Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дафна - Жюстин Пикарди на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Менабилли,

Пар,

Корнуолл

9 июля 1957

Дорогой мистер Симингтон!

Простите, что пишу Вам, хотя нас не представили друг другу. Мы с Вами никогда не встречались, но я отношусь к Вашим горячим поклонникам и провела много часов, изучая Ваше великолепное, вышедшее в «Шекспир-хед» издание избранных трудов семьи Бронте, которое Вы подготовили к печати совместно с Вашим покойным коллегой мистером Уайзом. Я горжусь своей многолетней принадлежностью к Обществу Бронте, хотя и никогда не имела возможности познакомиться с мистером Уайзом, как я понимаю, бывшим в 1920-е годы президентом Общества.

Я вступила в Общество Бронте девушкой, за несколько лет до того, как мистер Уайз получил этот пост, когда президентом еще был сэр Уильям Робертсон Николл. На этот шаг меня вдохновила гувернантка, разделявшая со мной страстное увлечение семейством Бронте. Даже мой первый роман «Дух любви» получил свое название из строфы моего любимого стихотворения Эмили Бронте «Вопросы к самой себе».

Я пишу сегодня к Вам не как автор романов, но как исследователь-любитель, надеясь получить от Вас совет, поскольку, конечно же, осведомлена о Вашем статусе ведущего специалиста по семейству Бронте, и в частности по тому, что касается загадочного Брэнуэлла.

Я зачарована факсимиле ангрианских рукописей, которые Вы воспроизводите в издании «Шекспир-хед», восхищена трудом, потраченным Вами на расшифровку мельчайшего почерка, которым писали Брэнуэлл и Шарлотта. Такому любителю, как я, конечно, очень сложно различить почерки четырех детей Бронте: глазу непосвященного они кажутся удивительно похожими. Меня, однако, поражает большой объем написанного Брэнуэллом, но так и не опубликованного, более того, отвергнутого как не имеющее ценности без всякой попытки расшифровки. Чем больше я читаю и думаю о Брэнуэлле, тем сильнее моя уверенность, что вокруг него создан некий миф, скрывающий его истинную сущность. Я хочу сказать, что истории о его дебоширстве были использованы для его дискредитации.

Мне кажется, из-за того, что его сестрами так восхищаются, так их любят, возникла необходимость презирать их бедного, ничтожного брата.

Я обращалась к миссис Уир, бывшему секретарю Общества Бронте, которая сказала, что Вы владеете многими рукописями Брэнуэлла, что Вы, по сути, главный собиратель его работ, но, возможно, я что-то неправильно поняла, и все рукописи в действительности хранятся в доме приходского священника — музее Бронте в Хоуорте — или в коллекции Бротертона в университете Лидса. Зная, что Вы раньше были куратором и библиотекарем в обоих этих почтенных заведениях и поэтому являетесь единственным в своем роде экспертом, я беру на себя смелость обратиться к Вам. Буду очень благодарна Вам, если Вы сообщите, где я могла бы найти рукописи Брэнуэлла, а также выскажете свое мнение о его писательском таланте.

Короче говоря, я очарована Брэнуэллом и не могу понять, почему современная академическая наука игнорирует его и представляет в ложном свете. Я совершенно уверена, что Хитклиф был создан Эмили на основе образа Нортенгерленда, вымышленного alter ego[4] Брэнуэлла, как и мистер Рочестер Шарлотты, и что сестры Бронте обменивались идеями и рукописями со своим братом гораздо чаще, чем принято думать. Отсюда мое стремление узнать, считаете ли Вы эту теорию достойной дальнейшей разработки.

Искренне Ваша,

Глава 2

Ньюлей-Гроув,

Хорсфорт,

Лидс.

Телефон: 2615 Хорсфорт

11 июля 1957

Дорогая миссис Дюморье!

Было большой радостью получить письмо от Вас и узнать о Вашем интересе к Брэнуэллу Бронте. Как Вы совершенно правильно заметили, к нему крайне несправедливо относились ученые-филологи и комментаторы, начиная с миссис Гаскелл[5]. Я единственный поставил перед собой задачу восстановить его репутацию, что отдалило меня от остальных ученых, но мое исключительное знание рукописей Брэнуэлла, несомненно, сполна вознаградило меня.

Я взял на себя смелость выслать Вам вместе с письмом две чрезвычайно редкие книги, обе из числа изданных мной приватным образом и ограниченным тиражом, сочинений Брэнуэлла. Первая из них — прекрасно переплетенный экземпляр «А уставшие отдыхают», истории об Александре Перси, известном также как Нортенгерленд, — этот промышлявший пиратством сумасбродный герой, возможно, уже знаком Вам по хроникам Ангрии, сочиненным детьми Бронте, хотя эти конкретные приключения были написаны Брэнуэллом уже в более зрелом возрасте. Только 50 экземпляров этого издания вышли в свет в 1924 году как результат моего литературного сотрудничества с мистером Клементом Шортером, бывшим коллегой по Обществу Бронте.

Вторая книга, «Манускрипты Лиланда», была издана мною столь же малым тиражом год спустя и является сборником подготовленных мной к печати писем Брэнуэлла его близкому Другу, скульптору по имени Джозеф Лиланд. Оригиналы документов содержались в библиотеке, которую я собрал для сэра Эдварда (позднее лорда) Бротертона и которая размещалась в то время в Раундхей-Холле, его особняке в Лидсе, где я имел удовольствие работать. Как Вы, несомненно, знаете, сэр Эдвард занимал пост президента Общества Бронте с 1927 года до своей смерти в 1930-м.

Надеюсь, что оба эти тома будут Вам по-настоящему интересны. Если вы захотите оставить их себе, не откажите в любезности прислать мне чек на 4 фунта стерлингов.

