Орлов и Дашкова появились в окружении великой княгини почти одновременно и предназначались ею для общего дела, хотя и не знали друг о друге. Опять Рюльер весьма точен: «Сии-то были две тайные связи, которые императрица (Екатерина. –
То, что молодая княгиня не ведала о гвардейских сторонниках своего обожаемого друга, не значит, будто наследник ни о чем не догадывался. Одна из часто мелькающих на страницах исследований сцена из мемуаров Дашковой говорит об обратном. Во время званого обеда на 80 персон, где присутствовала и Екатерина, великий князь «под влиянием вина и прусской солдатчины» позволил себе угрозу, ясную очень немногим. Полагаем, что сама героиня мемуаров до конца дней так и не осознала истинного смысла слов цесаревича.
«Великий князь стал говорить про конногвардейца Челищева, у которого была интрига с графиней Гендриковой, племянницей императрицы Елизаветы. …Он сказал, что для примера следовало бы отрубить Челищеву голову, дабы другие офицеры не смели ухаживать за… родственницами государыни. Голштинские приспешники не замедлили кивками головы и словами выразить свое одобрение». О ком говорил Петр? Уж явно не о Челищеве с Гендриковой.
И тут Дашкова подтолкнула разговор к крайне опасному вопросу: «Я никогда не слышала, – заявила она, – чтобы взаимная любовь влекла за собой такое деспотическое и страшное наказание…
– Вы еще ребенок, – ответил великий князь…
– Ваше высочество, – продолжала я, – вы говорите о предмете, внушающем всем присутствующим неизъяснимую тревогу, так как, за исключением ваших почтенных генералов, все мы… родились в то время, когда смертная казнь уже не применялась.
– Это-то и скверно, – возразил великий князь, – отсутствие смертной казни вызывает много беспорядков…
– Сознаюсь… что я действительно ничего в этом не понимаю, но я чувствую и знаю, что ваше высочество забыли, что императрица, ваша августейшая тетка, еще жива».
Чтобы прервать неприятный диалог, великий князь просто показал Дашковой язык. «Он делал это и в церкви по адресу священников, – замечала Екатерина Романовна. – …Эта выходка доказывала, что он на меня не сердится». Для мемуаристки диалог с Петром шел о смертной казни как о юридическом феномене. А вот цесаревна поняла подоплеку брошенных мужем слов, недаром она на следующий день хвалила стойкость подруги и отзывалась о ней «самым лестным образом». «Я не могу не улыбаться, думая о вашем доказательстве, – писала Екатерина в одной из эпистол Дашковой, – очень честном с вашей стороны против такого слабого противника. Ваша горячность в защиту истины и справедливость не будет забыта»81.
«Так как среди приглашенных было много гвардейских офицеров, – вспоминала Дашкова, – …то этот разговор стал вскоре известен всему Петербургу и вызвал всеобщие и преувеличенные похвалы по моему адресу… Этому маленькому обстоятельству… я обязана тем, что у меня составилась репутация искренней и твердой патриотки, и, благодаря этому некоторые офицеры не колеблясь облекли меня своим доверием»82.
Обратим внимание на последний аккорд диалога с наследником: «Ваша августейшая тетка еще жива». То был солидарный вздох множества сердец. Дашкова высказала мнение собравшихся. С каждым днем здоровье Елизаветы становилось все хуже, она почти не выходила, и страх нового царствования проявлялся поданными уже открыто. Датский посланник А.Ф. Ассебург замечал: «Елизавету оплакивали еще прежде ее смерти… Общество, видя в Петре III человека жестокого (не по природе, а в силу того убеждения, будто воин не должен поддаваться состраданию), человека трусливого, ненадежного, с горем узнало о кончине столь доброй государыни»83.
Однако прежде, чем душа Елизаветы отлетела, вокруг ее постели разгорелся последний акт борьбы, связанный с наследованием престола. 23 июля 1761 г. Бретейль сообщал в Париж: «Уже несколько дней назад императрица причинила всему двору особое беспокойство: у нее был истерический приступ и конвульсии, которые привели к потере сознания на несколько часов. Она пришла в себя, но лежит. Расстройство здоровья этой государыни очевидно»84.
С 30 августа до ноября 1761 г. австрийский посол Мерси д’Аржанто только дважды видел Елизавету Петровну в театре. «Умственные и душевные силы императрицы исключительно поглощены известными близкими ей интересами и совершенно отвлекают ее от правительственных забот, – писал он. – …Когда изменение черт лица все заметнее заставляет ее ощущать невыгодное приближение старости, она так близко и чувствительно принимает это к сердцу, что почти вовсе не показывается в публике»85.
Но дело шло уже не об изменении черт, а о крайне тяжелом физическом состоянии, в котором Елизавете трудно было не только покидать дворец, ходить, но даже вставать на покрытые язвами ноги. Всю осень 1761 г. она провела в Царском Селе, с ней неотлучно находился только Иван Шувалов, который, как мог, утешал и ободрял больную возлюбленную. Наблюдатели отмечали, что дочь Петра «никогда не помирится с мыслью о смерти и не в состоянии будет подумать о каких-либо дальновидных соответствующих этому распоряжениях»86.
Действительно, всю жизнь панически боявшаяся покойников и избегавшая даже разговоров о похоронах Елизавета отказывалась размышлять о собственном уходе. Ведь ей исполнилось всего 52 года! А предстояло еще подумать о наследнике, составить завещание. Все это было выше сил.
К концу царствования отношения императрицы с племянником выглядели безнадежно испорченными. Мерси д’Аржанто писал: «Постоянное неудовольствие… причиняет ей поведение великого князя и его нерасположение к великой княгине, так что императрица уже три месяца не говорит с ним и не хочет иметь никаких сношений… Она попеременно предается страху, унынию и крайней подозрительности»87.
В то же время все наблюдатели обращали внимание на искреннюю любовь, которую августейшая бабушка проявляла к маленькому царевичу Павлу. Секретарь датского посольства Андреас Шумахер отмечал «сильное неудовольствие государыни странным поведением ее своенравного и малопослушного племянника и нежную, почти материнскую заботу, с какой она воспитывала юного принца Павла Петровича. Он постоянно находился в ее комнатах и под ее присмотром и должен был ее повсюду сопровождать. Его так отличали перед родителями, что их это серьезно уязвляло, а думающей публике давало повод для разных умозаключений»88. Граф Марси тоже доносил, что Елизавета в последние месяцы жизни любила являться в свете вместе с Павлом Петровичем89.
