От волнения у Капелькина запотели очки. Дворник положил тяжелую руку на его острое плечо.
— Стрелять не надо, — наставительно сказал он. — Думаю, найдутся стрелки и получше. — И вдруг спросил: — А в карты вы играете?
Николай готов был заплакать. Еще бы: ведь он приехал в Петербург совершенно с определенным прожектом — умереть на террористическом акте! А тут. Нет, ему не доверяют. Но прямо сказать не могут: тоже мне, великаны сумрака! И в Симферополь ему путь заказан: там вечная боль, там Дашенька. Родители в письмах зовут в Пензу. Что ж, значит снова туда — в пустую, бессодержательную жизнь.
— Играю! — ответил он с вызовом. Напоследок захотелось надерзить этим могущественным революционерам. — Я, знаете ли, долго жил в глухой провинции, среди чиновников. Дрязги и попойки — у нас привычное дело. А карты. Ну как же без картишек? Не бунтовские же прокламации с гектографа читать.
Подвижные глаза Тигрыча заискрились и забегали еще быстрее. А Дворник улыбнулся и по-братски приобнял Ка- пелькина.
— Не обижайтесь. Надеюсь, вы не последователь Валериана Осинского, у которого на печати были вырезаны перекрещенный топор и револьвер? — глянул Дворник на изящные пальцы Николая. — Ну и славно. Тогда к делу.
Дело заключалось в следующем. По заданию «Земли и воли» Капелькин должен был переехать в комнаты Кутузовой, большой любительницей перекинуться в картишки. Очаровать тоскующую хозяйку, сблизиться с ней, как только возможно. И затем.
— Ее кузен Георгий Кириллов состоит в должности заведующего 3-й экспедицией III Отделения собственной царской канцелярии, — почему-то торжественно произнес Тигрыч. — И главное его дело — политический сыск. Вы понимаете.
— Понимаете, насколько нам важно, чтобы в экспедиции служил наш агент? — продолжил нахмурившийся Дворник. — Партия несет большие потери. Необходимо обезопасить себя от шпионов. Нужно, чтобы нас предупреждали загодя о готовящихся арестах и репрессалиях. Вот ваше место в боевом строю. Надеемся на вас.
Николай Корнеевич задрожал, как осиновый лист. Одно дело мгновенная гибель в пламени динамита, другое. Он представил, как его, разоблаченного, месят на пыльном полу тяжелыми жандармскими сапогами. Это невыносимо. Даже отец, гневаясь на сына, ни разу и пальцем его не тронул.
— Нет. Не знаю. — с трудом зашевелил Капелькин онемевшими губами. — В этом вместилище сыска. Они все прочтут в моих глазах.
— Ничего они не прочтут! — воскликнул Дворник. — Это же ограниченные людишки. Где уж им додуматься, что вы подосланы нелегальной партией! К тому же вас порекомендует сестра самого Кириллова.
Что же делать? Быть может, вернуться в Симферополь и на пыльной Дворянской самоубиться на глазах у Дашеньки Поплавской? Капелькин закашлялся, вынул платок. На платке увидел точечку крови; совсем маленькую, почти незаметную.
— Согласен. Но если меня заарестуют. Если. Позволительно ли будет сказать, что я работал на вас за деньги? Это понятнее. Не сразу убьют.
Дворник и Тигрыч переглянулись.
— Хорошо. Обольщайте несравненную Анну Петровну. И почаще проигрывайте ей. Она это любит.
За месяц новый жилец проиграл хозяйке почти триста рублей. Дворник озадаченно наморщил широкий нос, но денег добавил. Спросил только: во что играете? Капелькин пробурчал что-то невнятное.
А играли все больше в ландскнехт. Эту игру обожала мадам Кутузова. Ей нравилось думать, что в ландскнехт перекидывался еще Людовик XIII, нравилось быть банкометом, и когда по обе стороны вдруг выходили одинаковые карты, она громко вскрикивала «плие!», снимала деньги и передавала колоду Капелькину, норовя коснуться горячими пальчиками его руки.