Как я понимаю, у Вас имеется полный комплект издания «Шекспир-хед»? Я весьма признателен Вам за Ваши доброжелательные замечания по поводу моей работы в качестве редактора этих томов Бронте. Я много лет трудился над этой грандиозной задачей, причем под конец мистер Уайз не мог оказать мне серьезную помощь, поскольку имя его было тогда окутано туманом, сопровождавшим, как предполагали, раскрытие совершенных им подделок в других случаях. Конечно, это происходило более двух десятилетий назад, и тогда с моей стороны было бы неуместно каким-либо образом комментировать эту темную историю. Да и теперь я не желаю вносить свою долю обвинений и суждений. Пусть это останется между нами — а я знаю, что могу рассчитывать на Вашу осмотрительность и на то, что тайна эта не будет раскрыта, — но я очень сильно сомневаюсь в подлинности многих подписей Шарлотты и Эмили Бронте, неоднократно появлявшихся на более ранних рукописях.

И как мы теперь можем быть уверены, что именно Эмили, а не Брэнуэлл, написала эти чудесные стихи?

Мистер Симингтон задумался, вычеркнул последнюю фразу из письма и что-то неодобрительно буркнул, когда с его авторучки капнули чернила на только что подсушенную промокательной бумагой страницу. Он наклонил голову, чтобы внимательно рассмотреть написанное им, щурясь, посмотрел сквозь очки в затененный угол комнаты и вздохнул. Был полдень, но дневной свет не проникал в кабинет мистера Симингтона, шторы были опущены согласно его всегдашним инструкциям, чтобы защитить от солнца, от этого разрушительного света содержимое его книжных полок. Да и сам мистер Симингтон выглядел таким же бледным, как страницы манускриптов, только что извлеченных им из тщательно запрятанных коробок и папок, — казалось, он не часто отваживается выйти наружу.

Он был почти уверен, что, как обычно, закрыл за собой дверь кабинета и положил ключ в карман, но вдруг забеспокоился, не ошибся ли он, и вновь встал, чтобы убедиться: дверь надежно закрыта, — хотя уже несколько раз за утро делал это.

— В такие дни осторожность не может быть чрезмерной, — пробормотал он себе под нос, как всегда делал, запирая свой кабинет, будто эти слова обеспечивали дополнительную защиту, помимо регулярных проверок двери.

В доме стояла полная тишина, если не считать жужжания умирающей мухи у закрытого окна. Его жена Беатрис ушла по своим многочисленным делам. Чем она занималась во время этих прогулок, недоумевал он, куда ходила? Времена, когда они нанимали слуг на полный день, остались в далеком прошлом. Беатрис должна быть довольна, что у них делают уборку раз в неделю, и, хотя она не прекращала ворчать, Симингтон опасался, что даже эти расходы для него чрезмерны.

Он проделал обратный путь сквозь горы книг, крепостными валами высившихся вокруг письменного стола — большого бюро из красного дерева, занимавшего доминирующее положение в кабинете, — и перечитал пришедшее нынешним утром письмо, на которое он пытался написать ответ. Оно лежало среди обычных счетов и рекламы. Более неожиданного письма трудно было себе представить — от известной романистки Дафны Дюморье. Симингтон никогда не читал ее книг, хотя смутно помнил, что смотрел одну из ее пьес в Лидсе после войны. Беатрис убедила его, что они должны сходить в театр, — она была поклонницей Дюморье. А как звали главную героиню? Симингтон с силой прижал большие пальцы к вискам, словно мог выдавить ответ из своей головы, а потом торжествующе улыбнулся: Гертруда Лоуренс, вот как ее звали, а пьеса называлась «Сентябрьский прилив». Он не мог вспомнить ни подробностей сюжета, ни других произведений Дюморье, кроме одного, знаменитого, по которому был снят фильм, — «Ребекка», хотя у Беатрис был где-то в доме стеллаж с книгами, незначительными, как он полагал, любовными романчиками, гораздо более подходящими для чтения его жене, чем ему самому. Но, несмотря на это, письмо польстило его самолюбию: Дюморье была знаменита и занимала весьма высокое положение в обществе, в чем Симингтон убедился, найдя несколько упоминаний о ней и ее семье в своем замусоленном экземпляре справочника «Кто есть кто». Он испытал некоторое удовольствие, обнаружив, что Дафна — дочь сэра Джеральда Дюморье[6], который играл Капитана Крюка и мистера Дарлинга в первой постановке «Питера Пэна» Дж. М. Барри[7], и внучка Джорджа Дюморье, автора «Трильби»[8] — романа, который очень нравился Симингтону много лет назад, в пору его юности. Все эти факты почему-то соединились в его сознании в необычайно притягательный образ крылатого существа, некой красивой бабочки, вроде тех, что он коллекционировал в детстве — ловил сачком и усыплял эфиром, прежде чем приколоть в одном из многочисленных деревянных ящиков, которые он все еще хранил на чердаке пыльным штабелем.

Симингтон воображал также, что Дафна Дюморье, должно быть, очень богата. Он смутно припоминал некую статью в одном из журналов, обширную коллекцию которых держал в коробках. Эту заметку он отложил для Беатрис. Там описывались отшельническая жизнь Дафны в уединенном особняке в Корнуолле, на берегу моря — месте действия «Ребекки», которую Беатрис особенно любила, и замужество писательницы: она вышла за прославленного военного, получившего после войны рыцарский титул и впоследствии назначенного на высокий пост в Букингемском дворце. Симингтон расположил все эти сведения в голове в определенном порядке, — проработав не один год библиотекарем, он во всем старался быть аккуратным, — но они не придали ему уверенности: Дафна Дюморье не вставала на отведенное ей место. Он предпочел бы не связывать себя обязательствами перед этой женщиной: почему это она решила, что он станет тратить на нее свое время, — ему надо продолжать собственное исследование, удовлетворить собственные литературные амбиции! И все же он не мог подавить страстное желание узнать побольше о ее неожиданном интересе к Брэнуэллу Бронте и, возможно, продать ей несколько своих рукописей. Хотя, наверно, нет… Он протянул руку и коснулся ломких страниц, извлеченных им из папки нынешним утром. Почему он должен доверять ей самое ценное из того, чем владеет? А что если она будет дурно, пренебрежительно обращаться с его сокровищами? Возможно, отнесется к ним так же безответственно, как все остальные, кто домогался его рукописей и от кого их следует держать подальше.

