Но разве не говорили вы сами, что в государстве, управляемом деспотически, государь необходим, добродетель излишня, чувство чести опасно, что требуется слепое послушание и государь погибнет, успокоившись хоть на минуту? [15]
Конечно, я сказал это. Но когда я, подобно вам, констатировал внушающие ужас условия, при которых может существовать тирания, то делал это, чтобы заклеймить ее, а не возвести на пьедестал. Я делал это, чтобы внушить моему отечеству отвращение к ней, чтобы его глава никогда не склонилась под ее ярмом. Как можете вы не понимать, что насилие представляет собой всего лишь исключение в закономерном развитии человеческого общества, что величайшие тираны вынуждены искать себе оправдание в идеях, весьма далеких от теории насилия. Все угнетатели ссылаются не только на свою выгоду, но и на обязанность. Следовательно, само по себе учение о выгоде так же бездоказательно, как те средства, что вы используете для его обоснования.
Тут я позволю себе вас прервать. Вы придаете выгоде определенное значение, а этого довольно, чтобы оправдать любую политическую необходимость, не согласующуюся с правом.
Вы ссылаетесь на государственные интересы. Но согласитесь, что я не могу выдвигать в качестве основы общества то, что его разрушает. Во имя выгоды государи и народы, как и отдельные граждане, способны только на преступления. Вы говорите: государственные интересы. Но как могу я судить, зачем нужна государю та или иная несправедливость? Разве нам не известно, что государственные интересы слишком часто оказываются интересами государя или его развратных фаворитов? Я избегаю подобных заблуждений, положив в основу общества право, поскольку право устанавливает границы — границы, преступить которые не смеет личная заинтересованность.
А если вы спросите меня, что есть основа права, то я отвечу вам, что это этика, заповеди которой ясны и однозначны, поскольку содержатся во всех религиях и запечатлены сверкающими буквами в совести человеческой. Из этого чистого источника должны проистекать все гражданские, политические, экономические, международные законы.
И здесь вы становитесь непоследовательны. Вы католик, вы христианин, мы оба молимся одному и тому же Богу, вы признаете его заповеди, признаете мораль, признаете право в отношениях между людьми, и вы попираете все эти нормы ногами, чуть речь зайдет о государе или государстве. Одним словом, по-вашему, политика не имеет ничего общего с моралью. Вы позволяете монарху то, что запрещаете подданным. В зависимости от того, кем совершается поступок — сильным или слабым, — он вызывает ваше одобрение или порицание. Это добродетель или преступление лишь в зависимости от ранга деятеля. Государя вы хвалите, а подданного отправляете на галеры. Но при этом вы не думаете о том, что на таких основаниях не может существовать ни одно человеческое общество. Неужели вы полагаете, что подданный будет долгое время хранить верность своей присяге, если увидит, как ее нарушает государь, что он будет чтить законы, если узнает, что тот, кто дал их ему, сам преступил их и преступает ежедневно? Неужели вы полагаете, что он будет колебаться, вступая на путь насилия, подкупа и обмана, если увидит, как этим путем идет тот, что призван руководить им? Не предавайтесь самообману. Вы должны согласиться, что каждое злоупотребление государя в делах государства приведет к такому же противоправному поступку подданного, что каждая политическая подлость повлечет за собой такую же в гражданской жизни, что каждый акт насилия наверху оправдывает насилие внизу. Вот что можно сказать об отношениях граждан между собой.
Что же касается их отношения к правителю, то тут все ясно: в недрах такого общества зреет гражданская война. Молчание народа — лишь покорность побежденного, которого лишили права жаловаться. Подождите, пока он проснется. Вы создали теорию насилия, и вы с уверенностью можете рассчитывать на то, что народ усвоит ее. При первом же удобном случае он разорвет свои оковы. Он разорвет их, как только представится малейший повод, и силой вернет себе то, что силой же было у него отнято.
Деспотизм основывается на послушании трупа, которого требуют иезуиты. Его закон: убивать или быть убитым. Сегодня он сеет насилие, завтра разгорается гражданская война. Во всяком случае, так развиваются события в их широтах. На востоке народы мирно спят в недостойном порабощении.
