии на очень толстой подошве с массивным каблуком из пробки, которые увеличивали рост, придавая обычно довольно невысоким испанкам видную стать, что скрадывало в какой-то мере расширение силуэта, создававшееся посредством guardainfante.

В одном из донесений той поры говорится, что из-за этого аксессуара женского платья, на протяжении всего правления Филиппа IV имевшего тенденцию к увеличению, женщины не могут больше пройти в двери церкви.{185} Против этой детали одежды с возмущением выступали не только моралисты, но и писатели-сатирики, и не без оснований. Действительно, само название, которое носила эта деталь женской одежды, было весьма многозначительным — «колокол», образованный посредством guardainfante, он позволял скрывать от окружающих беременность, которая далеко не всегда являлась следствием законных любовных связей; он, таким образом, придавал определенную уверенность женщине в ее любовных приключениях. Именно поэтому в 1639 году появился королевский указ, запрещавший носить guardainfante всем, кроме женщин, «которые с разрешения официальных властей занимались торговлей своим телом и которые получали право носить его совершенно беспрепятственно». Несмотря на строгость, проявленную при выполнении этого указа (альгвасилы, дежурившие на улицах, раздевали под насмешки прохожих женщин, которые упорствовали и продолжали носить огромные guardainfante), и риск быть принятыми за проституток, женщины, после того как прошла первая тревога, вернулись к прежней моде. Королевская власть не могла этому противостоять, тем более что вторая жена Филиппа IV Мария-Анна Австрийская, показывала плохой пример — носила такой большой и широкий кринолин, которого никто и никогда еще не видел.{186} Только при последующих правителях эта мода постепенно сошла на нет.

Столь же неэффективными оказались и статьи королевского указа 1639 года, касавшиеся женских декольте. В начале века полукафтан поднялся и плотно облегал шею. Постепенно корсаж получал все больший вырез, открыл плечи, верхнюю часть спины, а затем и часть груди. «Воистину, — утверждал Сабалета, — женщины, следующие последней моде, одеваются так, что, мне кажется, они были бы более честны, если бы совсем разделись…»

Правда, когда женщины находились вне дома, они надевали накидки — просторные плащи без рукавов, в которые они закутывались с ног до головы и которые скрывали весь их наряд. Но даже если эта manta была не из тюля или прозрачного шелка, которые делали ее похожей на легкий дым, она все равно оставалась инструментом кокетства и соблазнения во время редких и оттого еще более ценных выходов в свет, совершавшихся в соответствии с обычаем или — если женщина набиралась смелости — в обход его.

Самый простой случай для кокетства обычно представлялся в приходской церкви во время выполнения религиозных обязанностей или в какой-нибудь монастырской часовне, у которой была репутация особенно «порядочной». Поскольку знатная дама обычно не могла ходить по улицам одна, ее сопровождала дуэнья или лакей, длинная борода которого гарантировала респектабельность и который вел даму, иногда держа ее за приподнятую руку, завернутую в полу плаща, чтобы он не мог коснуться ее кожи. Те женщины, которые не были достаточно богаты, чтобы иметь лакея, постоянно находившегося в их распоряжении, могли нанять себе «метафорического лакея», которые (в частности, в Мадриде) в большом количестве были представлены на постоянно действующих рынках в определенных местах. Там же можно было нанять одного или нескольких пажей, сопровождавших свою хозяйку и носивших подушечку из бархата или шелка, которую госпожа подкладывала себе под колени во время молитвы. Хотя этот эскорт и отражал социальное положение сопровождаемой, однако он не спасал от всех опасностей, и дуэньи, во всяком случае в литературе, да, вероятно, и в жизни, имели репутацию женщин, которые, получив подарок, могли стать услужливой сводней между кавалерами и дамами, состоявшими и не состоявшими в браке. Не стоит понимать буквально сетования моралистов, говоривших о церквях как месте свиданий; большинство женщин приходили сюда с единственным намерением отстоять мессу и послушать проповедь, хотя некоторые из них конечно же пользовались посещением церкви, чтобы украдкой увидеться со своим возлюбленным.

Женщины выходили в свет под руку со своим мужем — иногда со своим кавалером, — чтобы принять участие в больших праздниках, в которые было вовлечено все население города. Они могли также присутствовать на театральных представлениях, но правило разделения полов соблюдалось в театре очень строго, так что существовала даже специальная «галерка» для женской части публики.

