Владимир Маканин
Портрет и вокруг
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Глава 1
Сравнительно со мной жена была совсем молоденькая девчонка: десять лет разницы, а мне было тридцать четыре, самые те годы. Когда человеку тридцать четыре, о нем уже можно сказать и не промахнуться. «Женат с запозданием», – говорила про меня соседка по подъезду.
Зная про «запоздание», я чуть ли не ритуально любил вечерами (после трудов и суеты) возвращаться домой, неторопливо и
Жена докладывала:
– Машка опять кричала. Какой-то ужас…
– Во время массажа? – Я знал, но я спрашивал.
– Ну да.
– Почему?
– Массажистка пришла замерзшая. Руки у нее озябли и задубели – много ли ребенку надо!
Это если дело было зимой или в осень. Летом объяснение было, например, такое:
– Мне кажется, массажистка сегодня не выспалась. И нервничала. Когда она нервничает, ребенок тут же чувствует…
Я спрашивал, дергая Машку за ухо:
– Что ж ты кричала?
– Не знаю, – хихикала она, напрочь забыв неприятности.
– Кто ж знает?
Это был, в общем, не массаж, а если говорить точнее, не только массаж. Это была разработка слабых мышц. Маша перенесла грипп, а затем осложнение, и с этим мы жили: как сказал некий старичок, что за семья без своей беды. Нам повезло: осложнение зацепило лишь ноги. Маше было два года, она не ходила. Но надежда была. Разработать контрактуры в стопах, укрепить мышцы, верить и надеяться – советовали нам медики. Что мы и делали. Каждый четный день мы разрабатывали ей стопы и ноги самостоятельно (жена, реже – я), а по нечетным приходила массажистка-профессионал. За визит она брала два рубля, по-божески. Как все, кто живет реальной более или менее завтрашней надеждой, мы ладили.
Когда жена и Машка засыпали, я наконец переезжал на кухню, в выжданное свое одиночество. Включал настольную лампу. И, выложив локти под желтый круг абажура, работал. Было тихо. Было как надо. У нас была стандартная однокомнатная квартира. Иногда у жильцов над нами еле-еле слышно гудел водопроводный кран. Иногда он гудел сильнее. Мелочь, не нарушающая идиллии. И даже подчеркивающая.
Работал я без гонки. И даже напротив – с этаким ощущением недавно обретенной семейной степенности. Семья подрезает крылышки, но дает тебе вес. Дает большую массу, чтобы ты не ударом кулака пробивал фанерный лист, как пробивают его в молодости, – а чтобы сел на него и терпеливо продавливал задом. К тому же я чувствовал некую провинность перед природой, потому что юность прошла, и в протекшей воде как-никак сшибло кое-что и кое-что утерялось. Был у меня приятель, бабник и непоседа, которому лет десять – пятнадцать никак не сиделось на месте. У него росли дети и старела жена, а он все болтался в экспедициях и командировках, которые сам себе выписывал. Наконец он устал, угомонился. И теперь не может нарадоваться, что успел в жизни и то, и это. Он живет в семье. Он никуда не ездит. «Такой долг перед ними накопился, что уже не расплатиться», – любит он повторять, в особенности под хмельком. Фраза с претензией, но суть отражала. Что-то похожее было и во мне. Вроде бы долг.
Теперь о работе. В те дни я неторопливо и с достаточной тщательностью заканчивал повесть о другом моем приятеле – этот совсем никуда не ездил, жил в Москве, но без конца томился по своим родным местам: он был родом с Урала. К большому городу он так и не прижился, тосковал, дергался, однако в родные места тоже не вернулся. Невозвращение было противоречием в человеке и основной его изюминкой. Такие вот повести я тогда писал, изображая живых и знакомых мне людей. Для себя я называл этот жанр повестью-портретом.