Деньги Капелькин проигрывал с легкостью и неповторимым изяществом (и это нравилось вдове!). Почти как ее покойный супруг, пять лет назад насмерть поперхнувшийся на Троицу куском свежайшего пармезана. Но Николай Корнеевич еще и пел под гитару:
Однажды понтировал сам Кириллов, и не без успеха. Уходя с хорошим выигрышем, мурлыча что-то из Аполлона Григорьева, он неожиданно посетовал: мало, ох, как мало служит преданных Отечеству и престолу молодых людей.
Это и поторопило Николая Корнеевича. Когда остались с хозяйкой одни, он вздохнул:
— Как же хочется найти место в каком-нибудь почетном учреждении! Дело не в деньгах. Я обеспечен вполне. Однако. Нерастраченные силы. (После слов про силы Анна Петровна со значением посмотрела в его глаза).
— Вы очень благовоспитанны, Николай Корнеевич! — порывисто подалась к нему. — Но непозволительно скромны. Сказали бы моему братцу... Впрочем, я поговорю с ним сама. Думаю, все устроится. Согласны ли послужить в III Отделении собственной Его Императорского Величества канцелярии? — вопросила она.
— Я?.. Безусловно. — залепетал новоявленный конспиратор: он и ждал и одновременно страшился этого момента. — Почел бы за честь.
Он разволновался вконец. И от волнения проиграл Анне Петровне на целых три рубля больше обычного (как отчитаться перед Дворником?), чем растрогал ее до предела.
— Завтра сыграем в мушку. Прелестная игра. — пропела она загадочно.
Канцелярия III Отделения — это не то учреждение, куда попадают с бухты-барахты. Об искателе места наводились подробнейшие справки. И только 25 января 1879 года в светло-серое здание на Фонтанке вошел стройный молодой человек, одетый в двубортное пальто с меховым воротником. Это был Николай Корнеевич Капелькин, сын пензенского архитектора, бывший служащий Симферопольского окружного суда, ныне секретный агент, коллежский регистратор с жалованьем 30 рублей в месяц. Он тотчас же поразил начальство аккуратностью и каллиграфическим почерком: так уж выписывал ферты и ижицы, что каждая напоминала гатчинского гвардейца в парадном строю, а завитки иных букв походили на размашистые крылья альбатросов; и поскольку сам Кириллов прежде служил в гвардии, а в юности мечтал о мореплавании, то все и решилось: уже в марте Капелькина назначили помощником делопроизводителя с окладом 900 рублей в год. Но самое главное — ему вскоре выдали ключи от ящика конторки, где хранились секретные бумаги. Тигрыч и Дворник ликовали: лучшего и придумать было нельзя!..
Вообще, Петербург Капелькин не любил, боялся этого «самого умышленного» города. Ему казалось, что все эти туманные острова, все перекинутые к ним мосты зыбки и ненадежны, и стоит лишь чуть нарушить соединения, как горделивые дворцы и прокопченные фабрики, улицы и переулки с доходными домами, летящими санями и беспечными людьми, вся слишком тяжелая для островов самодержавная столица стронется с места, а после медленно пойдет ко дну, чавкнет болотиной напоследок, сгинет навек в глубине, и вскоре сомкнутся над былым угнетающим великолепием лиловые невско-ижорские волны, уносящие последние воспоминания в пучину хмурой Балтики.
Он подошел к окну. Продышал дырочку в причудливых ледяных узорах. Морозный пар плыл над Фонтанкой.
— Ваше служебное усердие достойно похвалы, — вздрогнул Капелькин от голоса Кириллова. — Но и отдыхать надобно.
— Простите, Георгий Георгиевич. Нижайше прошу позволить задержку в присутственном месте сверх положенного срока. Ибо. Дома меня не ждут, а для дела бы поспешествовать.
— Хорошо, хорошо, — добродушно улыбнулся Кириллов. — Но как не ждут? А Анна Петровна? Сидит, поди, с кохырями из новой колоды. А?