Наконец, практически всякая добропорядочная женщина поддавалась искушению испытать удовольствие, ускользнув из домашнего заточения, смешавшись с толпой гуляющих или зевак, развлечься, получая знаки внимания со стороны мужчин, оставаясь при этом неузнанной, ибо была укрыта плащом, полы которого таким образом прикрывали лицо, что был виден лишь один глаз. Ношение tapado (вуаль) представляло собой типичную разновидность древнего обычая: не приходится сомневаться в том, что этот обычай прикрывать лицо был наследием Испании времен мавров, так же как и возлагавшаяся на женщину обязанность проводить большую часть жизни в четырех стенах. Однако в XVI веке он превратился в инструмент соблазнения: вуаль, которая позволяла лишь угадывать очертания лица, прибавляла пикантности милому взгляду, а также придавала шарма тем, кто был его лишен, но умел пользоваться этим средством, чтобы добиться знаков внимания со стороны мужчин, которые без этого маскарада едва ли обратили бы на них внимание. Во времена правления Филиппа II Кастильский совет протестовал против злоупотребления этой деталью туалета: «Увлечение женщин вуалями доходит до того, что уже причиняет вред государству, поскольку из-за них отец не узнает собственную дочь, муж — жену, брат — сестру; они пользуются своей свободой, как им заблагорассудится, и предоставляют мужчинам возможность ухаживать за женами или дочерьми уважаемых людей, как будто речь идет о людях самого простого и неблагородного происхождения».{187} И наоборот, куртизанки и проститутки могли, пользуясь вуалью, легко сойти за «знатных дам». Поэтому указом 1590 года Филипп II запретил этот обычай, впрочем, без особого успеха, поскольку его преемники вынуждены были периодически повторять этот запрет, а Филипп IV в 1639 году установил суровую кару для нарушительниц: штраф в размере 10 тысяч мараведи, удвоенную сумму штрафа в случае вторичного нарушения запрета и конфискацию плаща виновной.

Однако один писатель той эпохи посчитал необходимым смягчить суровость этого наказания, расклассифицировав различные типы прикрывания лица в весьма основательном трактате, озаглавленном «Древние и современные вуали на лице женщины; их удобство и опасность».{188} Его аргументация очень интересна, поскольку он, перечисляя различные способы использования плаща, прямо разоблачает хитрости, связанные с использованием tapado: «Прикрыться (cubrirse) — значит просто закрыть лицо плащом, без какой-либо цели и намерения; завуалироваться (taparse) — значит маскироваться „вполглаза“ (de medio ojo), поднимая и опуская плащ так, чтобы показывать лишь один глаз (всегда левый), благодаря чему остальное лицо кажется еще более спрятанным и замаскированным, чем если бы оно было полностью закрыто. Открытое лицо не выражает какого-либо потаенного смысла; закрытое лицо — признак добропорядочности; вуалировать же лицо „вполглаза“ — дурное дело, являющее собой похоть под маской благочестия; это — уловка женщины, которая хочет казаться дамой; это — наживка для мужчин, приманка для молодых людей; это — иллюзия красоты; это — двойная движущая сила, подталкивающая врага к атаке ради удовольствия его оттолкнуть». В заключение автор заявлял, что tapado de medio ojo должно быть строжайшим образом запрещено, но женщины должны сохранить возможность держать лицо закрытым, особенно в церквях. Подобного рода разграничение порождало такое количество нюансов, что оправдывало все хитрости. И действительно, tapado оставалось в употреблении в течение всего XVII века и даже дольше, и во многих отношениях этот обычай можно рассматривать как один из характерных элементов общественного положения женщины, со всеми его противоречиями.

Самым высоким свидетельством знатности для женщины была конечно же возможность ездить в карете. Несмотря на свою высокую стоимость, карета постепенно вытеснила носилки и портшезы в качестве средства передвижения по городу знатных особ. Количество «господских экипажей» было весьма значительным уже в начале XVII века, когда королевский двор располагался в Вальядолиде, но существенно выросло при Филиппе IV, причем настолько, что в час, когда знать выезжала на ежедневную прогулку, движение по Большой улице в Мадриде было затруднено и огромные «пробки» не давали возможности каретам в вечерние часы свободно двигаться к парку Прадо. Другие крупные города — Барселона, Валенсия, Севилья — не отставали от столицы, и меры, принятые королевским правительством для того, чтобы сделать пользование каретами привилегией очень богатого меньшинства (запретив, например, использовать кареты, запряженные менее чем четырьмя мулами, покупка и содержание которых было весьма дорогим удовольствием), не смогли прекратить «каретную лихорадку» (fiebre cocheril), которая, подогреваемая женским тщеславием, охватила даже представителей среднего класса. «Не найти идальго, или даже простого человека, который ради того, чтобы его жена не выезжала в экипаже, худшем, чем у жены соседа, не совершал из чувства пустой зависти таких трат, на которые едва хватало всего его состояния», — писал Сабалета. Кеведо, со своей стороны, иронизировал над человеком, доведенным до нищеты и вынужденным поститься во славу «святого Экипажа». Можно составить целую антологию литературных текстов, и особенно сцен из комедий, рисующих нам несчастного мужа или неудачливого кавалера, терзаемого настойчивыми требованиями своей дамы, которая ради приличия не может выходить пешком.{189}