О планах передачи короны юному Павлу писали многие современники. Позднее Екатерина утверждала, будто августейшая свекровь намеревалась «взять сына его (Петра Федоровича. –
Скорее всего, умирающая и сама имела причины не доверять Екатерине. Вряд ли она была готова передать невестке всю полноту власти. Шумахер справедливо замечал: «Я… нисколько не сомневаюсь, что императрица Елизавета должна была назначить своим наследником юного великого князя. Но поскольку государыне не слишком приятна была личность великой княгини, матери этого принца, можно утверждать почти наверняка, что регентство не было возложено на нее одну – право контролировать и утверждать [решения] предоставлялось, по-видимому, Сенату».
Забегая вперед, скажем, что такое устройство как нельзя более отвечало устремлениям воспитателя царевича Павла, Н.И. Панина, известного своими проектами ограничения самодержавия в пользу Сената и Государственного совета. «Императрица слишком хорошо знала направление мыслей этой принцессы, – продолжал Шумахер, – которое слишком часто вызывало подозрения, чтобы вручить в ее руки неограниченную власть. С большой уверенностью можно было предсказать, что она воспользуется такой властью исключительно к своей собственной выгоде»91.
Подобные убеждения были в дипломатических кругах общими. Составляя в 1759 г. для парижского начальства «Мемуар» о России, резидент Шарль де Эон утверждал: если Елизавета Петровна проживет достаточно долго, чтобы воспитать Павла, «то завещание будет не в пользу отца». Последний, по отзыву тайного агента, «лицом дурен и во всех отношениях неприятен, ум недалекий и ограниченный, упрям, вспыльчив, без меры и без толку болтлив, часами говорит о военных делах, преклоняется перед Фридрихом II и к тому же не без сумасшедшинки». Что же касается Екатерины, то ее красота, таланты и образованность «омрачены только сердечными увлечениями». «Я верю в ее смелость, и, по суждению моему, у нее достанет характера предпринять смелое дело, не страшась грядущих последствий». Но она «столь явно хочет заниматься государственными делами» и «снискать любовь народа», что императрица «прониклась к ней недоверием»92.
Планы по передаче короны Павлу созрели в кругу Шуваловых. Кроткий фаворит и его «братья-разбойники» задолго до решающих событий начали оказывать Екатерине и Петру Федоровичу знаки внимания. Еще в июле 1758 г. Лопиталь доносил в Париж: «Иван Шувалов полностью перебрался на сторону молодого двора». Но это ничего не значило, ибо малый двор раздирала ожесточенная внутренняя борьба. Следовало определиться, кого поддерживать: великого князя или его жену.
И вот тут в недрах самого клана Шуваловых, вероятно, возник раскол, не позволивший в дальнейшем Ивану Ивановичу действовать уверенно. Летом 1759 г. французский посланник сделал вывод: «Этот фаворит хотел бы играть при великой княгине такую роль, что и при императрице»93. Однако кузены склонялись в пользу цесаревича. Еще до дела Бестужева, в 1756 г., Петр Шувалов добился от Елизаветы разрешения создать отдельный 30‑тысячный корпус, названный сначала Запасным, а потом Обсервационным. Шувалов стал его командующим. Это воинское подразделение было в полном смысле слова отдельной армией, так как не подчинялось главнокомандующему94. В случае необходимости корпус мог поддержать наследника при восшествии на престол. Если Бестужев располагал дружбой фельдмаршала С.Ф. Апраксина[5] и через него надеялся получить помощь армии, то Шувалов завел собственное войско.
Шумахер сообщал: «От меня не укрылись симпатии генерал-фельдцейхмейстера Петра Шувалова к этому государю (Петру Федоровичу. –
Возможно, регентство при малолетнем Павле улыбалось фавориту Ивану Ивановичу больше, чем воцарение Петра III. Однако без кузена – этого решительного, напористого и хищного человека – он действовать не мог, ведь у кроткого возлюбленного Елизаветы не было рычагов ни в армии, ни в гвардии. Есть все основания полагать, что при развитии сюжета по худшему из вариантов гвардия и корпус Петра Шувалова могли столкнуться.
Желательно было избежать вооруженного выяснения отношений. В этих условиях горячий энтузиазм и торопливость Дашковой могли только повредить делу. Сгорая от нетерпения, княгиня сама решила разузнать у Екатерины ее планы. «20 января, в полночь, я поднялась с постели, завернулась в теплую шубу и отправилась в деревянный дворец на Мойке, где тогда жила Екатерина… Я нашла ее в постели… “Милая княгиня, – сказала она, – прежде чем Вы объясните мне, что вас побудило в такое необыкновенное время явиться сюда, отогрейтесь…” Затем она пригласила меня в свою постель и, завернув мои ноги в одеяло, позволила говорить. “При настоящем порядке вещей, – сказала я, – когда императрица стоит на краю гроба, я не могу больше выносить мысли о той неизвестности, которая ожидает Вас… Неужели нет никаких средств против грозящей опасности, которая мрачной тучей висит над Вашей головой?.. Есть ли у Вас какой-нибудь план, какая-нибудь предосторожность для вашего спасения? Благоволите ли вы дать приказания и уполномочить меня распоряжением?”. Великая княгиня, заплакав, прижала мою руку к своему сердцу. “…С полной откровенностью, по истине объявляю Вам, что я не имею никакого плана, ни к чему не стремлюсь и в одно верю, что бы ни случилось, я все вынесу великодушно…” – “В таком случае, – сказала я, – Ваши друзья должны действовать за вас. Что же касается до меня, я имею довольно сил поставить их всех под Ваше знамя, и на какую жертву я неспособна для Вас? …Если б моя слепая любовь к вам привела меня даже к эшафоту, Вы не будете его жертвой”»96.
Княгиня фактически просила будущую императрицу перепоручить ей объединение сторонников и организацию переворота. Екатерина повела себя осторожно, не сказав ни «да», ни «нет». Позднее наша героиня в разных источниках от личных писем до автобиографических заметок будет повторять, что не доверяла Дашковой из-за ее семейных связей.