И снова заскрипело перо. Одна бумага переписана, другая. Но что это? «Довожу до Вашего внимания. Уже известные Вам субъекты. Вышеназванные Степан Халтурин и Александр Михайлов. Первый считает, что рабочие сами организуются на бунт, безо всякой интеллигенции. Михайлов (Дворник) спорит с ним. Его поддерживает Тихомиров (Старик, Тигрыч). «Северный союз русских рабочих». Главари — Халтурин, Обнорский, Моисеенко. Свержение самодержавия.»
В канцелярии было прохладно: печи успели остыть. Но Капелькин взмок. Выходило, что рядом с Дворником, Тиг- рычем — шпион. Кто? Подпись под донесением вызывала лишь недоумение: Резец. Какому агенту в канцелярии могли дать такую кличку? Дантисту, если предположить, что резец — это зуб? Николай прижался горячим лбом к ледяному стеклу. От напряжения застучало в висках, пробила голову зубная боль. Чушь! Разве встречаются дантисты-революционеры? Нет, конечно. Скорее, это заагентуренный землеволец—струсивший, дрогнувший, а теперь из кожи лезущий, чтобы доказать свою верность охранке; впивается, вгрызается зубами: а вдруг простят, сыпанут в потную ладонь горсть иудиных серебреников? Отсюда и — Резец. Так? Вероятнее всего. Потрясенный Капелькин провел рукой по горлу, словно и впрямь ощутил вонзившиеся предательские резцы. «Прочь, наваждение! Подумаем спокойно.»
Он перебрал окружение Дворника, Тигрыча — всех, кого знал. Баранников, Колодкевич — это связные на случай, если возьмут Дворника. Тигрыч не в счет: он — мысль организации, а конспиратор никудышний. Две Аннушки — Якимова и Прибылева-Корба. Обнорский, Халтурин. Со Степаном Халтуриным, неизменно одетым в клетчатую косоворотку, нередко приходил веселый рабочий Матвей Остроумов. Казалось, парень и спал с гармоникой: слушал товарища, а сам нежно поглаживал затертые басы, и вдруг рвал мехи, оглушал прокуренное собрание и, ослепляя всех улыбкой на изъеденной железной пылью лице, безудержно кидался в спор. И спорил со всеми. Даже с напористым Степаном.
— Беда с вами, умствующими людьми, — приступал Халтурин к Дворнику. — Едва рабочее дело чуть наладим, как шарах — пошли клочки по закоулочкам! Швырнула интеллигенция бомбочку, а у нас провалы.
— Остуди резцы, Степа! — кидался защищать Дворника гармонист Матвей, не задумываясь, ждут ли от него защиты. — Взорвем царя, взорвем и царизм. Тогда и воспылает заря свободы:.
Больше Николай Корнеевич никого не знал: конспиратор Дворник берег его от лишних связей. Сегодня вторник, свидание с Дворником вечером в четверг. Впереди целых два дня! А если полиция ударит раньше? Вдруг уже по адресам несутся сани с вооруженными жандармами?
Ничего не придумав, Капелькин вышел из канцелярии. На Невском вскочил в конку, поехал домой. Поужинал, не помня чем, прямо в комнате, а вскоре горничная, потупив хитроватые глазки, пропела: «Анна Петровна ждут-с.» «Подождут- с!», — чуть было не сорвался, но вспомнил строгие глаза Дворника, да еще вспомнил (как же забыл!), что сегодня вечером приглашен играть в какую-то неизвестную ему мушку.
В широких воздушных одеждах несравненная Анна Петровна сама шла навстречу, и в ее бархатном, вдруг вспыхивающем взоре плыл на встревоженного квартиранта застарелый огонь неутоленных чувств.
А мушка — игра простая. Суть в том, что играют в нее исключительно вдвоем.