Так женщины тешили свое тщеславие, забывая о добродетели. Португалец Пинхейро, нарисовавший для нас картину жизни Вальядолида в ту пору, когда этот город играл роль столицы, писал: «Придворные дамы проводят большую часть своей жизни в каретах — свидетелях их распутства, а кучера — их исповедники: грехи одних заставляют других забыть про свои…» — весьма нелестное свидетельство, но оно, похоже, подтверждает обоснованность указа Филиппа III, запрещавшего мужчинам пользоваться каретами ввиду того, что «из-за этого они уподобляются женщинам». Но тот факт, что женщину мог сопровождать муж, отец или дети, достаточно ясно показывает, что под упомянутым «официальным» обоснованием стыдливо скрывается реальная цель этой меры: не допустить того, чтобы кожаные шторы, закрывавшие дверцы кареты, не превращали ее время от времени в альков. Кавалеры, желавшие угодить даме сердца, должны были довольствоваться сопровождением кареты, снаружи вступая в беседу с дамой, сидевшей за дверцей с открытыми шторками. Другая мера предосторожности: женщины могли сидеть в карете только с открытым лицом, a tapado строжайше запрещалось. Однако эти меры, направленные на укрепление нравственного начала при пользовании каретами, так и остались мертвой буквой, судя по тому, что они неоднократно подтверждались и возобновлялись королевскими властями во время правления Филиппа IV.

Хотя мы находим в официальных документах подтверждение фактам, приводимым в литературе, это не позволяет нам делать слишком общих выводов. Литературные примеры почти всегда имеют сатирическую направленность, искажающую реальность, документы же отражают намерение властей бороться с крайностями, а не санкционировать нормальное положение вещей. К тому же не следует забывать, что их критика касается только ограниченной части женского общества, той части, которая, живя в больших городах, и особенно в атмосфере королевского двора, более или менее была подвержена моральной порче, которая, несомненно, поразила правящий класс. Речь идет лишь о самом ничтожном меньшинстве, но которое в силу своего образа жизни привлекало внимание окружающих и вызывало их зависть. В своей маленькой деревеньке Ламанче Тереза, жена Санчо Пансы, могла иногда мечтать об удовольствиях городской жизни, символом которых служило наслаждение, которое получали, «устроившись в карете под ослепленные взгляды тысяч завистников…»; а она все равно продолжает вести свое убогое и суровое повседневное существование, которое влачили деревенские жительницы, а также горожанки со скромным достатком, для которых изыски моды, роскошь карет и выставление напоказ пышности и богатства жизни знатных особ было лишь элементом внешнего декора их существования.

Глава IX

УНИВЕРСИТЕТСКАЯ ЖИЗНЬ И МИР ЛИТЕРАТУРЫ

1. Университетская жизнь. Саламанка, Алькала и «деревенские» университеты. — Организация университета. Преподавание. Экзамены и присвоение ученых степеней. — Жизнь студентов. Большие колледжи и пансионы для студентов. «Студенческий голод». — Забавы и развлечения. Жестокие шутки над новичками. — Упадок университетов2. Мир литературы. Величие и бремя писательской жизни: Лопе де Вега. — Страсть к письму и поэтические академии. Утонченность литературного языка: концептизм и культеранизм

В «споре оружия и наук», который Сервантес вкладывает в уста Дон Кихота, проводится параллель между трудами и лишениями, выпадавшими на долю студента и солдата, и отдается пальма первенства стойкости и заслугам последнего. Студенты и солдаты: они вместе создали золотой век, но по мере того, как на полях сражений шла к своему упадку слава испанского оружия, в области культуры Испания одерживала верх над своими соперниками. Бывшие студенты Саламанки и Алькалы, отстаивая честь своей страны, шли на смену солдатам и офицерам.

1

Omnium scientiarum princeps Salmantica docet, «Саламанка — первая в преподавании всех наук». Девиз университета Саламанки выражал гордость за то, что он был первым среди испанских университетов, а также за уникальный престиж, которым он обладал в конце Средних веков, опережая всех своих соперников. Но внезапный порыв, отблеск воодушевления эпохи Возрождения, вызвал расцвет новых образовательных учреждений в эпоху Католических королей и Карла V. Менее чем за век появилось около двадцати университетов. Не только большие старинные города, такие, как Сарагоса, Валенсия, Толедо, Севилья, но даже маленькие городки — Оропеса, Баеса, Осуна и множество других — пожелали утолить жажду из живительных источников культуры.