* * *
Теперь о деньгах: подрабатывал я в детском журнале, поставляя небольшие статьи. Платили мне средненько. Но верхом не ездили: я не был обязан сидеть у них день напролет и полировать стулья своими брюками. Сговорился о работе, пожал руку – и домой.
– Привет! – кричал я жене с порога.
Направо, как войдешь, была кухня. И если жены на кухне не было, значит, она была в комнате. Разбирала там и переписывала бесконечные заводские сводки. Она лаборантка, и работу переписчицы ей дали из большого сочувствия к заболевшему ребенку. Карточек с цифрами было за сотню, в отчетный период карточками были усыпаны и тахта, и стол. Тахта стояла громадная и нестерпимо желтого цвета – подарок челябинского тестя. Зато стол был тонюсенький, модерняжка на тонкой ножке. Опенок. Жена сидела на стуле и перебирала карточки. Машка сидела в легкой летней коляске и перебирала игрушки. Такой пейзаж.
– Слышишь, Игорь, – говорила моя молодая жена, не отрываясь от переписки. – Машка опять кричала. Это просто ужас.
– Во время массажа?
– Ну да.
– Почему?
Жена искала причину. Или винила массажистку. Маша слушала и сияла.
– Чего смеешься? – спрашивал я. – Смеешься, а завтра опять кричать будешь?
– Не буду.
– Не верю я тебе. Врушка ты.
– Я не врушка. Я Машка.
Мы долго (речь о тех же, об идиллических, минутах) смеялись такому ее ответу. Затем это обращалось в игру. Мы уже знали, что так или иначе, чередуя разговорные реплики, мы ее вновь на этот смешной ответ наведем. И она знала. Игра была общей.
– Я не врушка. Я Машка, – отвечала она, и мы смеялись, даже если смеялись в десятый раз.
Потом ужинали. На кухне. Потолок на кухне был ярко-белый. Чуть ниже потолка – зияющий люк антресолей. Из люка торчала раскладушка. Ложе про запас. Если случался гость с ночевкой, раскладушка ему ставилась здесь же на кухне.
Глава 2
Например, приходил Виталик. Он приходил к нам раз в неделю, а то и чаще: милый и симпатичный паренек. Пожалуй, излишне милый и излишне подобострастный, но это не было его сутью. Он упорно называл мою жену тетей Аней, а меня на «вы» Игорем Петровичем, – столь же упорно мы пытались из него это вывести. Но не получалось. Ему было семнадцать. Родители впрыснули вежливость в самые его мозги, если не глубже; а до всемирного запанибратства он еще не дорос, не дотянулся, хотя оно вот-вот должно было в нем прорезаться – и, как известно, этого не минуешь. Именно так. Ему было семнадцать, он заканчивал десятый класс, а институт себе все еще не выбрал. Он был из таких. Из тех, кто не успевает выбрать. Правда, из-за плоскостопия служба в армии ему не предстояла: с выбором он мог не спешить. Плоскостопие ничуть не мешало ему вдохновенно играть в баскетбол. А еще он рисовал. А еще был, что называется, без ума от лирической прозы – и конечно же сам тоже писал. Прозу, а не стихи. Дух времени.
– Теть Ань… мне бы ноги вытереть. – И Виталик осторожно вносил в наш коридор свои длинные жерди баскетболиста с весенней грязью на ботинках.
– Проходи. Проходи смелее… Мне все равно убирать сегодня.
Но он говорил:
– Нет, дайте мне тряпку, пожалуйста.
– И чтобы я не слышала больше «тетя Аня»… Виталик! Неужели я старуха?
– Нет, теть Аня. Что вы!
– Опять? – И они там, в прихожей, смеялись.
Потом он проходил в комнату и, как мышонок, тихонько садился у книжной полки. Я кивал ему: привет! – сам сидел за столом и заканчивал свою поденщину. Виталик брал книгу с полки, закидывал ногу на ногу и читал. Листал за страницей страницу. Ждал меня, а может быть, и не очень ждал. Свой человек.