Вздымалась грудь Анны Петровны, как тугая волна у феодосийского маяка, обещающая скорый шторм. Полные и одновременно легкие руки выныривали из ажурной пены оборок и складок, трепетно выискивая заветного пикового туза. Но туз хозяйке так и не попался. Зато попалось колено Николая Корнеевича; ладонь хозяйки поползла выше, рассыпались карты, Кутузова забормотала с застенчивой страстностью: «Отчего трепещу я невольно.», а он подхватил безотчетно: «Если руку ее на прощанье пожму .», хотя пожимал далеко не руку. Не помня себя, Капелькин очутился в широкой постели азартной Анны Петровны. «Нет, уж лучше было самоубиться в Симферополе!», — ударило в голову штормовой волной. Уже погибая в пучине одеял и подушек, на вспененном гребне страсти он вдруг понял: «Резец! Рабочий Остроумов!» Конечно, конечно, как он раньше не догадался! Нужно было нравственно пасть. Нужно было.
Анна Петровна спала. В уголках сочных губ подрагивала улыбка. Капелькин благодарно поцеловал женщину и вынырнул из постели.
Он только теперь осознал значение своей мелкой должности в канцелярии Кириллова. Ведь именно от него, Николая Капелькина, мечтающего о нечаевском револьвере, зависела жизнь многих людей, известных ему и совсем незнакомых. Обостренным бессонной ночью слухом уловил их встревоженные голоса и шаги, увидел вопрошающие взгляды. «По плечу ли тебе спасти «Северный союз рабочих»? Или жалок твой регистраторский удел, и дело твое — день ото дня выписывать буквицы в виде гатчинских гвардейцев, под барабанную дробь которых будут вздергивать лучших товарищей?»
Этого Капелькин допустить не мог. Ноги сами вынесли его на улицу, тускло освещенную подрагивающими от ветра фонарями. Мелькали дома, лавки, черные подворотни. В памяти вспыхивали картины: вот токарь Остроумов уходит вместе с Халтуриным. Какая же у него (у Резца?) пролазно-вкрадчи- вая походка, и почему он раньше не замечал? Еще вспомнилось: странно тот чинил карандаши — на себя; и еще — в гостях засиживался дольше всех. Интересно, как он пришивает пуговицы на рубашке? Проталкивает нитку в ушко или надевает иголку на нитку? Если так, то, по науке Дворника, портрет безвольного человека составлен достаточно полно. А безвольный — без пяти минут предатель. Крути им как хочешь.
Николай не заметил наледи, поскользнулся, растянулся на снегу, но боли не почувствовал: громада доходного дома, где жил Михайлов-Дворник, смотрела на коллежского регистратора глазницами темных окон. Нашел знакомое: третий этаж, пятое справа. Сигнал безопасности — чуть загнутый угол занавески — в порядке. Давно отказались от горшков с геранью, самоваров, ярких шляпных коробок: слишком приметно, а в полиции тоже не дураки, после налета на квартиру восстанавливают все, как было.
— Что вы крутитесь макакой в клетке? — вздрогнул Капелькин от знакомого голоса. — Идите за мной. Но не ближе двадцати саженей. По Тележному, свернете на Конную. В Перекупном — третий дом, где мясная лавка. Ждите в подворотне.
Конечно, «макака в клетке» — это обидно. Но Капелькин стерпел. Михайлов был явно недоволен его внеурочным появлением. Да еще среди ночи.
— С ума сошли? Вы не цените своего места! — накинулся он на Николая.
— Помилуйте, Александр Дмитриевич, но у вас под носом шпион! Резец, токарь Остроумов. Надо предупредить Халтурина, Обнорского.
— Уверены?
— Совершенно!
— Доказательства? — строго спросил Дворник. — Обвинение слишком серьезное. Вы, надеюсь, понимаете, что станется с изменником?
— Я снял копию с его донесения. Читайте.
— Спасибо, — с чувством сказал Дворник и вдруг обнял Капелькина. — А вы говорите: шестиствольный револьвер. Да у вас он стоствольный! А предателю пощады не будет. Виктор Павлович Обнорский человек решительный. Даром, что слесарь с Патронного завода.