Тем не менее лишь один из них смог стать соперником университету Саламанки: тот, что основал в Алькале де Энарес в первые годы XVI века кардинал Хименес де Сиснерос, архиепископ города Толедо и канцлер Кастилии. По своей организации и интеллектуальной ориентации этот университет явился типичным творением новых времен: в противоположность демократическому духу Саламанки его устав провозглашал авторитарную и централизованную структуру, которая выражалась в признанной власти ректора, назначавшегося архиепископом Толедо и представлявшего королевскую власть. Преподавание, исключавшее гражданское право, было ориентировано на теологию (вспомогательное средство для реформы, предпринятой Сиснеросом в испанской церкви) и на изучение классической филологии, включая древнегреческий и древнееврейский языки и филологическую критику источников. Когда в середине XVI века Мадрид, расположенный в десятке лье, превратился в столицу Испании, Алькала стала пользоваться этим соседством и привилегиями, которые жаловали ей монархи. Хлынул поток учеников, и вокруг колледжа Святого Ильдефонса, являвшегося ядром нового университета, возникали другие, строившиеся главными монашескими орденами. За полвека средневековый городишко, зажатый в тесных кирпичных стенах, стал, по словам Эразма, «сокровищницей всех наук», и его престиж воссиял не только над всей Испанией, но и за ее пределами.

Тем временем и другие университеты, не достигшие славы двух самых крупных, соперничавших друг с другом университетов, сохраняли и даже укрепляли свою жизнеспособность: Сарагоса привлекала арагонских студентов, Валенсия славилась своим преподаванием в области медицины, и даже в Кастилии, несмотря на близость Саламанки, не прекратил свое существование университет Вальядолида, превосходивший своего соседа в области изучения римского и национального права. Но большинство менее крупных университетов, вызванных к жизни энтузиазмом ренессансного гуманизма, влачило жалкое существование. Ученые степени, которые здесь присваивались за более низкую плату, чтобы привлечь студентов, обесценились, а три деревенских (silvestres) университета — в Сигуэнсе, Оньяте и Осуне — превратились в XVII веке в объект многочисленных насмешек. «Где же вы учились?» — спрашивал разъяренный Санчо Панса, став правителем острова Баратария, у врача, которому было поручено следить за его здоровьем и который, действуя от имени Гиппократа, велел убрать со стола все самые вкусные блюда. «Сеньор губернатор, — отвечал тот, — я получил образование в университете Осуны…»{190}

Разнообразие происхождения университетов — учреждение по инициативе епископа или короля, муниципальных властей или частных лиц — проявилось в отсутствии единообразия их внутренней организации. Тем не менее из-за сильного влияния традиции преподавание повсюду было аналогичным и практиковалась одна и та же иерархия ученых степеней. Кроме того, университет Саламанки, как один из старейших, продолжал пользоваться моральным авторитетом, и некоторые элементы его структуры, спонтанно или по королевскому указу, были распространены на другие учебные центры. Впрочем, в этом университете, из-за притока учащихся со всех концов Испании, по-прежнему было и самое большое количество студентов: свыше семи тысяч в 1584 году, тогда как в более аристократической Алькале в период ее наивысшего расцвета эта цифра не превышала двух тысяч. По совокупности этих причин Саламанка определяла стиль университетской жизни в стране, и «студент университета Саламанки», видимо, и в реальности был тем, кем его представляла литература того времени — воплощением испанского студента.

* * *

Для студента университет не был только лишь учебным заведением. Он был, если можно так выразиться, его делом, поскольку привилегии, которые предоставляла ему учеба в университете, в большой степени делали его подчиненным университетским властям. «Прагматическая санкция» Католических королей, обнародованная в Санта-Фе в 1492 году, подтвердила, что студенты исключаются из сферы действия общего правосудия и подчиняются исключительно своему, назначавшемуся папой, «эколятру», в обязанности которого входило защищать все права и прерогативы студентов, среди которых было освобождение от воинской службы и всех налогов, касавшихся их личности и их имущества. Ректор, в обязанности которого входили обеспечение материальной стороны жизни университетского сообщества и управление доходами, избирался на один год комиссией, состоявшей наполовину из профессорского состава, наполовину из студентов, делегировавшихся их товарищами. На эту должность всегда выбирали студента и, чтобы повысить ее престиж, подбирали человека, знатного по рождению, обычно отпрыска известной семьи: так, Гаспар Гусман д’Оливарес, который впоследствии стал всемогущим министром Филиппа IV, был в начале XVII века избран ректором университета Саламанки.