Аня поила его чаем с печеньем, потому что, даже если ты сыт, наполнить желудок горячим чаем никогда не лишне. Жили, кстати сказать, мы туго, и чай иной раз числился за ужин. Виталик помешивал ложечкой в чашке и рассказывал Ане о себе. О молодых заботах. Или же – рассказывал о лекарствах, он иногда доставал для Машки некоторые препараты, – был свой человек и старался быть полезным. Случалось, что он засиживался. Аня и Машка давно спали. Было сильно за полночь. А я и Виталик сидели на кухне и говорили вполголоса о том, что психологический роман устойчив как жанр лишь на одном, двух или – самое большее – трех героях.
* * *
Дядей Виталика был известный кинодраматург Павел Леонидович Старохатов. По натуре деятель, по прозвищу Граф – его так называли и за глаза, и в глаза. Ему, вероятно, нравилось, потому что такие штуки нравятся и еще потому, что если бы не нравилось, кто бы стал известного человека так называть. Он был руководителем Сценарной Мастерской, в которой я когда-то занимался и в которой из меня ничего не вышло. Нас называли «слушателями» и учили писать сценарии для кино. Таких мастерских было в те времена шесть или семь.
Когда Виталик пришел к нам домой впервые, он сказал в одну из пауз общего разговора; сказал мне:
– Вам от дяди моего привет.
– Да ну! – Я засмеялся. Потому что, разумеется, никакого привета не было. Хорошо еще, если Старохатов более-менее помнил меня в лицо.
Но Виталик был мальчик вежливый. И воспитанный. Он считал, что дядя прямо-таки обязан передавать привет, потому что как же нам тогда без этого жить? Он уже искренне поверил в маленькую свою ложь и теперь стоял на этом, как стоят насмерть. Бледный и решительный… такой он был в ту минуту.
Он повторил (и довольно жестким для юнца голосом), что если я сомневаюсь и ему не верю, он сейчас же наберет нужный номер и позовет к телефону дядю для подтверждения.
Но больше приветов он не передавал. (Подозреваю, что он и видел своего знаменитого дядю всего раз-два.)
Мастерской Старохатова я уже давно не интересовался. Я в общем знал, что почти все мои сокурсники несут свой крест пишущего человека, как несу и я, – с той лишь разницей что время от времени они выдают на-гора фильмы, которые, если удавалось, я смотрел с чувством смутной неловкости. Обо мне и того нельзя было сказать. «Как? Разве ты занимался в Мастерской?» – удивлялся кто-нибудь в разговоре. И я сам этому удивлялся. В Мастерской теперь был уже третий после нас набор. Как они там жили-были, я не знал.
Два телефонных звонка – их как раз разделяли летние месяцы – могут считаться началом.
Звонила Вера – маленький административный работник Мастерской, что-то вроде секретаря, если говорить с официальным оттенком. Пухленькая, невысокая, довольно милая женщина, если говорить по существу. Во всяком случае, она такой была в памяти, если память срабатывала сразу и не дробила восприятие на то, на другое и третье. Ей бы (по внешнему облику) очень подошло имя на «А» – Ангелина, Анна или Алла. Но ее звали Верой. «Я для вас Вера Сергеевна – ясно?!» – с некоторым наигрышем сердилась она. Или: «Прошу запомнить раз и навсегда – Вера Сергеевна!» Или: «Как только кончают Мастерскую, на другой же день называют меня просто Верой. Как девочку. Как подружку. Как будто я с ними пиво пила в перерывах. Безобразие!» – и, конечно, смеялась.
И вот звонок много лет спустя. В мае. Перед летом.
– Игорь?.. Здравствуйте. Это звонит Вера. Давно тебя не видела. – Тут она заговорила быстро-быстро, зачастила: – Приезжай в Мастерскую. Как-нибудь. Посмотришь фильм. Посидим. Поболтаем.
Я ответил, что приеду. Что конечно же и обязательно
– Не приедешь, я тебя знаю.