Симингтон бросил взгляд на папку со счетами для оплаты хозяйственных расходов, лежащую слева от пресс-папье. Счета были аккуратно помечены и размещены маленькими стопками, каждый следующий добавлялся к предыдущему, но денег не прибавлялось: дом буквально съедал их, как, впрочем, и Беатрис, — на что она тратит все деньги? Он зажмурился и вздохнул, а когда открыл глаза, комната на миг поплыла перед ним, прежде чем обрести устойчивость в пыльной полутьме. Ничего не поделаешь: придется отдать часть своих бумаг этой Дафне Дюморье, но сейчас, во всяком случае, немного.

Симингтон вновь взял авторучку и занес ее над цифрой четыре, которую предложил в качестве оплаты за две книги. Он уже потратил несколько минут, чтобы установить эту цену, не желая выглядеть скупым и алчным: Симингтон не мог допустить повторения предыдущих сделок, доставивших ему много неприятностей, так что он даже вспоминать о них не желал, но дарить ей книги он тоже не хотел. Конечно, у него были и другие экземпляры: из пятидесяти оригинальных копий каждого издания только пятнадцать он предназначал вскоре после их выхода на продажу букинистической фирме, оставляя себе другую часть тиража. Но он огорчался, даже если одна из книг Брэнуэлла уходила из дома, вместо того чтобы надежно храниться под его неустанным попечением.

Еще одна капля чернил упала на страницу, Симингтон промокнул ее и задумался. Он не хотел заканчивать письмо, были еще соображения, которыми он желал поделиться с Дафной; она, как видно, на удивление много знала и обращалась к нему в письме с доставлявшей ему удовольствие почтительностью — давно уже никто не согревал его подобным уважением. Но он знал, что должен тщательно выбирать слова: ему нельзя говорить ей слишком много — на все своя цена. Он гадал, много ли она уже разузнала о его соредакторе в «Шекспир-хед»: знает ли она о скандалах, сопровождавших Уайза? Конечно, миссис Уир проявила благоразумие, все тогда было замято и спрятано под ковер, но, даже несмотря на это, шепотки и слухи не прекращались все эти годы. А что если до нее дошла молва о проделках мистера Уайза как фальсификатора первых изданий и подписей авторов, похитителя рукописей? Хотя Уайз и умер двадцать лет назад, Симингтон чувствовал необходимость провести некую грань между собой и своим бывшим коллегой, не желая, чтобы его продолжала пятнать связь с ним.

Он вычистил кончик пера и написал: «Я сомневаюсь, что кто-нибудь в настоящее время мог бы разгадать тайну рукописей семьи Бронте. Я много лет пытался сделать это…» Симингтон заколебался, раздумывая, стоит ли добавить: «…и потерпел неудачу», но решил не добавлять. «Я уверен, вы понимаете: это весьма деликатное обстоятельство, — продолжал он, — но совершенно очевидно, что если кто-то ставил на рукописях Брэнуэлла поддельную подпись Шарлотты или Эмили, он ясно осознавал, что подпись одной из сестер Бронте принесет ему гораздо больше денег, чем подпись их брата, замалчиваемого, как это ни прискорбно, во влиятельных литературных кругах уже более ста лет. К счастью, мне удалось сохранить в моей личной коллекции несколько рукописных оригиналов Брэнуэлла, которые никто уже не сможет подделать. И должен вас заверить: они могут служить доказательством высочайшего уровня его произведений». Здесь Симингтон остановился и вычеркнул эти последние фразы. Они звучали так, словно он писал рекомендацию Брэнуэллу, жалкому железнодорожному служащему. Нет, так дело не пойдет, это совсем никуда не годится. Он скомкал вторую страницу письма, решив закончить послание своим предыдущим замечанием, что никто не сможет разрешить загадку рукописей Бронте. Так перед Дафной откроются более волнующие перспективы: она, возможно, воспримет это как завуалированный вызов и втянется в переписку. Симингтон поставил свою подпись одним росчерком пера, подчеркнул ее и вновь промокнул страницу. Потом отложил перо и начал выстукивать ногтями по зубам известный только ему код. «Это новое начало, — думал он. — И очень хорошее начало».

Глава 3

Хэмпстед, январь

Я стараюсь. Я очень стараюсь, должна приложить максимум усилий. Я пытаюсь, хотя пока и не слишком успешно, написать план того, что в будущем, возможно, станет моей докторской диссертацией на тему воображаемых миров, созданных детьми семейства Бронте. И особое внимание будет уделено влиянию Брэнуэлла на Эмили и Шарлотту. А если это не так, если это всего лишь мое предположение, догадка и надо все начинать сначала?

— Может быть, ты чересчур стараешься? — замечает мой муж, как раз сейчас просунув голову в дверь моего кабинета и обнаружив меня сгорбившейся с несчастным видом за компьютером.

Ему легко говорить, что я чересчур стараюсь, — ведь ему-то такие вещи даются гораздо легче. Он без особых усилий стал успешным лектором, читая курс английской литературы, но подобное высказывание он бы не одобрил. Сказал бы: «„Без особых усилий“ — это клише. Ничто не дается без усилий». Полагаю, что быть женатым на мне тоже требует немалых усилий.

Прекрати, сейчас же прекрати этот скулеж, перестань жалеть себя. Ненавижу в себе это. Вот почему мысли мои все время перескакивают с Брэнуэлла на Дафну Дюморье: мне нравится в ней полное отсутствие всякого нытья, ее безжалостный, лишенный сантиментов взгляд на мир. У Эмили Бронте тоже присутствует эта черта: в «Грозовом перевале» все ужасно друг к другу относятся. И ничего тут не изменишь, это как погода.

Мне хотелось бы найти способ как-то подключить Дафну к своей диссертации — ведь именно она в первую очередь заинтересовала меня Брэнуэллом. В подростковом возрасте я прямо-таки проглотила ее романы, затем прочитала ее биографию Брэнуэлла, одну из менее известных книг Дафны с чудесным готическим названием «Инфернальный мир Брэнуэлла Бронте». Но мой университетский руководитель уже высказался по этому поводу.