«К князю Дашкову езжали и в дружбе и согласии находились все те, кои потом имели участие в моем восшествии, яко то: трое Орловы, пятеро капитаны полку Измайловского и прочие… Но тут находилась еще персона опасная, брат княгини, Семен Романович Воронцов, которого Елизавета Романовна, да по ней и Петр III, чрезвычайно любили. Отец же Воронцовых, Роман Ларионович, опаснее всех был по своему сварливому и перемечливому нраву»97. Итак, все, что решились бы предпринять заговорщики, стало бы немедленно известно в стане великого князя. А потому довериться Дашковой Екатерина не могла.
Уже после переворота, характеризуя роль подруги, молодая императрица не без раздражения писала: «Она знала кое-кого из главарей, но была у них на подозрении из-за своего родства… Заговорщики были связаны со мной в течение шести месяцев задолго до того, как она узнала их имена… От княгини Дашковой приходилось скрывать все каналы тайной связи»98.
Опасаясь раскрыть заговор, который только-только завязывался, Екатерина отказала и настойчивому предложению мужа подруги. «При самой кончине Государыни Императрицы Елизаветы Петровны прислал ко мне князь Михаил Иванович Дашков, тогдашний капитан гвардии, сказать: “Повели, и мы тебя возведем на престол”. Я приказала ему сказать: “Бога ради, не начинайте вздор; что Бог захочет, то и будет, а ваше предприятие есть ранновременная и не созрелая вещь”»99.
В декабрьские дни 1761 г. наша героиня не чувствовала себя готовой к решительным действиям. Отчасти виной тому стала очередная беременность, которую на этот раз тщательно скрывали. 11 апреля 1762 г. Екатерина тайно родила сына от Григория Орлова, который был назван Алексеем и впоследствии получил фамилию Бобринский. Но приближающееся материнство вряд ли явилось главным препятствием на пути к перевороту. Скорее всего, великая княгиня действительно считала дело «не созрелым». Характер Петра был известен сравнительно узкому кругу царедворцев. Следовало повременить, дав подданным в полной мере насладиться поведением нового монарха и тем самым обрести еще большую поддержку общества и увеличить число сторонников. Недаром позднее Екатерина назовет мужа «лучшей мушкой» на своем «прекрасном лице». Его безобразие только оттеняло ее красоту.
Кроме того, имелась возможность решить дело мирно, сугубо келейными, дворцовыми методами. Уже после восшествия на престол Екатерина возблагодарит Бога, что затеи Шуваловых не удались: она стала не регентом, а самодержавной монархиней. Однако в момент смерти императрицы нашу героиню удовлетворила бы и синица в руке. Тем более что синица эта летела пока очень высоко.
В заметке о кончине Елизаветы невестка писала, что незадолго до роковой развязки Иван Шувалов пытался посоветоваться с Паниным по поводу престолонаследия. «Фаворит… быв убежден воплем множества людей, которые не любили и опасалися Петра III, за несколько дней до кончины Ее Императорского Величества… клал намерение переменить наследство, в чем адресовал к Никите Ивановичу Панину, спрося, что он думает и как бы то делать». По словам Ивана Ивановича, «иные клонятся, отказав и выслав из России великого князя Петра с супругою, сделать правление именем их сына Павла Петровича, которому был тогда седьмой год… Другие хотят выслать лишь отца и оставить мать с сыном, и что все в том единодушно думают, что великий князь Петр Федорович не способен [править] и что, кроме бедства, Россия не имеет ждать».
Опытный дипломат Никита Иванович повел себя очень осторожно. Он заявил, «что все сии проекты суть способы к междоусобной погибели, что в одном критическом часу того переменить без мятежа и бедственных следствий не можно, что двадцать лет всеми клятвами утверждено». После чего воспитатель Павла уведомил великую княгиню о разговоре. «Панин о сем мне тотчас дал знать, сказав при том, что больной императрице если б представили, чтоб мать с сыном оставить, а отца выслать, то большая в том вероятность, что она на то склониться может. Но к сему, благодаря Богу, ее фавориты не приступили, но, обратя все мысли свои к собственной безопасности, стали дворовыми вымыслами и происками стараться входить в милости Петра III, в коем отчасти и преуспели»100.
Видно, что Иван Шувалов не решался лично обратиться к Екатерине. Да и прямой контакт с нею, стань о нем известно Елизавете, вызвал бы неодобрение тяжело больной императрицы. В качестве посредника был избран Панин, с которым беспрепятственно могли поговорить как великая княгиня, так и фаворит. Кто лучше дипломата мог согласовать самые противоречивые интересы? На первый взгляд, воспитатель царевича казался очень подходящей фигурой для роли медиатора. Однако в отношениях с ним и у Шуваловых, и у Екатерины имелись подводные камни.
Носились слухи, что в юности Панин был хорош собой и заинтересовал Елизавету. Его удаление сначала в Данию, а потом в Швецию при дворе рассматривали как результат происков Шуваловых. Кроме того, Панина считали «человеком Бестужева», который и «спрятал» неудавшегося фаворита в Копенгагене от мести «братьев-разбойников». Никита Иванович проводил на севере линию канцлера, противодействуя интересам Франции. А Иван Шувалов, со своей стороны, был страстным приверженцем Парижа и отцом союзного договора. В Стокгольме Панин пережил сильное унижение после победы линии Шуваловых, когда был вынужден фактически предать шведских сторонников русского влияния. Никита Иванович не забыл этот жестокий «реприманд»101. После свержения Бестужева Панин подал в отставку. Нового канцлера он считал своим врагом и, унаследовав связи бывшего покровителя, тяготел к сторонникам великой княгини. По возвращении в Россию Никита Иванович получил должность воспитателя царевича Павла. Тогда никто не мог подумать, что этот скромный пост сделает его таким нужным для всех в момент кончины Елизаветы.