Государь не может позволить себе того, что не дозволено подданным: вот мой вывод. Он справедлив. Вы думаете, что сможете привести меня в замешательство, сославшись на пример многих великих мужей, кои отважными деяниями и насилием над законом принесли своим странам мир, а иногда и славу: вот ваше великое доказательство того, что добро проистекает из зла. Но вы не доказали мне, что эти мужи принесли больше добра, чем зла. Отсюда никоим образом не следует, что без них народы не защитили бы и не спасли себя. Лекарство, употребляемое вами, бессильно против ростков гибели, взращиваемых вами. Зачастую несколько лет анархии менее разрушительны для государства, чем долгие годы молчаливо сносимого деспотизма. Вы восхищаетесь великими людьми, я восхищаюсь лишь великими общественными системами. Я полагаю, что народам, чтобы быть счастливыми, нужны не столько гениальные, сколько справедливые люди; тем не менее, я соглашусь с вами в том, если это важно для вас, что некоторые из актов насилия, которые вы так защищаете, и впрямь пошли на пользу определенным государствам. Такие действия могут быть оправданы для народов древности, которыми правили рабство и фатализм. Они вновь появляются в средневековье и даже в новое время. Но в той же степени, в какой смягчились нравы, в какой просвещение распространилось среди разных народов Европы, а прежде всего в той, в какой лучше стали изучены основы науки о государстве, в той же степени и в принципе, и на самом деле насилие сменилось правом. Разумеется, и впредь будут вестись освободительные войны, и очень много преступлений будет совершаться во имя свободы, но политического фатализма больше нет. Если прежде вы могли говорить, что в ваше время деспотизм был необходимым политическим злом, сейчас вы такой возможности лишились; при современном уровне нравственности и государственности основных народов Европы деспотизм стал невозможен.
Невозможен?.. Если вам удастся доказать мне это, то я охотно буду следить за ходом вашей мысли.
Я очень легко докажу вам это, если вы еще склонны слушать меня.
Весьма охотно. Но берегитесь. Мне кажется, вы берете на себя слишком много.
Разговор третий. Принципы правового государства
К этому берегу приближается толпа теней. Подойдите ближе, не то нас скоро разлучат. Они заполонят все кругом.
В ваших последних словах я вовсе не обнаружил той ясности, которая отличала ваши речи в начале нашей беседы. Я нахожу, что вы перебрали с закономерностями, вытекающими из основных положений вашего «Духа законов».
В этом труде я заведомо избегал подробных теорий. Если он знаком вам не только в пересказе третьих лиц, то вы признаете, что отдельные мысли из числа тех, что я вам здесь излагаю, непосредственно проистекают из основных положений, мною там выдвигаемых. Но не страшусь сознаться: известия, полученные мною о новом положении вещей, изменили или дополнили некоторые из моих идей.
Неужели вы всерьез уверены, что деспотизм несочетаем с тем политическим уровнем, которого достигли народы Европы?
Я говорил не обо всех народах. Но, если вам угодно, я назову те нации, в которых развитие науки о государстве привело к важным достижениям.
Что же это за народы?
Англия, Франция, Бельгия, отчасти Италия, Пруссия, Швейцария, Германский союз, Голландия, а также Австрия, то есть, как видите, почти в точности та часть Европы, которую некогда занимала Римская империя.
Мне кое-что известно о событиях, происходивших в Европе с 1527 года до нынешней поры, и должен вам сознаться, мне очень любопытно, как вы докажете ваше утверждение.
Так слушайте же, и — кто знает — возможно, мне и удастся убедить вас. Не люди, но институты гарантируют процветание в государстве свободы и добрых нравов. От совершенства или несовершенства институтов зависит всякое благо и всякое зло, которые могут последовать при объединении людей в сообщество. И если я настаиваю на наилучших институтах, то вам, разумеется, ясно, что вслед за Соломоном я имею в виду те лучшие из институтов, с которыми может примириться народ. То есть я не требую для народов невозможных условий существования и тем самым отличаюсь от жалких реформаторов, пытающихся устроить общество на основании чисто умозрительных конструкций, не учитывая климата, привычек, нравов, даже предубеждений.
На начальной стадии развития нации имеют то законодательство, которое возможно в этом состоянии. Античность дала нам примеры удивительных культур и государств, в которых достойным восхищения образом были достигнуты условия, ведущие к свободной форме правления. Народам христианской эпохи было труднее привести свои законодательства в соответствие с развитием общества. Но они учились у античности, и, несмотря на гораздо большую сложность своей культуры, пришли к еще более совершенным результатам.