— Дафна Дюморье? — спросил он при нашей последней встрече, сморщив нос, словно от одного упоминания ее имени в комнате скверно запахло. — Но ведь она, без сомнения, слишком незначительная фигура в литературе двадцатого века, чтобы заслуживать серьезного научного интереса. Популярная, конечно, но уж точно не отмеченная большими художественными достоинствами. Писатель она совершенно не оригинальный, так что едва ли вы сумеете утвердить такую тему научного исследования. «Ребекка» — это всего лишь неглубокая мелодраматическая переделка «Джейн Эйр», заслуживающая, скорее, обвинения в плагиате, чем восхвалений…

Тон моего мужа столь же осуждающий, хотя я не думаю, что он когда-нибудь читал «Ребекку», а теперь и тем более не прочтет — слишком занят: дописывает работу о Генри Джеймсе. Поймите меня правильно: я по-настоящему восхищаюсь Джеймсом, тут нет никаких сомнений, но я никогда не читала его романов ночь напролет, чтобы добраться до конца, ну, может быть, только «Поворот винта», о котором Пол говорит: «Здесь Джеймс беззастенчиво пытается потрафить публике», словно я должна стыдиться того, что увлечена этой историей. Так уж случилось, что я никогда не была одержима идеей продолжения «Золотой чаши»[9], любимого романа Пола, зато мне всегда хотелось знать, что было дальше с героями «Ребекки». Что произошло с миссис Дэнверс? Погибла ли она в пламени, которое поглотило Мэндерли? Да и миссис ли Дэнверс в действительности подожгла дом? А не сделал ли это призрак Ребекки, убитой своим мужем и погребенной затем в водной могиле в лодке под названием «Je Reviens»[10], откуда она вернулась на сушу, восстав из мертвых, переполненная яростью мщения?

Иногда мне кажется непостижимым, что я жена своего мужа, что Пол предпочел меня всем остальным, словно я все это подстроила, действуя по заранее обдуманному плану. Да не было ничего такого. Свадьба состоялась менее полугода назад, в конце прошлого лета, очень негромкое событие для местного бюро регистраций. Я была так счастлива в тот день, что голова шла кругом. Нас было только двое: он сказал, что не хочет присутствия кого-то еще, я — это все, что ему нужно, поэтому свидетелями стали незнакомые люди — пожилая пара, сидевшая на скамейке у бюро регистрации браков, когда мы подъехали. На мне было белое хлопчатобумажное летнее платье и туфли-лодочки голубино-серого цвета. В руках я держала букетик роз, перевязанный принадлежавшей когда-то моей матери лентой цвета синих незабудок. Выходя из бюро, мы прошли мимо куда большей свадебной процессии, и я слышала, как один из гостей сказал: «Какой застенчивый вид у этой юной невесты…» Я покраснела, потому что так оно и было: я выглядела застенчивой и казалась девчонкой рядом с Полом, намного более уверенным в себе, чем я. Когда мы познакомились, я еще была студенткой — не его студенткой, спешу добавить, он никогда не позволил бы себе подобной банальности; я снимала жилье у его друга, когда училась на последнем курсе в Кембридже, а Пол занимался тогда (как и сейчас) наукой в Лондоне. Так или иначе, мы познакомились в доме друга Пола немногим более года назад. Я жила там на чердаке, под самой крышей, а Пол приехал погостить на недельку в декабре — тогда он проводил какое-то исследование в университетской библиотеке: изучал переписку Генри Джеймса.

У нас зашел разговор — не о Дафне Дюморье: к тому времени я научилась не упоминать ее имя в Кембридже, где ее творчество не считают достойным изучения в курсе английской литературы, — а о чем-то ином. Я сидела одна на кухне, когда Пол вернулся из библиотеки. В доме никого не было: его хозяин Гарри уехал на несколько дней. Пол, казалось, не обратил на меня особого внимания при нашей первой встрече прошлым вечером, но теперь внимательно разглядывал, пока я наполняла чайник, чтобы приготовить нам по чашке чая.

— Полагаю, вам не доводилось слышать о Джордже Дюморье? — спросил он, вопросительно подняв бровь.

— Напротив, мне знакомо это имя, — сказала я, что было правдой: Джордж приходился дедом Дафне, и я прочла все, написанное ею о нем, но не сказала об этом Полу. — Он был удивительной личностью — художником, книжным иллюстратором, а романы стал писать очень поздно, но «Трильби» стал бестселлером по ту сторону Атлантики. И это, как мне всегда казалось, тяжело переживал Генри Джеймс, один из ближайших друзей Джорджа, которому никогда не было суждено добиться подобного финансового успеха.

— Сказано в самую точку! — воскликнул Пол; правда, я не была вполне уверена, иронизирует он или нет. — Большинство людей ошибаются, считая его всего лишь дедушкой Дафны Дюморье, но это явное желание принизить роль Джорджа и его литературного кружка. Попробуйте угадать, на что я только что натолкнулся в университетской библиотеке? — Ответа он не ждал, но я знала: он хочет, чтобы я его слушала; это у меня хорошо получается. — Я раскопал пару весьма интригующих писем Генри Джеймса, которые проливают свет на его отношения с Джорджем Дюморье. Оказывается, Джеймс дружил также и с Дж. М. Барри, который, без сомнения, написал «Питера Пэна» для одного из пятерых мальчишек Ллуэлин-Дэвис — внуков Джорджа. Может быть, вы слышали, что Барри стал опекуном мальчиков, после того как они осиротели?