К тому времени Никита Иванович был уже состоявшимся политиком со своими облюбованными и выношенными проектами. Государственное устройство по шведскому образцу с ограничением власти монарха казалось ему предпочтительным по сравнению с отечественными порядками. Екатерина быстро почувствовала в воспитателе сына лишь временного союзника, склонного играть самостоятельную роль. Впервые он попытался сделать это в дни переговоров с фаворитом, объявив последнему, что замена наследника не может произойти в одночасье, без смуты. А великой княгине сказав, будто стоит представить императрице предложение об ее регентстве, и дело будет сделано. В конечном счете, его действия блокировали инициативу обоих. «Представить императрице» что-либо можно было только через фаворита. Шувалову же посоветовали не предпринимать никаких движений.
5 января 1762 г. Бретейль доносил в Париж: «Когда императрица Елизавета в конце декабря сделалась больной, при ее дворе возникли две партии. Одна – Шуваловых – стремилась к тому, чтобы не допустить воцарения великого князя и, отправив его в Голштинию, провозгласить юного великого князя Павла Петровича его преемником, поставив великую княгиню во главе Регентского совета, руководителями коего рассчитывали стать Шуваловы.
Другая – Воронцовых, возглавляемая Романом, братом канцлера и отцом фрейлины Воронцовой, любовницы великого князя, желала, чтобы великий князь развелся со своей женой, признал бы своего сына внебрачным и женился на фрейлине Воронцовой. Такое решение одновременно удовлетворило бы ненависть великого князя к своей жене и позволило бы ему выполнить обещание, данное фрейлине, его любовнице…
Если бы императрица умерла сразу же, то все эти противоречивые мнения породили бы всеобщий беспорядок и повлекли бы за собой весьма неприятные последствия для России. Но императрица проболела несколько дней, в течение которых русские разделились, и Панин взялся за то, чтобы примирить обе партии, побудив их действовать по его плану. Панин сознавал опасность для России незрелости своего питомца, а также позора развода, не имевшего другой цели, кроме замужества мадемуазель Воронцовой». Поэтому Никита Иванович решил возвести на трон Петра, Федоровича, ограничив его свободу при помощи Сената и Синода.
Он «хорошо знал малодушие, слабость и невежество великого князя», благодаря которым «было бы легко сдерживать его на троне», создав «такую систему, которая по существу уравняла бы в правах Сенат и государя», рассуждал Бретейль. Под давлением Панина великий князь якобы пошел на попятные и заявил, что «он никогда не думал разводиться и вступать в брак с фрейлиной Воронцовой, добавив: “Я обещал этой девушке жениться на ней не ранее, чем умрет великая княгиня”». Из всего произошедшего дипломат заключал, что «Петр III – малодушный, несведущий человек, им можно было бы управлять с помощью Сената на протяжении всего его царствования»102.
Видимо, на это же надеялся и Панин. Но вскоре ему пришлось разувериться в податливости великого князя. Отношение Петра лично к Никите Ивановичу ярко проявилось в одном эпизоде, описанном Ассебургом со слов самого Панина: «Приблизительно за сутки до кончины Елизаветы Петровны, когда она была уже в беспамятстве и агонии, у постели ее находился Петр вместе с врачом государыни и с Паниным, которому было разрешено входить в комнату умирающей. Петр сказал врачу: “Лишь бы только скончалась государыня, вы увидите, как я расправлюсь с датчанами… Они станут воевать со мною на французский манер, а я – на прусский” и т. д. Окончив эту речь, обращенную ко врачу, Петр повернулся к Панину и спросил его: “А ты что думаешь о том, что я сейчас говорил? ” Панин ответил: “Государь, я не понял, в чем дело. Я думал о горестном положении императрицы”. “А вот дай срок! – воскликнул Петр… – Скоро я тебе ототкну уши и научу получше слушать”»103.
Удивляет откровенная враждебность Петра Федоровича к воспитателю Павла. Вероятно, переговоры, во время которых его заставили отказаться от излюбленного плана женитьбы на Воронцовой, разозлили великого князя. Петр всегда сердился, когда проявлял малодушие, и таил раздражение против того, кто его к этому принуждал. В данном случае он пригрозил прибрать к рукам вельможу, который вынашивал план ограничить власть самодержца. Панин не был смелым человеком, после такой сцены он предпочел затаиться и не предпринимать никаких действий.
Тогда же на сторону законного наследника окончательно перебрался фаворит. В еще одной автобиографической заметке, записанной со слов Екатерины II ее статс-секретарем А.А. Безбородко, сказано: «Из сих проектов родилось, что… Шуваловы помирились с Петром III, и государыня скончалась без оных распоряжений»104.
Однако имелись и другие известия. Шумахер был убежден, что завещание все-таки существовало. «Достойные доверия, знающие люди утверждали, что императрица Елизавета и впрямь велела составить завещание и подписала его собственноручно, в котором она назначала своим наследником юного великого князя Павла Петровича в обход его отца, а мать и супругу – великую княгиню – регентшей на время его малолетства. Однако после смерти государыни камергер Иван Иванович Шувалов, вместо того, чтобы распечатать и огласить это завещание в присутствии Сената, изъял его из шкатулки императрицы и вручил великому князю. Тот же якобы немедленно, не читая, бросил его в горящий камин[6]. Этот слух, весьма вероятно, справедлив»105.
Возможно, в связи с приведенным известием Екатерина характеризовала Ивана Ивановича в письме к Понятовскому как «самого низкого и трусливого из людей»106. Поведение канцлера Воронцова перед смертью государыни наводит на мысль, что дядя любовницы Петра серьезно опасался, как бы умирающая не продиктовала ему завещания в пользу маленького Павла. Когда Елизавета призвала к себе Михаила Илларионовича, вельможа захворал. «Он настолько поддался своей слабости и непомерной трусости, что сказался больным и слег в постель, хотя его незначительная болезнь ни в коем случае не могла помешать ему выходить из дому, но он все-таки намеренно уклонился от необходимости присутствовать при кончине государыни и расстался с ней, не повидавши ее еще раз»107.
Лишь Иван Шувалов и оба брата Разумовские находились с государыней до конца. Бретейль сообщал 11 января 1762 г. о последних минутах Елизаветы: «Императрица призвала к себе великого князя и великую княгиню. Первому советовала она быть добрым к подданным и стараться снискать любовь их. Она заклинала его жить в согласии с супругою и, наконец, много говорила о нежных своих чувствах к молодому великому князю и сказала отцу оного, что желала бы в знак несомнительной с его стороны к ней признательности, дабы лелеял он сего дитятю. Как говорят, великий князь все сие ей обещал»108.