Они расстались.
А вечером снова была мушка, снова сполохи во влюбленных глазах Анны Петровны, измятый пиковый туз в ее правой руке, откинутой на подушку, счастливый вздох: «Капелька моя.»
Но уже набрал полный ход поезд Петербург—Москва, и уже пил крепкий чай в купе второго класса молодой крупноголовый человек, почесывая русую бородку и, скользя сероголубым прищуром по снежной заоконной сумятице, упираясь порой в собственный взгляд на бликующем, летящем в ночи стекле. Это был мастер на все руки Виктор Обнорский. Он ехал в Москву не один. Рядом аппетитно хрумкал сахарком его товарищ по «Союзу», малословный литейщик Мус- тагов — из сибирских шорцев-промысловиков — с квадратным подбородком и темными стальными ладонями. Спустя три дня этими ладонями он задушит члена «Северного союза русских рабочих» и агента III Отделения токаря Матвея Остроумова. Это случится в Мамонтовской гостинице, куда веселого гармониста заманят из Питера его бывшие соратники. Предатель рванет было мехи, да назад свернуть уже не успеет.
Такая вот мушка — игра исключительно для двоих.
Глава третья
— А знаете ли вы, в чем разница между жандармом и беременной женщиной? Ах, не знаете? Что ж, скажу: беременная женщина при некоторых обстоятельствах может и не доносить. А жандарм донесет непременно! Ха-ха!
Тихомиров заметил, как вздрогнула Катюша (беременная!), но скоро справилась с собой и улыбнулась, пусть и жандарму.
— Простите, я не представился: полковник Кириллов. Господь мне вас послал. Спасибо. Я ваш должник. А в долгу, что в море: ни дна, ни берегов, — поежился полковник: видно вспомнил, как пропадал в ледяной глубине.
Голубая шинель, как и остальная одежда спасенного, сохла у раскаленной печи. А он сам, блаженно кутаясь в тулуп хозяина заезжей станции, с наслаждением пил чай и говорил без перерыва — возбужденно, даже горячечно.
Тихомиров назвал себя: профессор Алещенко, Тихон Львович.
«Кириллов. Кириллов. Неужто тот самый, у которого служил несчастный Капелькин? Год прошел со дня его ареста. Нет, больше.»
— Был полковник, стал покойник. Кучер мой так выражался. Народ, знаете ли. Утонул, бедняга. А народ наш. Трясет меня всего, точно в лихорадке. Сейчас вспомню. Ах, вот: идеализация нецивилизованной толпы — одна из опаснейших и наиболее распространенных иллюзий. Догадываетесь ли, чье умозаключение? Известного вольнодумца Ткачева Петра. Слышали? Нынешние нигилисты-народники за своего почитают.
— Не имею чести знать, — соврал Тихомиров. Ткачева он прекрасно знал. Читал его «Разбитые иллюзии», «Люди будущего и герои мещанства». — Я исследую быт и верования волжских инородцев. И замечу, ни одного бунтовщика среди них.
— Отрадно. Ибо любящий Отечество, правду и желающий зреть повсюду царственную тишину и спокойствие. Потщится на каждом шагу все охранять. И тем быть сотрудником благих намерений Государя. — Голова полковника Кириллова сонно качнулась. — Известно ли вам, что писатель Достоевский списал своего Раскольникова именно с Ткачева? Приукрасил, конечно. Топорик вручил. А нас бранят. Ведь не любите вы жандармов, господин профессор?
— Отчего же? Необходимость. — пробормотал Тихомиров.
— Вот-вот, — устало и грустно вздохнул Кириллов. — А между тем не проходит в столице дня, чтобы начальник округа, дежурный штаб-офицер. Да, простой штаб-офицер. Дня не случается, чтобы не устраняли они вражды семейные, не доставляли правосудия обиженному, не искореняли беззакония и беспорядков. Увы, увы! О хорошем молчат, а малейшее дурное стараются выказать, точно зло важное.