– Ну почему же?
– А хочешь – я к тебе приеду в гости?
– Приезжай.
– Но лучше не надо, – верно?
– Тоже ошибки не будет.
Посмеялись.
– А что, если я в самом деле нагряну в гости? Я ведь еще твоей жены не видела. И вообще. Разве я не могу приехать в гости к своему бывшему… (Тут она сделала еле заметную паузку, крохотную, какую умеет делать истинная киношница. Другая бы женщина выдала паузу емкую. Или даже затянуто-значительную, чтоб без промаха. Или, тоже бывает, хихикнула бы в придачу.)…К своему бывшему… слушателю.
– Конечно, можешь – приезжай.
– Могу? – Она как бы настаивала.
Я недоумевал: чего ради затеян треп? – а ведь чего-то ради он был затеян. Потому что ни я к Вере, ни она ко мне без дела, притом важного, не потащимся. Без дела мы и звонить не рискнем. А дел у нас не было, это точно.
– Вера, если приезжать, то приезжай, – сказал я с нажимом, потому что не знал, что сказать дальше. – Пока.
Но трубку, конечно, не повесил.
– Вот и дождалась. Вот и «пока» мне сказали.
– Обидчивая?
– Может быть… А у тебя, конечно, все хорошо. Все прекрасно. Все замечательно. Сидишь в своей келье и…
– А ты не сидишь в своей келье? – Я вдруг озлился.
– Не знаю. Зато я знаю другое – поговорить по-человечески стало не с кем. Чуть трудно – все от тебя разбегаются или «пока» говорят. Гадостно…
И тут она расплакалась, – ее слезы и всхлипы накатили на меня в полной мере, как будто это въявь и рядом, а не на другом конце города… Прошла еще минута. Разговор мы кое-как закончили, Вере уже было неловко, что она ударилась в слезы. А я изо всех сил зазывал ее в гости. Более того – я клятвенно обещал сам приехать в Мастерскую.
– Не обязательно, – сказала Вера. – Живи спокойно и, бога ради, не волнуйся. Это у меня нервы.
* * *
В свой час я вышел с Машкой на воздух, – толкая коляску по асфальтовой тропке, вез засидевшееся дитя навстречу кислороду.
– Мы смотрим на людей? – спросило дитя.
– Ага.
С дальнего пригорка мы видели выход из метро – Москва шла с работы, пульсировала, выдавливая людей из-под земли порцию за порцией, как выдавливают начинку.
Манеры киношниц я не любил и отчасти переносил эту нелюбовь на самих киношниц. Разговор, как ни изворачивайся, идет рядом с чувством, как правая нога с левой, – однако киношница не вполне способна отличить, что у нее свое и что с экрана, от которого она только-только оторвала ненасыщаемые очи. И потому тонкие характерные паузки в начале разговора и бурные слезы под занавес тебе лучше всего не принимать близко, таков опыт. Тем более что эти
– Так я приеду. Слышишь?! Слышишь? Соберусь и приеду, – говоришь ты, тронутый (а точнее сказать – ошарашенный) ее слезами.
– Не обязательно, – отвечают тебе. – Это я так. Нервы.
Она отвечает и слышит в эту минуту самое себя, как некоторые мистики слышат бога. Фразы ее после маленькой истерики сочны, упруги, свежи – слова блестят, как блестят листья после дождя.
* * *
Летом мы отбыли в деревню.
Мои старики выглядели неплохо, даже лучше, чем я ожидал, – последний, видимо, всплеск жизни. Им было уже под семьдесят, самые те годы. Дом состарился и заметно врос в землю. И яблони раскорячились – тоже старость. Но белый налив был все так же хорош и нежен. И мать все так же стеснялась возить его на продажу. То есть она преотличненько возила, и продавала, и торговалась, и всякое такое, но, если Машка, я и жена приезжали, стеснялась. Ей не давало покоя, что она школьная библиотекарша.