В день кончины Елизаветы – 25 декабря – пришло радостное известие с театра военных действий. П.А. Румянцев сообщал о взятии города Кольберга на Балтийском побережье. Эта счастливая новость сопровождала последние минуты императрицы, а преподнесенные ей ключи вражеской твердыни стали ключами Царствия Небесного.
Глава 3. РЕАЛИЗОВАННАЯ АЛЬТЕРНАТИВА
Ни одно из обещаний, данных Елизавете Петровне на смертном одре, молодой император выполнять не собирался. И окружающие отдавали себе в этом отчет. Нового государя боялись еще до прихода к власти. Со слов Панина Ассебург нарисовал обстановку при русском дворе: «Когда она (Елизавета. –
Что же вменялось наследнику в вину? «Он курит табак, пьет пиво и водку, что вовсе не совпадает с изящными приемами двора, – сообщал в Париж Фавье. – Зато вполне согласно с нравами не только массы народа, но и русского дворянства, духовенства и военного класса. Удивительно, что нация осмеливается порицать в одном только великом князе образ жизни, который так свойственен северному климату и так согласен не только с примером Петра Великого, но и с установившимися в России обычаями»110.
Перед нами парадокс. Петра III терпеть не могли именно за те качества, которые присущи народу в целом. И не только потому, что частный человек имеет возможность их прятать, а глава государства, находясь на виду, обнаруживает во всем безобразии. Это было бы половиной беды. За внуком Петра Великого не признавали права на национальные пороки. У деда они уравновешивались гениальностью. Петру Федоровичу нечего было предъявить взамен. Наличие у него замашек предка воспринималось как нечто несообразное. Гротеск. Карикатура. Тем более обидная, что нарисована она иностранцем.
Елизавету любили, несмотря на легкомыслие и ограниченное участие в делах. То есть чисто интуитивно старались не замечать дурных свойств. В ее племяннике тоже интуитивно не угадывали хороших. Подданные словно ослепли. И не случайно. «Код» к их сердцам не был вскрыт Петром Федоровичем. Код, прежде всего, культурный – национальный, религиозный, языковой, поведенческий. Все, над чем так старательно работала Екатерина с первого дня пребывания в России, казалось ее супругу излишним. В результате его считали чужим. «Великий князь представляет поразительный пример силы природы, – замечал Фавье. – …Он и теперь еще остается истым немцем и никогда не будет ничем другим»111.
От «своего» потерпели бы и не такие выходки, какие позволял себе Петр III. От чужака не приняли ни хорошего, ни плохого: ни мира с Пруссией, ни благодеяний дворянству, ни попыток предложить весьма здравые реформационные шаги. Все в равной мере казалось дурно.
Историков напрасно упрекают в нелюбви к альтернативному мышлению. Вопрос о том, что могло бы случиться, если бы… – интересует профессионалов ничуть не меньше, чем дилетантов. Однако, в отличие от последних, ученые чаще всего в состоянии предположить, почему тот или ной путь не был реализован, и даже не мог быть реализован. Это-то особенно и раздражает тех оппонентов, кто склонен пренебрегать подробностями.
История краткого – всего полгода – царствования Петра III как будто полна альтернатив. Проживи бедный император дольше – и, как знать… Возможно, он создал бы в России гражданское общество. Отменил крепостное право. Провел реформы, достойные деда, и, в конечном счете, направил по лучшему руслу течение отечественной истории, избежав отдаленных трагедий.
Увы. Гражданское общество не создается одним указом – даже самым милостивым – для этого нужны годы труда. Такой труд лег на Екатерину и был неблагодарным. О крестьянском вопросе Петр не задумывался всерьез. Во всяком случае, источники законодательного характера свидетельствуют, что для него крепостное право было чем-то незыблемым112. Слабое здоровье молодого императора, расшатанное разгульной жизнью, не позволяло надеяться на долгое царствование. Если Петр Федорович хотел чего-то изменить, то должен был действовать быстро.
Он и действовал быстро. Вернее, торопливо. Хватался сразу за все и уже в следующую минуту переходил к другому предмету. «Главная ошибка этого государя, – писал Шумахер, – состояла в том, что он брался за слишком многие и к тому же слишком трудные дела, не взвесив своих сил, которых явно было недостаточно»113. За 186 дней царствования Петр издал 192 законодательных акта (манифесты, сенатские и именные указы и т. д.), иными словами они появлялись ежедневно, а иногда – букетом, по несколько штук в день. Уже в первую неделю самостоятельного правления, до 31 декабря 1761 г., император успел подписать пять указов114.
Если предположить, что Петр III сознавал, как мало ему отпущено, то станут понятны и поспешность в работе, и безудержное стремление наслаждаться женщинами, вином, парадами, музыкой – всем, что составляло для него жизнь. Это Екатерина пришла в Россию всерьез и надолго. А ее муж, как мотылек, готовился вот-вот отлететь. Потому Петр взахлеб упивался властью и спешил осуществить назревшие, на его взгляд, преобразования.
По верному замечанию А.Б. Каменского, главные реформы заняли у молодого императора всего три дня: 18 февраля был подписан указ о вольности дворянства, 19‑го – о секуляризации церковных земель, 21‑го – о ликвидации Тайной канцелярии115. Государю некогда было вдаваться в детали, продумывать и взвешивать каждый шаг, каждое слово в новых законах. Он реализовывал преобразования вчерне. И очень спешил.
Важно было успеть заключить мир с Пруссией, отнять у Дании Шлезвиг, развестись с Екатериной и жениться на любимой женщине, признать сына незаконным, обзавестись настоящими наследниками… За исключением первого пункта, на остальное не хватило времени.