— Вам бы, Ваше высокородие, водки выпить. Глядишь, и обойдется, — заморгал преданными глазами хозяин станции. — Монополька царицынская, аки слеза. К случаю припасена.
— Неси, братец!
Тихомиров насторожился: сейчас жандарм выпьет водки, разговорится и вдруг удастся узнать что-нибудь о Капель- кине. Однако полковник, стремительно осушив полграфина, поднял на «профессора» тяжелый тусклый взгляд:
— Народ. Не интеллигенция, нет! Народ называет нас. Вы не поверите: больницей неизлечимых. Ибо не отвергнут. И это вселяет. — Мысли Кириллова стали путаться. — Не переустройство, а оздоровление. Идеал благосостояния и спокойствия.
Полковник мотнул головой и забормотал, торопясь и сбиваясь. О каком-то платочке, да-да, о платочке.
Внезапно он привстал и посмотрел на Тихомирова протрезвевшими на миг глазами: — А я вас вспомнил! Вы. — но тотчас же качнулся, пробормотал: — Малютка безвинный. От арестанта понесла.— и, рухнув на стол, заснул, точно умер. По распоряжению хозяина дюжие ямщики бережно унесли полковника в комнату для почетных постояльцев.
«Малютка? При чем тут малютка? Арестант.» — рассеянно подумал Тихомиров.
Ну что за беда — снова спасаться карцгалопом, снова и снова — бежать! Неизвестно, что вспомнил жандарм, с чем он проснется. Конечно, поспит полковник не один час, но засиживаться нельзя, нужно оторваться, лучше съехать с тракта. Где? Да хотя бы у Свияжска. Скрыться по свиным дорожкам, по непроторенным путям, чтобы следов не нашли.
Но отчего так беспокойно заныло в груди? Ну, конечно, конечно, — о Свияжске рассказывала Верочка Фигнер, кареглазая красавица, каких поискать. Из лесничества, из те- тюшской чащи, где зрела костяника и цвел на Ивана Купалу редкий папоротник, восьмилетнюю Верочку привезли в Сви- яжск на богомолье. И вот тут-то она впервые увидела свою маленькую кузину; но чудо: девочка играла на фортепиано, говорила по-французски и самое восхитительное — танцевала болеро и качучу. Кузину готовили в Родионовский институт благородных девиц, который она должна была закончить непременно с золотым шифром. Но все сложилось иначе, и Верочка, а не кузина поступила в институт и вышла из него именно с золотым шифром, что открывало путь в придворные фрейлины.
Смешно сказать: Вера Фигнер — фрейлина! Активный член исполкома «Народной воли», выданная жандармам кем- то из своих же. Кем? В этом еще предстоит разобраться. Участница хождения в народ. Не раз была под арестом, скрывалась от полиции, правда, не слишком успешно: плохой из нее конспиратор. И еще.
Где это было? В Липецке или уже в Воронеже? Они вошли в лес, на несколько минут оставив на поляне товарищей, выносящих смертный приговор царю Александру II. И вдруг... Вдруг Верочка шагнула, почти бросилась к нему, приблизив, трогательно скосив сияющие глаза:
— Ты так говорил. Твоя программа. Я. Я люблю тебя!
Да, да: красота — это всего лишь обещание счастья. Обещание, которое не всегда выполняется. Устоять было трудно. Красота манила. Но что он мог ответить, когда его тут же позвали — Плеханов или Михайлов? Когда он все еще мучился Перовской, но уже муку эту рассеивала очаровательная Катюша Сергеева. Новой любви пока не было, но он жил ее предчувствием. А Вера Фигнер? Она казалась слишком красивой, недосягаемой в этой красоте. Наверное, так и есть: красота никогда не уяснит себе своей сути. Он не был готов. Что-то пробормотал. Его снова позвали. Тихомиров сжал руку Верочки и удалился на зов.
Давно это было.