Что касается профессоров, то в их избрании принимали участие не только их коллеги, но и сами студенты. Профессорский состав определялся по результатам открытого конкурса, в котором участвовали претенденты на одну и ту же кафедру. Были предприняты все меры для того, чтобы интриги или коррупция не повлияли на результаты выборов. «…мы повелеваем, — заявляли Католические короли в указе 1494 года, — чтобы никто из студентов и профессоров наших университетов или тех, кто имеет косвенное отношение к ним, каким бы ни было его состояние, положение или могущество, не смел подкупать открыто или тайно тех, кто должен голосовать за пожалование новой кафедры, делать подарки студентам, чтобы они отдали за него свой голос, действовать просьбой или угрозами, прямо или через посредника». Уточняя в следующем году меры по выполнению этого указа, правители называли некоторые конкретные средства, употреблявшиеся в целях добывания места: формирование «партий» по поддержке того или иного соискателя, обещания денежных подарков, а также «мулов, рабов, драгоценностей или участков земли, чтобы купить себе голоса, или за снятие кандидатуры с выборов».{191} Все было напрасно. Повторные предписания, исходившие от Филиппа II и Филиппа III, показывают неэффективность этих мер. Слишком много среди студентов было таких, для кого хлеб насущный оставался постоянной проблемой, слишком многие из них не знали, что будут есть завтра, чтобы отвергнуть проявления корыстного великодушия в форме подарков или приглашений к хорошо сервированному столу. Не оставалось ничего иного, кроме решения, которое и принял в 1624 году король Филипп IV: назначать профессоров университетов Саламанки, Вальядолида и Алькалы в Кастильском совете, учитывая их университетские труды и заслуги.

В целом университетское обучение по сути и по методике осталось верным средневековой практике: факультет свободных искусств, где преподавали логику, риторику и физику, открывал доступ к специализированным факультетам: теологии, гражданского и канонического права, медицинскому. Каждый профессор «читал» свой курс (откуда и возникло слово «лектор», которым иногда называли университетских преподавателей) или диктовал его своим ученикам. Правда, у преподавателей была обязанность, которая несколько смягчала исключительно догматичный характер преподавания «ех cathedra»: они должны были «стоять у колонны» (asistir al poste), то есть после лекций ждать во внутренней галерее университета учеников, которые могли задать интересовавшие их вопросы и получить разъяснения. Эта далекая реминисценция перипатетической школы Аристотеля открывала перед студентами возможность для интеллектуального общения с преподавателем, которое часто оказывалось весьма плодотворным. Так, Энрике де Гусман в наставлениях, которые он составил в безличной форме для своего сына, отправлявшегося учиться в Саламанку, советует извлечь выгоду из такого общения: «После занятий пусть он отправится послушать сомнения, которые будут высказывать у колонны его соученики своему преподавателю, чтобы осознать трудные моменты и лучше понять суть изложенного, что заставит его учиться еще прилежнее, потому что ему тоже захочется высказать преподавателю свои доводы».{192}

В первой половине XVI века влияние гуманизма и особенно Эразма привело к расширению интеллектуального горизонта и развитию новой мысли как реакции на схоластический формализм. Но со времен правления Филиппа II опасение того, что «новшества» могут пошатнуть религиозную ортодоксальность, вызывало большое недоверие ко всему, что расходилось с традицией. Меры, принятые инквизицией против некоторых преподавателей университета Саламанки, — среди которых был Фрей Луис де Леон, — стали серьезным предупреждением для тех, кто выказывал некоторую независимость взглядов в отношении схоластического преподавания. На смену великолепному расцвету, которым были ознаменованы три четверти предыдущего века, пришла узость взглядов, характеризовавшаяся возвратом к букве прежнего устава, предусматривавшего, чтобы каждый профессор читал свой курс в соответствии со взглядами того, чье имя носила кафедра: святого Августина, святого Фомы, Дунса Скота, к которым в начале XVII века добавился иезуит Суарес. На своих лекциях, а также публичных диспутах преподаватели, принадлежавшие различным монашеским орденам, слепо отстаивали взгляды святого Августина, святого Фомы или Суареса в зависимости от того, кем они были — августинцами, доминиканцами или иезуитами, что приводило к яростным спорам и непримиримой вражде. Даже по самым незначительным вопросам дискуссионный пыл, соответственно формам схоластики, доходил до крайних пределов. «Между августинцами и тринитариями Саламанки состоялись горячие дебаты, — писал Барьонуэво, — дело дошло до рукоприкладства, пощечин и пинков. Речь шла о том, стал ли Адам несовершенным после того, как Бог взял у него ребро, а кроме того, чем он заполнил образовавшуюся пустоту: только плотью или чем-либо еще».{193}