И все же следует признать, что история дала Петру III шанс. Полгода – вполне достаточный срок для того, чтобы продемонстрировать и свою программу, и методы, которыми правитель намерен добиваться поставленных целей. Вот почему мы считаем краткое царствование племянника Елизаветы реализованной альтернативой. Ему удалось показать,
Принято сокрушаться, что Екатерина оборвала «Записки», не доведя до смерти Елизаветы и до переворота. Но специалисты знают, что наша героиня оставила множество автобиографических заметок, изучение которых – особый, весьма сложный источниковедческий вопрос. Они касаются и кончины свекрови, и царствования Петра, и заговора, и первых шагов новой императрицы. К ним примыкает эпистолярный комплекс, например письма Станиславу Понятовскому. Если соединить эти документы вместе, то получится искомое продолжение – третья, недостающая часть мемуаров.
Так что в свидетельствах Екатерины у исследователей недостатка нет. Интересно сопоставлять их с отзывами других авторов – сторонников государыни, иностранных дипломатов, лиц из ближайшего окружения Петра.
Елизавета Петровна скончалась в Рождество, в три часа по полудни. По словам нашей героини, она осталась у тела, а ее супруг тотчас вышел, чтобы показаться членам собранной для этого Конференции. Оттуда он послал к жене одного из своих приближенных – генерал-поручика и президента Камер-коллегии Алексея Петровича Мельгунова – сказать, чтобы она не покидала усопшей. «Я из сего… заключила, что владычествующая фракция опасается моей инфлуенции»116, – писала Екатерина. Новую императрицу сразу постарались оттеснить от императора – он один направился в Конференцию, один представился гвардейским полкам. Словом, вел себя так, словно законной супруги нет.
Штелин, говоря о первых шагах своего венценосного ученика, даже не упомянул о Екатерине, хотя поименно перечислил всех членов Комиссии траурного церемониала: «фельдмаршала князя Трубецкого, гофмаршала графа Скавронского, князя Куракина, церемониймейстера графа Санти и барона Лефорта, господина Лобкова, герольдмейстера… Самарина, советника Голубцова и советника Штелина, которому лично поручено изобретение для парадной залы катафалка в соборе»117.
Такое умолчание знаменательно. Единственная сфера, где молодой государыне позволено было проявить себя – это погребение августейшей тетки. Сама Екатерина весьма гордилась исполнением последнего долга перед усопшей: «Я ни во что не вступалась, окромя похорон покойной государыни, по которым траурной комиссии велено было мне докладываться, что я и исполнила со всяким радением, в чем я и заслужила похвалу от всех. Я же тут брала советы от старых дам, графини Марьи Андр[еевны] Румянцевой, графини Анны Карловны Воронцовой, от фельдмаршалши Аграфены Леонтьевны Апраксиной и иных, подручно случающихся, в чем и на них угодила чрезвычайно»118.
Екатерина понимала, как выиграет в общественном мнении, если окажет покойной государыне надлежащие почести. Недаром она ссылалась на «похвалы от всех» и благорасположение старых дам. Казалось бы, зачем угождать лицам, от которых ничего не зависело и которые готовились вот-вот сойти со сцены вслед за Елизаветой? Но нет – языками этих кумушек создавалось большинство сплетен при дворе, и если они говорили о ком-то хорошо, то их мнение повторялось многими.
Одновременно Екатерина подчеркивала неприличное поведение супруга: «Тело императрицы Елизаветы Петровны едва успели убрать и положить на кровать с балдахином, как гоф-маршал ко мне пришел с повесткою, что будет в галерее (то есть комнаты через три от усопшего тела) ужин, для которого повещено быть в светлом богатом платье… Погодя несколько пришли от государя мне сказать, чтоб я шла в церковь… Я нашла, что все собраны для присяги, после которой отпели, вместо панихиды, благодарственный молебен; митрополит новгородской Сеченов говорил речь государю. Сей был вне себя от радости и оной нимало не скрывал и имел совершенно позорное поведение, кривляясь всячески и не произнося окроме вздорных речей, не соответствующих ни сану, ни обстоятельствам, представляя более не смешнаго Арлекина, нежели инаго чево, требуя однако всякое почтение».
Похоже, по свидетельствам современников, после кончины самой Екатерины II будет вести себя ее сын Павел. Мемуары графини В.Н. Головиной и письма великой княгини Елизаветы Алексеевны (супруги цесаревича Александра Павловича) рисуют на удивление близкую картину. «Великий князь Павел расположился в кабинете за спальней своей матери, – вспоминала Головина о последней ночи в жизни императрицы, – так что все, кому он давал распоряжения, проходили мимо государыни, еще не умершей, как будто ее уже не существовало. Эта профанация Величества, это кощунство… шокировало всех… Редко, когда перемена царствования не производит… переворот в положении приближенных; но то, что должно было произойти при восшествии на престол императора Павла, внушало всем ужас ввиду характера этого государя… Он достиг только того, что внушал страх и отвращение»119.
Сравним это описание со словами из донесения Бретейля от 11 января 1762 г.: «Преобладающее число людей испытывало к будущему императору ненависть и презрение, однако слабость и страх взяли верх. Все дрожали и поспешили с изъявлениями покорности еще до того, как императрица закрыла глаза»120.
Послушаем великую княгиню Елизавету Алексеевну. «Вы не можете представить себе воцарившейся ужасающей пустоты, уныния, сумрачности, которые овладели всеми вокруг, кроме новых Величеств, – писала она родителям в Баден. – О! Я была оскорблена, как мало скорби выказал император… ни единого слова о матери, кроме неудовольствия и порицания всего, что делалось при ней… Когда императрицу обрядили… велено было войти для целования руки, оттуда прямо в церковь для принесения присяги. Вот еще одно отвратительное впечатление, которое мне пришлось испытать – зрелище всех этих людей, клянущихся быть рабами и рабынями человека, которого я в ту минуту презирала. Видеть его таким самодовольным, таким счастливым на месте нашей доброй императрицы! О, это было ужасно! Мне казалось, что если кто и был создан для трона, то уж, конечно, не он, а она»121. И снова сравним сказанное с донесением Бретейля: «Все крайне недовольны царем, однако, по правде говоря, сами недовольные не более чем трусы и рабы»122.