Я кивнула, и Пол продолжал:

— Первое из прочитанных мной сегодня писем Генри Джеймс отправил в несколько газет в тысяча девятьсот девятом году, когда Дж. М. Барри оформлял свой развод, и Джеймс попросил редакторов сохранить в тайне их содержание. Вот взгляните на них. — Он вытащил фотокопию письма из своего портфеля и встал рядом со мной, достаточно близко, чтобы я могла ощутить слабый пряный запах его кожи. — Взгляните, — сказал он, указывая пальцем на одну из фраз в письме. — Джеймс говорит, что они «отдают дань уважения и благодарности Барри как писателю, отмеченному печатью гения». К тому времени Джордж Дюморье уже умер, но, согласно моей теории, истинной причиной, почему Джеймс защищал Барри от нежелательного внимания публики, были отношения Барри с дочерью Джорджа Сильвией и ее сыновьями. Вот почему второе письмо, которое я смотрел сегодня, тоже представляет интерес. Посмотрите-ка. — Он вновь склонился над своим портфелем, его довольно длинные волосы падали на лицо густыми неровными завитками. — Джеймс написал его на следующий год Эмме, вдове Джорджа Дюморье, как раз после того, как Сильвия умерла от рака, и смотрите, он пишет здесь: «Она оставила в наших сердцах образ несравненного обаяния, благородства и очарования».

Мне, честно говоря, не показалось, что из этого можно извлечь обоснование для какой-либо теории: письма обычно ничего не доказывают, и их содержание показалось мне достаточно неясным и замысловатым. Я не была уверена, как их правильно толковать. Но Пола письма сильно взволновали, и я продолжала слушать. Он рассказывал, что пытается выяснить, верил ли Генри Джеймс, будто Дж. М. Барри был влюблен в Сильвию и питал нежные чувства к пятерым ее сыновьям. Потом мы обсуждали, играл Барри роль совратителя или был невинен, с этого перешли на «Поворот винта»: предполагалось ли, что призраки появлялись на самом деле, или то было отражение невроза героини. Пол высказывался за невроз, я же думала, что не надо забывать и о сверхъестественном, но не слишком энергично отстаивала эту точку зрения — я была склонна с ним соглашаться, потому что мне нравилось, как он при этом улыбался мне, и хотелось самой понравиться ему. Может быть, это прозвучит патетически, но я ничего не могла с собой поделать: он выглядел таким взрослым и умным, преисполненным глубоких познаний, мне было только двадцать лет, а ему вдвое больше, и он был очень красив — темноволосый, темноглазый, с твердыми чертами лица и морщинами на нем, которые я приняла за печать перенесенных страданий. Да, признаю: смотря на него, я думала о Хитклифе, мистере Рочестере и Максиме де Винтере… Да и как могло быть иначе, я же так давно ждала, что они сойдут со страниц любимых книг, которые я так хорошо знала, перечитала вдоль и поперек, которые стали частицей меня?

Все произошло очень быстро. Мы проговорили около часа, потом отправились на прогулку: ему была нужна порция свежего воздуха после долгого сидения в библиотеке, и мы шли и болтали по Уэст-роуд, а потом сделали круг в обратном направлении — мимо Ньюнэма и готических зданий Селвин-колледжа, и он сказал, что чувствует себя так, словно совершает прогулку в другой век, глядя на окна, сейчас затемненные, и зубчатые башни, поднимающиеся ввысь из густо обвивающего их плюща.

— А вы, — говорил он, — похожи на героиню романа девятнадцатого века с вашим красивым серьезным лицом и печальными серыми глазами. Есть ли у вас на памяти подходящая случаю романтическая история?

— Нет… хотя, пожалуй, сиротство — вполне викторианский мотив. Мой отец умер, когда я была совсем маленькой, мне еще и четырех лет не исполнилось. Я едва его помню, а через месяц после моего поступления в Кембридж умерла мать. Братьев и сестер у меня нет.

— И у меня нет, — сказал Пол, а потом поцеловал меня.

Ничего более удивительного со мной в жизни не приключалось. Он взял мое лицо в ладони, сперва очень нежно, и поцеловал в сумраке университетского сада возле часовни в морозный зимний вечер конца года. Вокруг никого не было: каникулы, все студенты разъехались по домам на Рождество, но я осталась в Кембридже — мне некуда было ехать, что меня вполне устраивало: мне здесь было хорошо. И я уже обожала Пола: мне нравилось, как он целуется, притягивая меня к себе, казалось, он был в этом куда более искусен, чем мальчики, с которыми я целовалась раньше; их было немного — два или три, точнее, два, и, честно говоря, один из них был настолько пьян, что мог бы поцеловать вместо меня пол.

И мы провели эту новогоднюю ночь вместе — для какой-то другой девушки это, может, было бы не так важно, но для меня значило все.

— Ты никогда не делала этого раньше? — спросил он меня удивленно в темноте, в моей постели, в пустом доме, а мой голос дрожал, когда я ответила:

— Это в первый раз…

В ту ночь я сказала, что люблю его, не могла себя сдерживать: когда он начал ласкать меня, я ощущала себя так, словно он воссоздает меня заново, — чувствовала, как мои руки и ноги, все мое тело обретают жизнь от прикосновения его рук, беззвучного касания его губ к моей коже. Его первая жена от него ушла, и он был одинок — я сразу это поняла: он с такой жадностью на меня набросился — не мог переносить внезапную пустоту, возникшую после ее ухода, и ощущение краха, а потом на его пути встретилась я и показалась ему свежим, неиспорченным созданием. Он сам мне это сказал, дословно так: «Ты моя девственная территория». А мне он показался благословением — чудом, возникшим ниоткуда, и, наверно, это чувство слишком быстро охватило нас — радостная, импульсивная потребность друг в друге, — пусть оно и не продлилось долго после нашей свадьбы, да и не могло: где-то в углу притаилась мрачная катастрофа его развода, всегда готовая прыгнуть на нас, да и я уже не была его девственницей, он завладел мною. Все его друзья, конечно, меня не одобрили: они, наверно, опасались, что его свобода закончится на мне — воспользовавшейся его слабостью милой юной студенточке, чистой странице, но совсем не ровне ему, сыгравшей роль удачно подвернувшегося под руку бальзама на его раны, после того как Рейчел бросила его, умчавшись, чтобы занять освободившуюся вакансию в американском университете, оставив без сожаления его и всю прежнюю жизнь.