Одной из первопричин как анархии, так и деспотизма является в государствах Европы теоретическое и практическое незнание принципов, согласно которым распределяются властные функции. Если принцип суверенности справедлив исключительно для личности государя, то о каком праве народа может идти речь? Если тот, кому довелось исполнять законы, был одновременно и законодателем, как могло быть его владычество отличным от тирании? Как граждане могли быть защищены от произвола, если к этому сочетанию законодательной и исполнительной власти добавлялась еще судебная, чтобы попасть вместе с ними в одни и те же руки? [16]
Мне известно, разумеется, что свершающееся раньше или позже дарование определенных свобод и прав способно даже при самом отсталом политическом устройстве преградить путь произволу абсолютной монархии и что, с другой стороны, ропот народа и великодушие отдельных венценосцев побуждают их с умеренностью пользоваться неограниченной властью, коей они облечены; однако не менее справедливо и то, что подобные уступки делаются исключительно в интересах монарха, имеющего все права на достояние, привилегии и жизнь своих подданных. Только разделение властных функций решило в Европе проблему свободного общественного порядка и претворило это решение в жизнь, и если что-то может умерить мой страх перед Страшным судом, так только та мысль, что моя жизнь на этой земле внесла некий вклад в освобождение народов от их бесправия.
Вы, Макиавелли, родились в конце средневековья, вы видели, как с искусством Возрождения взошла заря нового времени. Но общество, в котором вы жили, находилось — позвольте мне назвать вещи своими именами — еще целиком под гнетом варварских заблуждений. Вся Европа была ристалищем. Сила означала все, право — очень мало. Королевства становились добычей захватчиков. Внутри государств самодержцы боролись со своими вассалами, крупные вассалы уничтожали города. При феодальной анархии, которая превратила всю Европу в поле сражения, попранные народы привыкли видеть в государях и сильных мира богов, власти коих род человеческий подчинен неумолимой судьбой. Ваша жизнь пришлась на это бурное, но и великое время. Вы видели отважных полководцев, людей из стали, храбрецов, и этот мир прекрасной и ужасной анархии стал для вас тем, чем стал бы для художника, чья фантазия была бы захвачена им сильнее, чем его моральное чувство. Так я понимаю вашу книгу о государе. И вы были вовсе не так далеки от истины, признаваясь с чисто итальянским хитроумием, что хотели расспросить меня лишь потому, что были некогда дипломатом. Но с тех пор мир ушел далеко вперед. Сами народы стали сегодня вершителями своих судеб. Де-факто и де-юре они уничтожили привилегии аристократии. Они выдвинули принцип, который вам, последователю маркиза Юго[17], должен казаться совершенно неожиданным: принцип равенства. В своих правителях они видят только слуг народа. Они зафиксировали принцип равенства в законах, обязательных и неотъемлемых для всех граждан. Они привержены этим законам, стоившим их предкам столько крови.
Я уже говорил о войнах. Они свирепствуют до сих пор, и мне это известно; но — и это первое достижение — они более не дают победителю права собственности на побежденные государства. Право, едва ли знакомое вам, международное право, определяет сегодня отношения между народами точно так же, как гражданское право определяет отношения между гражданами в каждой стране.
После того, как народам гарантировали права личности гражданскими законами, а коллективные права — договорами, они вознамерились упорядочить свои отношения с государями и закрепили свои политические права в конституциях. Отданные надолго во власть произволу, определявшемуся неразделенностью властных функций, что позволяло государю издавать тиранические законы и тиранически проводить их в жизнь, они в своих конституциях разделили исполнительную, законодательную и судебную власть, и это разграничение не может быть отменено без того, чтобы все государство не пошатнулось.