Открытые диспуты, на которых сталкивались мнения магистров и докторов, которых поддерживали vitores, лучшие из их учеников, представляли собой важные события в университетской жизни, равно как и экзамены на степень бакалавра, лиценциата или доктора. Присвоение степеней служило поводом для веселья, в котором принимал участие весь город и порядок которого был тщательным образом регламентирован в «Церемониале», представлявшем собой свод университетских ритуалов. Драматург Руис де Аларкон, который был студентом университета Саламанки в конце XVI века, писал, что получение диплома здесь дорого обходилось лиценциату: «чаевые» (propinas) эколятру, сторожам, самим экзаменаторам; вознаграждения людям самых разных званий, способствовавшим тому, чтобы придать надлежащий блеск акту присуждения степени: церемониймейстерам, рабочим, украшавшим коврами фасад университета, литаврщикам и трубачам, звонарям. Но дороже всего обходился, конечно, сам праздник, который надо было устроить для всех членов факультета, порядок и меню которого «Церемониал» регламентировал в мельчайших деталях: «Салат должен быть приготовлен из различных фруктов, овощей, цитрусовых, сладостей, драже, вишни в сахаре, яиц и других компонентов, которые входят в „королевский салат“… После салата подаются яйца… После яиц приносят блюдо из дичи, самой лучшей для этого сезона, например, из куропаток или перепелок, кур, голубей или другой наиболее вкусной и изысканной птицы. Затем подают блюдо из рубленого мяса домашней птицы с кусками свиного сала, колбасы, ломтиками крольчатины и телятины, дольками лимона и другими продуктами, улучшающими вкус… Следом приносят блюдо с рыбой, которая должна быть самой лучшей для этого времени года, например, лосось, угорь или дорада… Далее следует подавать десерт, который обычно представляет собой яйца по-королевски; иногда подают „бланманже“, но поскольку это блюдо дешевле, чем указанное выше, то к нему нужно добавить что-нибудь еще… Под конец трапезы подают сыр и севильские оливки, анисовые конфеты и полфунта сладостей в обертках, вафельные трубочки и зубочистки».{194}

Но Аларкон признавал, что получение степени лиценциата обходилось дешевле, чем докторской степени, поскольку для этого высшего университетского посвящения, приносившего дворянский титул, церемониал предусматривал ритуал столь же блистательный, сколь и разорительный для виновника торжества.

Накануне дня присвоения докторской степени совершается paseo (прогулка), в которой принимают участие все магистры и доктора. В длинной процессии, которую открывали трубачи и барабанщики, шествовали церемониймейстеры, за ними следовал преподавательский состав в парадных костюмах — черных шапочках с бахромой, длинных черных мантиях с белыми кружевами, поверх которых надевались короткие мантии с капюшоном, цвет которых зависел от факультета: свободных искусств — голубые, теологического — белые, медицинского — желтые, канонисты — зеленые, юристы — красные. Далее следовали эколятр, ректор, сторожа, доктор, которому предстояло объявлять о присуждении степени, и, наконец, сам кандидат на лошади, покрытой дорогой попоной. Кандидат одевался в бархат или шелк и носил на боку шпагу и кинжал. Наконец, дальше шли студенты, к которым присоединялись ремесленники и горожане, замыкавшие длинное шествие, которое растягивалось по узким улицам города от дома кандидата до университета, где совершалась церемония присуждения степени доктора и раздавались самые разнообразные лакомства.

Следующий день начинался с опроса кандидата одним из его учителей в зале для торжественных церемоний университета. Потом, — вероятно, этот обычай был навеян воспоминаниями о насмешках, сопровождавших в Риме триумфатора, поднимающегося на Капитолий, — товарищи новоиспеченного доктора осыпали его оскорбительными шутками о его персоне и способностях, прежде чем панегирик, произнесенный одним из присутствующих, залечит раны измученного самолюбия. От университета процессия следовала к кафедральному собору, где происходило последнее действо: новоиспеченный доктор получал знаки своей степени, передававшиеся ему «крестным отцом», который также надевал ему на голову докторскую шапочку; затем, поднявшись на кафедру, доктор произносил клятву и читал начало Евангелия от Иоанна «In principio erat verbum…», которое все присутствующие слушали стоя на коленях.

По окончании церемонии начиналось веселье, во время которого, как и в другие праздничные дни, устраивалась коррида, причем следовало убить по меньшей мере пять быков. Напрасно папа Сикст V, напоминая о том, что в 1563 году папа Пий V отлучал от церкви священнослужителей, которые присутствовали на этих кровавых зрелищах, заклеймил профессоров Саламанки, «знатоков священной теологии и гражданского права, которые не только не стыдятся смотреть на эти бои с быками, но и осмеливаются утверждать, о чем говорят и на своих лекциях, что священнослужители, будучи членами священных орденов, не навлекают на себя при этом гнев Божий…». Привлекательность традиционного праздника была сильнее угроз кары духовной. В ответе папе Сиксту V, — на котором стоит подпись Фрея Луиса де Леона, — собрание почтительно просило папу отменить те меры, которые «могли бы повредить спокойствию и надлежащему управлению этим учебным заведением».{195}

Теперь новоиспеченному мэтру оставалось лишь подсчитать расходы, сопряженные с обретением высокого достоинства, только что полученного им, которые, помимо огромных трат на проведение корриды, включали в себя целую серию подарков, порядок вручения которых был оговорен в уставе университета и определен его традициями: 50 флоринов эколятру и «крестному отцу», по два золотых каждому доктору, 100 серебряных реалов сторожу и нотариусу, а также подарки натурой: множество пар перчаток, мешки с сахаром, по три пары цыплят каждому, не считая раздачи «сладостей» и лакомств во время корриды. Траты были столь велики, что многие соискатели старались получить степень доктора в один день с коллегами, чтобы разделить расходы. В противовес такой экономии выдвигалось требование увеличить на корриде количество быков до десяти и более…