Возможно, его друзья и были правы. Но теперь мы женаты и живем в его доме в Хэмпстеде, недалеко от арендованной квартиры на другой стороне улицы, где я выросла. Да, у него целый дом, красивый, в викторианском стиле, из красного кирпича, на тихой дороге, ведущей прямиком к Пустоши[11]. Он не оплачивается из его академического жалованья, это дом его отца, оставленный Полу по завещанию десять лет назад. Это одно из общих для Пола и меня обстоятельств: наши родители умерли, но его отец прожил несколько дольше моего, достаточно долго, чтобы Пол стал взрослым. Но у нас с ним общее ощущение невесомости, словно мы плывем по течению, хотя я подозреваю, что плыву дольше и быстрее, чем он, и выбралась на поверхность с большей глубины. Конечно, он ощущает потерю после ухода Рейчел, но у него есть надежный якорь — его работа, с которой он очень хорошо справляется, и его дом, и я. Знаю, что должна быть благодарна судьбе, ощущать себя самой счастливой девушкой на свете — ведь меня выбрал в жены привлекательный, умный мужчина, который первым сказал мне, что я красива, и привел жить в свой дом, прекрасный, благословенный дом, наполненный книгами и удобными креслами, где можно уютно свернуться клубком и читать. Свет потоком струится через большие окна и отражается на полированных деревянных полах, в саду — выращенные на шпалерах яблони и пахучие сочные розы, высаженные матерью Пола, обвитые вечнозеленым клематисом и вьющимся жасмином, который покрывает кирпичные стены даже сейчас, глубокой зимой.

Но иногда я вновь чувствую себя постоялицей, словно я всего лишь проживаю здесь до тех пор, пока не вернется Рейчел и вновь заявит свои права на то, что ей принадлежит, — делаю уборку в доме, сохраняя его в первозданной чистоте, временно ночую в ее спальне, на белых льняных простынях, под ее пуховым одеялом, позаимствовав ее мужа, который, возможно, уже скучает по ней, или я ему начинаю надоедать. В этом доме мало что принадлежит мне лично — только книги, жалкая подборка в сравнении с библиотекой Пола, да моя одежда, ютящаяся, подобно беженцам, в углу пустого гардероба Рейчел из красного дерева. Мое лицо в зеркале этого шкафа — бледное, словно полинявшее, а мои светлые волосы превратились в нем в какое-то бесцветное отражение — что-то вроде занавески, опущенной на мои глаза.

Не знаю почему, но я провожу здесь все больше и больше времени в одиночестве, в хлопотах по дому: мою, вытираю пыль, глажу, — делаю все то, что приходилось делать для моего домовладельца, когда я была студенткой, чтобы иметь немного денег помимо стипендии. Не думаю, что Пол замечает все это, когда приходит с работы (однако, если бы я прекратила делать уборку, он бы, наверно, заметил), но он всячески побуждает меня сосредоточиться на диссертации.

— Ты очень умная девочка, — говорит он, — Ты получала стипендию в Кембридже, лучше всех сдала выпускные экзамены, получила субсидию на диссертацию — не разбазарь все это, не растрачивай свое время по мелочам.

Но иногда мне кажется: он так говорит, чтобы как-то оправдаться перед самим собой за женитьбу на мне, чтобы заставить меня казаться более взрослой, не бессмысленным придатком, из-за которого он испытывает неловкость перед своими друзьями. (А может, он просто стыдится меня? Тоже не исключено.) До нашей свадьбы мы редко виделись с его приятелями: во время семестра я находилась в колледже, даже на пасхальные каникулы осталась в Кембридже, чтобы получше подготовиться к выпускным экзаменам. А когда мы уехали летом на три недели, чтобы пожить в арендованном домике в Котсуолде — только мы вдвоем, никого больше — настоящая идиллия, медовый месяц до свадьбы, долгие дни полного безделья в саду и ночь за ночью в постели, сплетенные в тесных объятиях, — он тогда сказал, что благодаря мне вновь чувствует себя молодым. Но после, в сентябре, он вернулся к работе и своей предыдущей жизни, повидал нескольких друзей, с которыми не общался после разрыва с Рейчел. Сначала я присутствовала на этих встречах, происходивших обычно в пабе за углом, рядом с его университетским офисом, но всегда ощущала себя неловко в их компании, казалась себе какой-то неотесанной и косноязычной, в то время как они обменивались шутками, рассказывали истории о людях, которых я не знала, обсуждали события своей жизни, которые они пережили вместе задолго до моего появления.

Предполагаю, что именно тогда Пол взглянул на меня другими глазами, причем именно в буквальном смысле: его глаза слегка сузились после одного из таких неудавшихся вечеров в пабе, он чуть склонил голову набок и оценивающе уставился на меня:

— Как насчет того, чтобы сделать стрижку? Ты похожа на школьницу, которая пробуется на роль Алисы в Стране Чудес, с этими распущенными волосами.

И я пошла в парикмахерскую, надеясь изменить внешность, но в душе не желая делать это радикально, — в итоге мне срезали лишь пару дюймов, сказав:

— У вас красивые, длинные, гладкие волосы, и вы еще достаточно молоды, чтобы получать от этого радость.

Пол никак на все это не отреагировал, не уверена, что он вообще заметил изменения в моей прическе, настолько он был занят тогда своей работой. Шли недели, и однажды я поняла, что он встречается со своими друзьями без меня, сразу после работы, и поэтому позже возвращается домой по вечерам. Я не возражала — мне не особенно нравились его друзья: они казались такими самодовольными и все время соперничали друг с другом, словно конкурсанты в радиовикторине, каждый стремился первым вставить слово и набрать побольше очков.

По-настоящему не нравилось мне совсем другое — то, что между нами стали возникать трения по пустячным поводам, какая-то напряженность, даже когда мы оставались одни, — раньше этого не было, и, думаю, это началось, когда я окончательно призналась, что Дафна Дюморье интересует меня в той же степени, что и семья Бронте.

— О господи, только не она опять! — воскликнул он, когда я сказала ему это через несколько недель после того, как он обнаружил меня перечитывающей «Ребекку», вместо того чтобы трудиться над своей диссертацией. — Ну откуда у взрослых женщин берется эта одержимость Дафной Дюморье? Я еще могу понять, когда на ней зацикливается незрелая девочка-подросток, но, наверно, пора уже вырасти? Не могу поверить, что ты будешь настолько предсказуема.