Только эта поистине грандиозная реформа создала внутригосударственное публичное право, обнаружив высшие принципы, лежащие в его основе. Личность государя перестала отождествляться с государством. Суверенитет понимается теперь как достояние нации, которая и осуществляет разделение отныне независимых друг от друга властных функций между государем и политическими институтами. Сейчас, когда меня слушает известный государственный муж, я не стану излагать всю теорию режима, называющегося во Франции и в Англии конституционным. Он установился сейчас во всех наиболее значительных государствах Европы не только потому, что является выражением высшей политической мудрости, но, прежде всего, поскольку предоставляет единственную осуществимую на практике возможность управлять в соответствии с идеями современной культуры. Во все времена, и при либеральном, и при тираническом образе правления, править можно было только при помощи законов. Поэтому только в принципе законотворчества состояла легитимная защита гражданина от государства. Если государь единственный законодатель, он будет издавать только тиранические законы, и уже тогда следует почитать счастьем, если за немногие годы он не ниспровергнет все законодательство; в любом случае это откровенный абсолютизм. Если законодателем становится сенат, то мы имеем дело с олигархией, ненавистным народу режимом, поскольку при нем имеется ровно столько же тиранов, сколько сенаторов. Если законодателем становится народ, то начинается анархия, являющаяся всего лишь другим путем к деспотизму. Но если это избранное народом собрание, то первая часть задачи уже решена; таким образом закладывается основа репрезентативного правительства, и именно правительства такого типа сейчас у власти во всей центральной части Европы. Но собрание народных представителей, удерживающее в своих руках всю полноту законодательной власти, немедленно злоупотребило бы своей властью и ввергло государство в пучину бедствий. Существующая форма правления является счастливым сочетанием аристократии, демократии и монархизма, и именно потому, что объединяет и уравновешивает властные функции, что представляется мне шедевром человеческого духа. Личность правителя остается священной и неприкосновенной. Но хотя он и сохраняет множество важных привилегий, которые должны быть оставлены ему для блага государства, главная его задача — заботиться о проведении законов в жизнь. Поскольку вся полнота власти не сосредоточена более в его руках, ответственность отныне переходит к его министрам, совместно с которыми он правит страной. Закон, который он должен предложить лично или при сотрудничестве с другими органами, подготавливается государственным советом, состоящим из мужей, искушенных в правлении государством, затем представляется верхней палате, членство в которой пожизненно или наследственно, и которая определяет, нет ли в нем противоречий с конституцией; затем он голосуется законодательным органом, избранным путем всенародного голосования, и исполняется независимым чиновничеством. Если закон несовершенен, он отвергается или исправляется законодательным собранием; верхняя палата препятствует его принятию, если он не соответствует конституционным началам. Именно победа этой системы, которая столь глубоко продумана и — как вы сами поймете — может функционировать самыми разнообразными способами в зависимости от темперамента народа, соединила порядок со свободой, статику с динамикой, дала возможность всем гражданам участвовать в политической жизни и покончила с уличными беспорядками.
Как видите, отношения государя и подданных основываются на разветвленной системе гарантий, незыблемым основанием которых является гражданский порядок. Имущество и личность граждан не могут подвергаться произволу властей. Судопроизводство основывается на том, что обвиняемого судят равные ему. Надо всеми судами стоит верховный суд, задачей которого является кассация приговора, если он вынесен с нарушениями законности. Сами граждане защищают свои права, создавая для поддержки полиции в городах отряды гражданской милиции. Рядовой гражданин может при помощи петиции довести свою жалобу до высших органов, представляющих народ. Общины управляются выборными чиновниками. Ежегодно собираются провинциальные собрания, выбранные путем голосования, чтобы обсудить нужды и желания населения.
Я, Макиавелли, нарисовал вам весьма приблизительную картину тех учреждений, что процветают сегодня в современных государствах, в особенности в моем прекрасном отечестве. И поскольку гласность — одна из основ свободы народа, то все эти учреждения не просуществовали бы долго, если бы их деятельность не освещалась ярким светом общественного мнения. Тип власти, совершенно неизвестный в вашем столетии и образовавшийся в мое время, сейчас начинает интенсивное существование. Это пресса, столь долго недооцененная, по сию пору обвиняемая невеждами во всех грехах, та пресса, к которой вполне применимо прекрасное высказывание Адама Смита о кредите: «Это голос народа». И впрямь, этот голос освещает все развитие идейного мира современных народов. Пресса имеет в государстве функции, подобные полицейским. Она выражает потребности, оглашает жалобы, разоблачает злоупотребления и произвол; она принуждает к нравственному поведению всех носителей власти. Для этого достаточно высказывать им в лицо общественное мнение.