* * *

«Студенческая демократия» — так характеризовали организацию университета Саламанки. Тем не менее изначально одинаковое положение, которое обеспечивали учащимся общие привилегии и возможность прямо влиять на подбор профессорского штата, не исключало неравенство, причиной которого были слишком различные социальные условия. Не только дети дворян или представителей высших слоев буржуазии занимали места на деревянных скамьях аудиторий. Многие семьи с весьма скромным достатком старались, часто ценой тяжких жертв, послать сына учиться ради обретения научной степени, которая позволила бы ему получить церковный бенефиций или войти в качестве letrado (адвоката) в состав государственной администрации. Поэтому под короткой сутаной (loba) и квадратной шапочкой, которые являлись повседневной одеждой студентов, фактически скрывалось крайнее неравенство в материальных условиях жизни.

На самом верху находился сын очень знатных родителей, поселявшийся с большим количеством прислуги в доме, купленном или снятом специально для него: таков был Гаспар де Гусман, прибывший в Саламанку в 1601 году в сопровождении гувернера, воспитателя, восьми пажей, трех камердинеров, четырех лакеев, повара, конюха и служанок и приезжавший на занятия верхом на лошади в сопровождении людей, составлявших его свиту, которые ждали его у дверей университета, чтобы сопровождать обратно домой…

В привилегированном положении находились и те, кого принимали в Большой колледж (Colegio Mayor). Изначально создававшиеся прелатами или благочестивыми людьми, старавшимися обеспечить бедным студентам возможность учиться, не испытывая материальных затруднений, эти большие колледжи со второй половины XVI века стали менять свой характер, становясь все более аристократическими, благодаря кооптации, с помощью которой обеспечивался набор «стипендиатов». Этот набор становился все более закрытым, поскольку однокашников связывало чувство солидарности. Они стремились монополизировать лучшие места в Церкви и государственных органах. При дворе у них были свои агенты (hacedores), выбиравшиеся среди самых влиятельных «бывших», которые должны были защищать интересы выпускников колледжа при распределении церковных бенефициев и назначении на высокие должности и которые в обмен на эту услугу пристраивали в Большой колледж своих родственников и протеже. Внутри университета учащиеся колледжа образовывали группу, стоявшую особняком: во время выборов нового преподавателя все голосовали за кандидата, выбранного из их рядов; они не испытывали ничего кроме презрения к обучавшимся в малых колледжах (Colegios menores), число которых увеличивалось, в частности, и потому, что большие колледжи перестали выполнять ту роль, которую должны были выполнять; скромности их костюмов они, вопреки положению, по которому студентам запрещалась любая роскошь в одежде, противопоставляли горделивую красоту своих плащей из тонкого сукна или шелка.

Однако большинство студентов жили за пределами колледжей и не были обеспечены материально, как их питомцы. Университетские власти старались как-то разрешить проблемы, встававшие у них на пути, особенно проблему жилья, организуя контроль за «бакалаврами питомцев», то есть хозяевами пансионов, уполномоченных селить студентов. Устав, принятый в 1534 году в Саламанке, не только определял материальные условия пансиона, но и предписывал «бакалавру» следить за нравственностью и прилежанием воспитанников: он должен был запирать дверь в половине восьмого; каждый вечер и каждое утро совершать обход их комнат, чтобы удостовериться, что все на местах; проверять, посещают ли они занятия, предусмотренные программой; пресекать бесполезные дискуссии и разговоры между ними и, наоборот, организовывать проработку материала, который излагали преподаватели; наконец, строго-настрого запрещать любые карточные игры и игры в кости под страхом немедленного лишения всех привилегий, которые давал университет.{196}

Что касается питания, то «бакалавр питомцев» был обязан выдавать ежедневно каждому студенту фунт мяса из расчета полфунта на завтрак и полфунта на обед, закуску, десерт и «надлежащего» качества хлеб и вино, не считая добавок, положенных по большим праздникам.