Все это было сказано категорично, более того, гневно, и я не могла взять в толк, чем так сильно его рассердила; взрыв негодования был лишен всякой логики и совершенно несоразмерен вызвавшему его поводу.

— Это нелепо, — сказала я. — По-моему, Дюморье пишет увлекательно и отвергать ее — это своего рода рефлекторный интеллектуальный снобизм.

— Лучше быть интеллектуальным снобом, чем кретином, — сказал он, спустился по лестнице и включил телевизор, а я вышла из дома, хотя был темный ветреный вечер.

Протест мой был не слишком успешен: Пол заснул на диване и даже не понял, что я ушла.

И все же мне хочется вновь наладить наши отношения, хотя все продолжает идти наперекосяк: я не могу подобрать правильные слова в разговоре с ним, даже касаюсь его не так, как ему нравится, поэтому жду, когда он сам протянет руку и дотронется до меня, что случается все реже. Иногда рядом с ним у меня возникает ощущение, что я сжимаюсь и исчезаю, размываюсь по краям и становлюсь никем, хотя, оставаясь одна или находясь вне дома, я вновь чувствую себя самой собой.

А теперь еще появилось это странное чувство, что между нами стоит какой-то невысказанный секрет, тайна, которая не должна быть тайной, но имеет некое отношение к тому, что он считает моей одержимостью Дафной Дюморье. Но очень трудно при этом перестать думать о Дафне, ведь дом Пола как раз напротив того места, где она жила и росла в Хэмпстеде, когда была ребенком, — это Кэннон-Холл, один из самых великолепных особняков Лондона. Не могу понять, почему Пол не очарован им так же, как я, эта антипатия представляется мне своего рода капризом, учитывая его интерес к Генри Джеймсу, Дж. М. Барри и их окружению. В конце концов, именно этот дом Барри посещал каждую неделю, и Дафна пишет в одной из своих мемуарных книг, что называла его «дядюшка Джим», притворялась, играя, что она Питер Пэн, а одна из ее сестер — Венди, и сыновья тетушки Сильвии, Потерявшиеся Мальчики, возможно, тоже бывали здесь и играли в прятки со своими младшими кузинами.

Из моего кабинета на верхнем этаже видно то, что когда-то было садом позади ее дома, мне хорошо все видно теперь, когда листья облетели с деревьев и голые ветки похожи на темную сеть на фоне неба, а земля кажется черной и пропитанной влагой, хотя снега почти не было. Но если я закрываю глаза, легко представить, что семья Дюморье все еще здесь, Дафна и две ее сестры — Анджела и Жанна, три девочки, невидимые, но очень близкие, зовущие друг друга на исходе летнего дня, когда косо падает мягкий золотистый свет, а розы в полном цвету. Это совершенно удивительное место, тайный сад, отгороженный от улицы кольцом высоких кирпичных стен. В самой дальней от дома точке в стену встроена старая хэмпстедская темница — крошечная тюремная камера с зарешеченными щелями окон. Но от сада не остается ощущения замкнутости — около акра террасированной зелени, вид на весь Лондон в южном направлении. Когда-то этот сад был еще более обширным, но потом овощная грядка и теннисный корт, обнесенный парапетом, были проданы под застройку некоему мультимиллионеру. Сам Кэннон-Холл столь же красив, как и его сад, изящный дом в георгианском стиле, элегантно симметричной архитектуры, с высокими оконными переплетами, один из самых больших в Хэмпстеде, весь заполненный солнечным светом. Я представляю себе его великолепную широкую лестницу, хотя никогда не была внутри, только рассматривала его из своего убежища, наблюдательного пункта на чердаке.

Теперь Кэннон-Холл принадлежит какому-то богачу из Сити, но его никто никогда не видел, чего никак не скажешь о Джеральде Дюморье, отце Дафны, известном актере и антрепренере, купившем дом в 1916 году; по-видимому, его хорошо знали в Хэмпстеде. Он провел свое детство буквально за углом, сначала на Черч-роу, потом в Нью-Гроув-Хаусе, где его отец Джордж Дюморье написал «Трильби». Вообразите себе: ведь по этой дорожке мог прогуливаться дедушка Дафны бок о бок с Генри Джеймсом — они каждую неделю отправлялись в Хэмпстед-Хит, а вернувшись из парка, пили чай. Именно в один из таких насыщенных беседами воскресных дней Джордж рассказал Генри о своем замысле — истории Трильби, и Генри вдохновил его начать писать роман, даже не помышляя, что его друг станет чрезвычайно богатым и знаменитым.

Думаю, Пола куда больше устроило бы, если бы я вовсе перестала заниматься семьей Бронте и написала бы докторскую диссертацию о Джордже Дюморье и его отношениях с Генри Джеймсом; по его словам, это была бы весьма интересная для филологической науки тема, достойная исследования, несмотря даже на то, что Джордж Дюморье сейчас считается намного менее значительным писателем, чем Джеймс, однако в литературной табели о рангах он стоит куда выше Дафны.

— Почти наверняка его ожидает новый виток популярности, — говорит Пол, — а что касается его связей с Джеймсом, тут я, конечно, мог бы тебе помочь…

Смешная вещь эти табели о рангах. Как будто можно измерить литературное мастерство точными приборами, словно существует наука писательства со своими уравнениями, открывающая непреложные истины.