Макиавелли, разве найдется в устроенном подобным образом обществе место честолюбию государя, деяниям тирана? Мне прекрасно известно, какие мучительные катаклизмы сопровождают завоевания. Во Франции свобода, утопленная в крови революцией, ожила вновь только вместе с реставрацией. Грядут новые потрясения; но все основы, все учреждения, о которых я вам поведал, стали уже частью нравов Франции и всех тех народов, которые можно назвать культурными. Я кончил, Макиавелли. Государства управляются теперь только по законам справедливости. Нынче министр, следующий вашему учению, не удержался бы и года у власти. Монарх, возжелавший употребить на практике максимы вашей книги о государе, навлек бы на себя возмущение подданных; от него отвернулась бы вся Европа.
Вы так думаете?
Вас рассердила моя откровенность?
Нет, отчего же!
Могу ли я надеяться, что вы хоть отчасти изменили свой образ
мыслей?
Я позволю себе шаг за шагом разобраться во всех тех замечательных вещах, о которых вы говорили, и доказать вам, что и сейчас смысл имеют только мои уроки, невзирая на новые идеи, нравы, на ваши так называемые принципы государственного права, на все учреждения, о которых вы только что говорили.
Но позвольте прежде обратиться к вам с вопросом: до какого момента знакомы вы с новейшей историей?
Знания, полученные мною о различных государствах Европы, простираются до конца 1847 года. Блуждая по этим бескрайним равнинам в толпах отлетевших душ, я не встретил ни одной, которая поведала бы мне что-либо о последующем времени. Спустившись в царство теней, я провел приблизительно полстолетия с народами древности и не более чем четверть века назад столкнулся с толпами современных народов. При этом большинство из них происходило из отдаленнейших стран. Я даже не знаю толком, какой нынче год на земле.
Вы убедились, Монтескье, здесь последние становятся первыми! Государственный деятель средневековья, политик варварской эпохи знает, оказывается, об истории современности больше, чем философ восемнадцатого века. Сейчас тысяча восемьсот шестьдесят четвертый год от Рождества Христова.
Не будете ли вы так любезны, Макиавелли, поведать мне — я очень вас прошу! — о том, что случилось в Европе с 1847 года?
Если позволите, я сделаю это не прежде, чем доставлю себе удовольствие разбить вдребезги все ваши теории.
Как вам угодно. Но поверьте, меня это не заботит. Для того, чтобы изменить основы и форму правления, к которой привыкли народы, потребуются столетия. Новое учение о государстве никак не могло возникнуть за последние пятьдесят лет, а если бы оно и возникло, то все равно не победило бы учение Макиавелли.
Вот как вы думаете! Послушайте же меня.
Разговор четвертый. Воля народа
Когда я услыхал о вашей теории разделения властных функций и о тех благах, которыми ему обязаны европейские народы, я не мог, дорогой мой Монтескье, скрыть удивление по поводу того, как система может ослепить даже самые высокие умы.
Введенный в заблуждение английским законодательством, вы полагали, что можете создать из конституционного режима панацею для государств. Но вы не учитывали закономерного развития, которое сегодня отрывает сообщества от вашей вчерашней традиции. Не пройдет и двух столетий, как эта форма правления, которая вас так восхищает, станет в Европе не более чем историческим воспоминанием, устаревшим и не имеющим более силы, наподобие учения Аристотеля о трех единствах[18]. Позвольте мне, прежде всего, испытать ваш государственный механизм как таковой. Вы уравновешиваете три властных функции, предоставляя каждой свою сферу. Одна создает законы, другая их издает, третья исполняет. Государь властвует, министры правят. Чудесная штука эти конституционные качели! Вы предусмотрели и урегулировали все, кроме развития. Результатом подобной системы стала бы безынициативность; исправно функционируя, она привела бы к застою. Но в действительности события развиваются иначе; при первой же возможности движение остановится само собой, сломав одну из столь заботливо выкованных вами пружин. Неужели вы впрямь верите в то, что власть долго будет придерживаться установленных вами конституционных границ, не перейдя их в один прекрасный день? Где вы видели независимое законодательное собрание, не стремящееся к суверенности? Где вы видели власти, не стремящиеся ограничить общественное мнение? Где видели вы прежде всего государя или президента республики, который без долгих разговоров согласился бы играть пассивную роль, на которую вы его обрекаете, не питая втайне надежд опереться на противоборствующие силы, которые обеспечили бы ему свободу действий? В действительности вы только стравливаете все противоборствующие силы, побуждая их к конфликтам, вооружаете все партии. Вы отдаете власть в руки любому честолюбию и делаете государство ареной схватки всех партий. В короткое время все придет в упадок. Болтливые ораторы превратят законодательные собрания в словесные турниры. Наглые журналисты, необузданные памфлетисты ежедневно станут подвергать нападкам личность правителя, дискредитировать правительство, министров, государственных чиновников…
Мне давно известны эти попреки либеральным правительствам. Я не придаю им значения. Злоупотребление институтами не есть их вина. Я знаю многие государства, которые мирно уживаются с подобным законодательством, и уже довольно долгое время. Я сожалею о тех, кто не может с ними ужиться.