Мы не знаем, долго ли соблюдались педагогические и нравственные предписания устава и был ли рацион, предусмотренный для студентов в других университетах, столь же щедрым, как в Саламанке. Однако достоверно известно, что «бакалавры питомцев» приобрели стойкую репутацию «торговцев супом», поскольку больше заботились о том, чтобы сэкономить на пище, нежели радели о воспитании юных умов, и что они стали одним из представительных типов в сатирической литературе того времени. Остроумие Кеведо в полной мере раскрывается при описании пребывания Дона Паблоса из Сеговии у одного из таких «бакалавров», лиценциата Кабра по прозвищу Страж Поста, который особенно заботился о том, чтобы его питомцы не испытывали неудобств от переедания. «После молитвы Benedicite в деревянных мисках подавали бульон, настолько прозрачный, что, если бы Нарцисс захотел его выпить, он рисковал бы куда сильнее, чем над ручьем. Я видел, с каким азартом тощие пальцы едоков гнались за сиротливо плавающей в миске горошинкой. С каждым глотком Кабра восклицал: „Нет ничего лучше, чем мясо в горшочках; что бы там ни говорили, все остальное — это порок и чревоугодие!“ По окончании трапезы он говорил: „Дети мои, идите, часок-друтой поупражняйтесь, чтобы пища, которую вы съели, не причинила вам вреда…“ С пустым желудком нужно было все равно выполнять упражнения, которые были предусмотрены правилами. „Мне надо было, — говорил Паблос, — растолковать другим первую главу элементарного курса; но я был настолько голоден, что проглотил половину слов…“»{197}

И все же «питомцы» были обеспечены кровом и едой, пусть даже такими неполноценными. Их положение считалось привилегированным по сравнению с capigorristas, бедными студентами, которые вместо просторных плащей носили обычные накидки, плохо защищающие их от холода, и gorra, нечто вроде фуражки, вместо квадратной студенческой шапки. Для них повседневной проблемой было выживание. Вероятно, можно было попросить помощи у родителей, — но те уже выложили все, что у них было, чтобы отправить сына учиться в университет, — и с нетерпением ждать курьера, который, может быть, привезет хоть какие-то деньги. Но такие посылки были редки, и студенты утешались, сжигая родительские письма, полные полезных советов, но лишенные денег, напевая вместе с товарищами Paulina, пародию на Pater noster: «Жестокие и бессердечные родители, отцы, отказывающие в пище своим сыновьям, да будете вы каждую неделю испытывать тот голод, который мы испытываем каждый день, и как эта бумага превращается в золу, пусть деньги, в которых вы нам отказываете, превращаются в уголь в ваших сундуках. Аминь».

Был один источник дохода, к которому прибегали некоторые студенты. Они становились слугами своих более обеспеченных товарищей, живших в домах или квартирах, и разрывались между выполнением своих обязанностей по дому и изучением трудов Аристотеля и святого Фомы. Другие жили со служанками постоялых дворов, — или даже особами худшего сорта, — которые помогали им прокормиться. Наконец, был еще один способ выжить: получить патент на нищенство, поскольку этот статус официально регламентировался. Карл V и его сын Филипп II определили условия, при которых студент мог быть признан таковым: «Студенты могут просить милостыню с разрешения ректора университета, в котором они учатся, а если нет ректора, то с разрешения духовного судьи епархии, в которой находится упомянутый университет».{198} В случае получения такого документа студенты имели право, наравне с другими нищими, на sopa boba, «жирный суп», который монахи каждый день выносили к воротам своих монастырей, разжигая перед трапезой чувство голода собравшихся чтением молитвы Benedicite.

* * *

Этот студенческий голод, ненасытный и всегда неутоленный, постоянно возникал в описаниях университетской жизни в литературе того времени. «Если бы голод и чесотка не были неразлучными спутниками студентов, — писал Сервантес, — нельзя было бы вообразить более приятного времяпрепровождения, поскольку добродетель и наслаждение шли в нем рука об руку; и студенты проводили свою молодость в учебе и развлечениях».{199} Развлечения помогали забыть о голоде. «Есть ли жизнь более прекрасная, чем студенческая? — писал Матео Алеман. — Есть ли более счастливая жизнь? Можно ли найти хоть один вид забав, который бы не был доступен студентам? Они прилежны? В таком случае они найдут себе подобных. Они одиноки? Для них обязательно найдутся товарищи… Где еще можно найти столько замечательных друзей?.. О сладкая жизнь студента! Паясничать в одеянии епископа;{200} заставить попотеть новичка; купить голоса в день выборов; с пеной у рта отстаивать правоту своих товарищей; заложить все, чем владеешь, когда курьер с деньгами не прибывает вовремя: одно у кондитера, другое у бакалейщика; Дунса Скота — торговцу пирожками, Аристотеля — торговцу вином; держать кольчугу под матрасом, шпагу — под кроватью, а щит — на кухне, пользуясь им как крышкой для котелка… В какой кондитерской нет у нас долгов в дни, когда мы на мели?»{201}


Замок Алькасар в Сеговии. Гравюра неизвестного художника XIX в.


Католические короли Фердинанд и Изабелла покровительствуют наукам и искусствам. Внизу — герб единой Испании. Гравюра начала XVI в.


Герцог Альба. 1557 год. Неизвестный художник XVI в.


Тициан. Император Карл V. 1548 г.



Поделиться книгой:

На главную
Назад