А я… Ничего не могу с этим поделать. По-прежнему вязну в Дафне, как будто заблудившись в тумане. Со мной это давно происходит, с тех пор как я впервые прочитала «Ребекку» в двенадцать лет, а потом проглотила другие ее книги, ужаснувшись ее рассказам, мучась бессонницей, не смыкая глаз от страха после «А теперь не смотри» и «Птиц», которые, наверно, были слишком жуткими для меня в том возрасте. (С тех пор я настороженно отношусь к сорокам, воронам и желтоглазым чайкам.) Я была совершенно зачарована ими, напугана призраком Кэти с кровоточащими запястьями, возникающим в окнах на страницах «Грозового перевала», и живым привидением, коим предстает миссис Рочестер, проскальзывающая со свечой в руке сквозь двери своего чердачного узилища, мечтая сжечь дом дотла. Правда, иногда меня раздражает Шарлотта своей чрезмерной педантичностью, когда дело касается религии, словно она пытается подавить всепоглощающую ярость, загасить свой внутренний пожар. А можете ли вы в точности припомнить подробности концовки «Джейн Эйр»? Все неустанно твердят о сумасшедшей женщине на чердаке и переосмыслении сюжетов готических романов — мистер Рочестер и его безумная первая жена, разрушительные пожары, ослепления, разоблачения (как я люблю все это!), — но игнорируют нравоучительное христианство заключительных страниц, где Сент-Джон Риверс покидает Англию, чтобы стать миссионером в Индии, словно кому-то есть еще до него дело. Все, что нужно знать читателю, — женитьба Рочестера на Джейн, рождение у них ребенка и их предстоящая счастливая жизнь до конца дней, аминь.

Что же до моего счастливого будущего… Я начинаю подумывать, не ждет ли меня впереди тупик, точка невозврата, где все истории заканчиваются несчастливо. Такое часто случается в рассказах Дафны Дюморье, подробности которых захватывают мое воображение так же сильно, как творчество семьи Бронте. Ведь я живу сейчас здесь, через дорогу от дома, где прошло детство Дафны, совсем близко, в той части Лондона, где призраков не меньше, чем на корнуолльском побережье или в йоркширских болотах. Эти городские призраки могут появиться из трещин на тротуаре, с туманом, занесенным в дом с пустоши, где Уилки Коллинз впервые увидел свою женщину в белом[12]. Пустошь — это участок лондонской земли, поросший вереском, место, которое находится вне пределов досягаемости рационального разума, по крайней мере так кажется человеку, ощутившему свое одиночество посреди городской толпы. И я порой чувствую себя одинокой, когда бреду в сумерках по улицам, бросая изредка взгляд на освещенные окна домов, где собираются семьи и откуда словно выплескивается жизнь во всей ее полноте, рассеивая зимний мрак своим ярким светом. Правда, не во всех домах кипит жизнь: есть на моем пути и такие, где окна плотно затворены, а ставни закрыты от внешнего мира. Тогда я вновь обращаюсь в мыслях к Дафне Дюморье и не могу не заметить параллелей между моей жизнью и той, что вела героиня «Ребекки», сирота, вышедшая замуж за человека старше ее: она вселяется в его дом и чувствует, как ее преследует его первая жена (а ведь есть еще тревожная фабула «Моей кузины Рейчел», еще одного любимого мною романа Дюморье, но, по-видимому, здесь я несколько забегаю вперед).

Пол, несомненно, ужаснулся бы, узнай он случайно об этих моих мыслях. Он верит в совпадения, то есть я хочу сказать, он действительно верит, что совпадающее свидетельствует о внутренне присущей миру хаотичности. Пол не выносит, если я усматриваю в жизни образцы, отзвуки и зеркальные отражения: он считает это магическим мышлением — иррациональной глупостью, самым коварным видом интеллектуальной лени.

Даже если это так, по-моему, я натолкнулась на что-то интересное. Не здесь, не в этом доме, это было бы слишком просто. Однако, надеюсь, я сумею разыскать нечто, способное послужить оригинальным материалом для моей докторской диссертации: какие-нибудь старые письма Дафны, адресованные ныне забытому «бронтеведу» по имени Джон Александр Симингтон во время ее работы над «Инфернальным миром Брэнуэлла Бронте», как раз и посвященным мистеру Симингтону. Я надеюсь обнаружить также и ответы Симингтона на ее письма. Не имею ни малейшего представления, сохранилось ли хоть одно из этих писем, но переписка между ними, несомненно, велась, поскольку Дафна упоминает о ней в некоторых других письмах своему близкому другу — они составляют часть архива семьи Дюморье, хранящегося в университете Эксетера. Да, такой архив существует, и я вступила в переписку по электронной почте с очень приятной женщиной — тамошним библиотекарем, а она свела меня еще с одним библиотекарем из университета Лидса, который и рассказал мне о визитах Дафны в Лидс в 1950-е годы: она приезжала в их университетскую библиотеку, чтобы изучать специальную коллекцию рукописей семьи Бронте, когда собирала материал для своей биографии Брэнуэлла.

Пол не считает это особенно интересным.

— Это тупик, — сказал он прошлой ночью, когда я пыталась все рассказать ему, — тема такая же безнадежно устаревшая, как книга Дюморье о Брэнуэлле. Она не приведет тебя никуда.

— Но это может быть полезно для моей диссертации, — возразила я.

— Откуда тебе знать, что полезно, когда ты понятия не имеешь, что в тех письмах, если вообще их найдешь?

— Я и не знаю, но пока я не сделала этого, как ты можешь быть так уверен, что там нет ничего полезного мне? — воскликнула я с внезапной яростью.

Он не ответил, но вышел из комнаты, громко хлопнув дверью. Однако, что бы ни говорил Пол (или о чем бы ни молчал), меня по-прежнему интересуют письма Дафны к Симингтону и его ответы на них — мне чудится здесь какая-то интрига. Что они писали в этих письмах? Как относились друг к другу? Были ли объединены общей странной страстью к давно умершему писателю, которого мало кто, кроме них, помнил, не обрекли ли себя на неудачу, погрязнув в прахе и тлене? Не влюбились ли друг в друга и в Брэнуэлла? Никто не знает, да и нет до этого дела никому, кроме библиотекаря из Лидса, рассказавшего мне, что Симингтон и сам был библиотекарем в университете и в музее прихода Бронте в Хоуорте. Ладно, извините, в этой истории полным-полно библиотекарей и библиотек (что, возможно, не слишком оригинально). Люди подчас недолюбливают библиотекарей и библиотеки, словно эти слова — синонимы скуки и застенчивости. Но разве не там хранятся все самые лучшие истории? Упрятанные от посторонних глаз на книжные полки, утерянные и забытые, ждущие, терпеливо ждущие, пока придет кто-то вроде меня и захочет воспользоваться ими.

Глава 4

Менабилли, июль 1957



Поделиться книгой:

На главную
Назад