Да погодите же! В своих рассуждениях вы ориентируетесь только на социальные меньшинства. Есть громадные слои населения, которых бедность обрекает на труд, как то некогда было при рабовладельческом строе. Я спрашиваю вас: какое значение имеют все ваши парламентские изобретения для их благосостояния? Ваше великое политическое развитие кончается победой меньшинства, обязанного своими привилегиями случайностям выборов так же, как дворянство было ими обязано рождению. Что значит для пролетариев, согбенных тяготами труда, придавленных невыносимой судьбой, тот факт, что пара журналистов получит право говорить, что несколько ораторов получат право выступать? Вы создали права, остающиеся для широких народных масс на веки вечные чистой теорией, поскольку они не могут ими воспользоваться. Эти права, которые теоретически даются народу законами, а практически не осуществляются из-за тягот повседневности, становятся для них всего лишь горькой иронией судьбы. Говорю вам, в один прекрасный день народ возненавидит эти законы и своей рукой сокрушит их, чтобы ввериться деспотизму.
Как же презирает Макиавелли гуманность, сколь низмен в его глазах образ мысли современных народов! Боже всемогущий, не могу поверить, что Ты создал их столь дурными. Что бы ни говорил о них Макиавелли, он все же не знает основ и условий существования современной культуры. Необходимость трудиться — закон, равно справедливый сегодня для всех, поскольку это божественный закон; это вовсе не свидетельство порабощения, это узы, которые всех объединяют, средство, делающее всех равными.
Политические права не иллюзорны для народа в тех государствах, где законы не знают привилегий и где усердному открыты все пути. Разумеется — ни в одном обществе это не могло бы быть иначе, неравенство способностей и имущества влечет за собой неизбежное для каждого неравенство в осуществлении этих прав; но разве существования прав не достаточно для просвещения, для того, чтобы независимость личности была максимально гарантирована? Разве даже для тех, кто волей случая рожден в самых стесненных обстоятельствах, ничего не значит жить с чувством независимости и гражданского достоинства? И это только одна сторона; как высокий уровень морали народов зависит от их свободы, так же зависят от нее и их материальные интересы.
Этого-то я и ждал. Школа, к которой вы принадлежите, выдвигает принципы, отдаленных последствий которых совершенно не может предвидеть. Вы полагаете, что они приведут к воцарению разума[19]. Я покажу вам, что они ведут назад, к господству насилия. Если взять вашу первоначальную политическую систему, то она сводится к тому, что различные группировки, из которых состоит общество, получат примерно равное участие в политической жизни, что социальные силы будут сбалансированы относительно друг друга. Вы не хотите, чтобы аристократические элементы оказывали влияние на демократические. Но непоследовательный характер ваших институтов приведет к тому, что аристократии будет дано больше власти, чем народу, государю — больше, чем аристократии, и что вы станете распределять властные функции в соответствии с политическими потенциями тех, кто их будет осуществлять.
Справедливо.
Вы допускаете различные классы общества к занятию общественных должностей в зависимости от степени их пригодности и одаренности. Вы даете гражданам равенство путем всеобщего избирательного права. Вы ограничиваете влияние народа при помощи избирательных цензов. Из данной народу свободы проистекает власть общественного мнения. Аристократия ослепляет своим расточительным образом жизни. Трон бросает на нацию отблеск высочайшего достоинства. Вы сохраняете все традиции, все величественные воспоминания, почтение ко всему значительному. Поверхностному взгляду представляется монархия, но в основе она демократична; в реальности нет границ между классами, а труд может составить счастье любого. Не так ли?
Разумеется, Макиавелли, и вы, по крайней мере, способны постичь взгляды, которых не разделяете.
Отлично! Но все эти замечательные вещи уже улетучились или улетучатся, как сладкий сон. Потому что у вас в запасе еще один принцип, который молниеносно уничтожит все эти институты.