Что до рабов и трусов, то нашлись люди «нерабственных о себе понятий», как характеризовал своего дядю, тогда молодого вахмистра Конногвардейского полка и участника будущего переворота, Григория Потемкина, его племянник А.Н. Самойлов. Другая будущая мятежница – княгиня Дашкова – описала впечатление, которое произвело на нее посещение дворца вскоре после кончины Елизаветы: «Мне казалось, что я попала в маскарад. На всех были другие мундиры; даже старик князь Трубецкой был затянут в мундире, в ботфортах со шпорами»123. Через 34 года картина повторилась до мелочей. «В 6 часов вечера пришел мой муж, – писала Елизавета Алексеевна. – Императрица была еще жива, но он был уже в своем новом мундире. Император более всего торопился переодеть своих сыновей в эту форму. Согласитесь, мама, какое убожество!»124
Обратим внимание на поведенческие клише. В данном случае перед нами не только близость обстоятельств: и Петра III, и Павла I долгие годы держали, говоря словами Головиной, в «политическом ничтожестве». Заметна близость характеров отца и сына. Оба императора в известной степени не сумели сохранить лицо, проявляли «кощунство». И как следствие произошла «профанация Величества» в глазах подданных.
Ни слова об этой профанации не проронил Штелин. Вот его описание присяги: «Когда… великий князь как наследник престола принял поздравление от всех, призванных к двору, сенаторов, генералов и прочих чиновников, тогда он велел гвардейским полкам выстроиться на дворцовой площади, объехал их уже при наступлении ночи и принял от них приветствие и присягу. Полки выражали свою радость беспрерывным ура своему новому полковнику и императору и говорили громко: “Слава Богу! Наконец, после стольких женщин, которые управляли Россией, у нас теперь опять мужчина императором!”»125.
Совсем иначе поведение солдат описала Дашкова. Она сказалась больной и не поехала во дворец в первые дни после смерти Елизаветы Петровны. «Я могу засвидетельствовать как очевидец, – сообщала княгиня, – что гвардейские полки (из них Семеновский и Измайловский пошли мимо наших окон), идя во дворец присягать новому императору, были печальны, подавлены и не имели радостного вида… Солдаты говорили все вместе, но каким-то глухим голосом, порождавшим сдержанный и зловещий ропот, внушавший такое беспокойство и отчаяние, что я была бы рада убежать за сто верст от своего дома, чтобы его не слышать»126.
Дашкову легко обвинить в пристрастии. Однако и Штелин далек от точности. Слова, которые он привел, говорились не в день восшествия Петра III на престол, не по поводу присяги и далеко не всеми гвардейцами (что важно ввиду грядущих событий). В письме Фридриху II 15 мая 1762 г. император рассказывал, как еще в бытность великим князем он слышал от солдат
В реальности обстановка была намного сложнее. Недаром вокруг дворца сразу же по кончине Елизаветы Петровны расставили двойные караулы. Шумахер сообщал: «Все было спокойно, если не считать того, что при дворе как будто опасались каких-то волнений. Еще за 24 часа до смерти императрицы были поставлены под ружье все гвардейские полки. Закрылись кабаки. По всем улицам рассеялись сильные конные и пешие патрули. На площадях расставлены пикеты, стража при дворце удвоена. Под окнами нового императора разместили многочисленную артиллерию (не забудем, что ее начальником был П.И. Шувалов. –
Слова датского дипломата подтверждала Екатерина, добавив любопытный факт: «В сие же время случились великие морозы; караульня же была мала и тесна, так что не помещались люди, и многие из солдат оставались на дворе. Сие обстоятельство в них произвело, да и в публике роптание»129. То был лишь отдаленный гул будущего недовольства. Однако сами по себе усиленные караулы очень показательны. Стало быть, сторонники Петра опасались сопротивления. И были к нему готовы. Екатерина благоразумно отложила решительные действия до того момента, когда супруг почувствует себя в безопасности и расслабится. Ее с первой минуты постарались изолировать у гроба покойной императрицы, а появления на публике побаивались. Вот почему рассказу нашей героини о похоронных хлопотах стоит верить. А старательному умолчанию о ее роли при погребении в «Записках» Штелина – нет. Молодая императрица была именно там, где могла в этот момент заработать политические дивиденды. Вернее, сумела превратить скромное место на задворках новой придворной жизни в пьедестал.
Манифест Екатерины II от 6 июля изобиловал автобиографическими зарисовками, которые позднее в чуть измененном виде попали в записи мемуарного характера. Так, она сообщала о погребении Елизаветы Петровны и поведении мужа: «Бывши он великим князем… многие оказывал к… тетке и монархине своей озлобление и ко многим ее печалям… подавал причины… и почитал любовь ее к нему по крови крайним себе утеснением и порабощением… На тело ее, усопшее в Бозе, или вовсе не глядел, или… радостными глазами на гроб ее взирал, отзываясь при том неблагодарными к телу ее словами; и ежели бы не наше к крови ее присвоенное сродство и истинное к ней усердие… то бы и достодолжного такой… великодушной монархине погребения телу ее не отправлено было»130.
Именно с этими строками спорил почтенный профессор, подчеркивая заботу своего ученика о похоронах тетки: «На другой день (26 декабря 1761 г. –
О Екатерине ни слова. А ведь как член погребальной комиссии Штелин должен был отчитываться именно перед ней. Впрочем, и императрица в «Записках» сделала вид, будто профессора не существовало. Давняя и стойкая неприязнь. Характерно, что Екатерина перечислила не членов комиссии, а старых дам, с которыми советовалась об устройстве похорон. Возможно, ими-то она и руководила. Однако по-настоящему важным было ее постоянное присутствие при теле. Она как бы персонифицировала в своей особе общее горе.
«Императрица завоевывает все умы, – доносил Бретейль 15 февраля. – Никто более, чем она, не изъявляет усердия в исполнении заупокойных обрядов по усопшей государыне, кои в греческой религии многочисленны и исполнены суеверий, чему она, несомненно, про себя и смеется, но духовенство и народ весьма довольны ее поведением. С поразительной скрупулезностью соблюдает она все церковные праздники, все посты и постные дни, равно как и все прочее, что трактуется императором в лучшем случае с пренебрежением. Наконец, она ничем не манкирует, ради того, чтобы понравиться всем и каждому, и даже излишне в сем усердствует»132. Насколько старания Екатерины были излишними, показал грядущий переворот.