Тихомиров бросил виноватый взгляд на жену: не прочла ли она его мыслей, не заревновала ли? Но Катюша спокойно и быстро собирала вещи: нельзя терять ни минуты. Слышно было, как за стеной храпит спящий жандармский полковник.
До Свияжска — часа три езды. Город сказочно и холмисто всплыл над снегами — купола, колоколенки, шпили. Лучше бы так и пролететь мимо, не подниматься в кочковатые извивы неприглядных улочек, с удивлением обнаруживая, что попал в бедный и ничтожный городишко. Тоска сжала сердце. Может быть, погнать дальше — до Услона, к Адмиралтейской слободке? Посмотрел на жену: какая уж ей дорога, корчится от боли. Еще напасть: сильное расстройство кишок; попробуй-ка, попутешествуй с такой болезнью, да к тому же зимой.
На станции узнал, что в городке ни одного доктора. Впрочем, нет и аптеки. Оставалось искать магазин, чтобы купить бутылку хорошего вина: вспомнились рецепты отца, военного врача черноморской Береговой линии.
— Как же, батюшка, есть такая лавка. По Ямщицкой пойдешь, влево свертка будет — Заовражная. Так пятый дом от угла.— напутствовала его неряшливая обывательница, одетая кутафьей. Пропела вдогонку: — Эх, на Волге вино по три деньги ведро: хоть пей, хоть лей, хоть окатывайся! — И за- пунцовела веселым старческим личиком.
В магазинчике стоял отвратительно кислый дух. Но приказчик был приветлив и бодр.
— Из крепких смею предложить тенериф с мадерцей. И столовые, пожалуйста: сотерн, лафитец высшего сорта. Плохого не держим, поскольку на государевом тракте месторасположение имеем. Водка из сарачинского пшена. А вино отъемное — лучшее, первого спуску. И то: каково винцо, таково и заздравьице! — суетился он, словно бы рассказывал совершенно о другом товаре, а не о том, что прогибал уходящие к потолку полки.
Тихомирова охватило отчаяние: такой откровенной подделки, таких ужасных самодельных ярлыков на бутылках он никогда не видел. На этикетках, нарисованных каким-то развязным маляром, красовались нимфы вперемешку с пышнотелыми прелестницами, на которых с порочным прищуром взирали румяные офицерики, одетые явно не по Правилам о воинской форме. Но делать нечего. Купил, как ему показалось, наиболее приличную бутылку: на ярлыке виноградная гроздь, поддерживаемая загадочно улыбающейся девушкой. И скоро понял, чему она улыбалась. На станции открыл вино, сначала глотнул сам, и тут же выплюнул, скривившись от отвращения. Такой напиток больной давать было нельзя.
Лишь к вечеру ямщики подсказали, что за городом все же есть земская аптека, отпускающая лекарства бесплатно, но не каждому, а только деревенским. Он почти побежал туда.
Вошел в темные сени, распахнул первую дверь; вторая дверь была приоткрыта. В хорошо освещенной комнате, совсем не похожей на аптеку, сидели гривастые молодые люди и девицы в глухих коричневых блузках. Все курили. Принюхался: папиросы «Вдова Жоз», их курили Сонечка Перовская, Вера Фигнер и даже Катюша, тогда по фальшивому паспорту Анна Барабанова, игравшая роль кухарки в квартире с тайной типографией.
Собрание в аптечной комнате мало напоминало профессиональную встречу провизоров. Здесь говорили о чем угодно, только не о лекарствах. Порой переходили на крик.
«Всякому гимназисту известно: история движется революциями!..» — «Но как будто наметилось благоденствие.» — «Что? Перечитайте письмо исполкома Александру III.» — «Идеал философии — философия дела! Братья Игнатовичи погибли как герои.» — «Сколько крови. Жаль молодые жизни. Для России.» — «Да для России больше пользы принесли славные смерти ее лучших представителей!..» — «Уничтожение сыскной полиции и дел по политическим преступлениям.»