Обратим внимание: оба супруга пострадали от Елизаветы Петровны, отношения Екатерины с августейшей теткой были не менее сложны, чем у ее мужа. Однако есть случаи, когда нужно, говоря словами нашей героини, «соответствовать обстоятельствам». Нарушение Петром официальных приличий оскорбляло двор, гвардию, духовенство, горожан. А ведь равнодушие приближенных к судьбе монарха – важное условие успешного переворота.
Когда 25 января тело Елизаветы Петровны повезли из дворца в Петропавловскую крепость, Петр выкинул новое коленце. «Император в сей день был чрезмерно весел, – вспоминала Екатерина, – и посреди церемонии сей траурной сделал себе забаву: нарочно отстанет от везущего тело одра, пустя оного вперед сажен тридцать, потом изо всей силы добежит». Отчего камергеры, несшие шлейф траурной епанчи государя, выпустили его из рук. «И как ветром ее раздувало, то сие Петру III пуще забавно стало, и он повторил несколько раз сию шутку». Остальная процессия вынуждена была остановиться, поджидать отставших, ряды смешались, торжественная мрачность нарушилась. «О непристойном поведении сем произошли многие разговоры не в пользу особе императора»133.
С этого дня толки о «безрассудных его поступках» перестали быть достоянием узкого круга придворных. Перенос тела видело множество зевак, и поведение нового монарха, мягко говоря, их удивило. Если бы дело обстояло так, как писал Штелин, то политический капитал на похоронах тетки заработал Петр, а не Екатерина.
Профессор вообще сглаживал углы. Он одной строкой упомянул ужин на 30 «знатнейших персон», состоявшийся в ночь после кончины Елизаветы. А вот Екатерина не пожалела красок: «Стол поставлен был в куртажной галерее персон на полтораста и более, и галерея набита была зрителями. Многие, не нашед места за ужином, ходили так же около стола, в том числе Иван Иванович Шувалов». У последнего «хотя знаки отчаяния были на щеке, ибо видно было, как пяти пальцами кожа содрана была, но тут, за столом Петра III стоял, шутил и смеялся с ним… Множество дам также ужинали: многие из них так, как и я, были с расплаканными глазами, а многие из них тот же день, не быв в дружбе, между собою помирились»134.
Красноречивая деталь. Общее горе сближает. Елизавету действительно любили, именно поэтому на поведение Петра отреагировали так болезненно. Однако сколько же человек в действительности присутствовало на торжественном ужине: 30, как у Штелина, или «полтораста», как у Екатерины? Может быть, наша героиня опять пристрастна? Весьма расположенный к Петру Федоровичу Кейт сообщал, что его «удостоили чести быть приглашенным к обеду за столом на сто кувертов»135. Все-таки новая императрица ближе к истине.
Екатерина тонко поняла настроение окружающих: о Елизавете жалели, Петра боялись или презирали, ей же за общие со всеми слезы были благодарны. А вот Иван Шувалов явно проиграл и, видимо, только теперь до конца осознал свою ошибку. Он не сумел сблизиться с Екатериной, надеясь отказом от действий в пользу Павла купить расположение нового государя. Но у Петра не нашлось для вчерашнего фаворита даже места за столом. Более того, он сразу после кончины Елизаветы ухитрился нанести вельможе чувствительную обиду.
«Удивительным был… поступок императора по отношению к камергеру Ивану Ивановичу Шувалову, – писал Шумахер. – Он вменил ему в вину, что тот сразу после кончины императрицы представил Петра дворцовой страже и отрекомендовал в качестве их будущего императора. Как будто-де не было ясно само собой, что внук Петра I и в течение многих лет официальный наследник престола должен принять власть вслед за императрицей Елизаветой!»136.
В отличие от Петра Федоровича, Шуваловы понимали, что ситуация для подданных вовсе не так однозначна, как кажется на первый взгляд. Гвардейцам следует сказать, кто именно принял власть. Что и было сделано, но задело нового монарха. Впрочем, Петр зла не держал. Отругав Ивана Ивановича и не посадив его за стол, он, тем не менее, шутил с ним. А позднее, по отзыву Штелина, снизошел до дружеских утешений. Однажды, когда речь зашла о покойной Елизавете, у камергера невольно потекли слезы. «Выбрось из головы, Иван Иванович, чем была тебе императрица, – сказал ему Петр, – и будь уверен, что ты, ради ее памяти, найдешь и во мне друга»137.
Профессору эта сцена показалась трогательной. А вот самому Шувалову должна была причинить боль. Ведь он ни при каких условиях не мог «выбросить из головы», «чем была» ему Елизавета. Задевая прежнего фаворита, император отталкивал от себя сильную придворную группировку. Мало того, что теперь Шуваловы должны были уступить первенство Воронцовым – будущей царской родне. Их ожидал полный уход со сцены. После смерти Петра Ивановича, которому государь устроил действительно великолепные похороны, более никто из клана не имел влияния на монарха. Из союзников они стали просто слугами. Такое не забывают.
Екатерине оставалось пока только ждать. В первое время после кончины Елизаветы она, по собственному признанию, много плакала. И на людях. И наедине с собой. На третий день, надев черное платье, молодая императрица отправилась к телу, где отстояла панихиду. Почти никого не было. «Потом посетила я графа Алексея Григорьевича Разумовского[7] в его покое во дворце… Он хотел пасть к ногам моим, но я, не допустя его до того, обняла его и, обнявшись оба, мы завыли голосом и не могши почти говорить слова оба».
Прекрасная сцена! Оказывается, Екатерина, проливавшая в эти дни потоки публичных слез, нуждалась в том, чтобы подальше от чужих взглядов ослабить тиски и разрыдаться наедине с искренним, почти родным человеком. Конечно, оба плакали о разном. Но то было не показное горе. Именно здесь наша героиня получила душевную поддержку.
Будущее представлялось ей в самых безрадостных тонах. Придя с развеселого ужина в день кончины Елизаветы, она не смогла заснуть. «Сон далеко от меня был… и начала размышлять о прошедшем, настоящем и будущем… Говорила я себе: твою инфлуенцию опасаются; удались от всего; ты знаешь, с кем дело имеешь, по твоим мыслям и правилам дела не поведут, следовательно – ни чести, ни славы тут не будет; пусть их делают, что хотят»138.