Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лев Гумилев - Сергей Станиславович Беляков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Гумилев же доказывал, что этнос — это сложная система, состоящая из многих элементов и подсистем — субэтносов. Субэтносы могут совпадать с классами или сословиями, а могут и не совпадать, их отличает не юридический статус, не владение собственностью на средства производства, а неповторимый стереотип поведения, собственная иерархия ценностей, вкусов, представлений. Таким субэтносом были донские и кубанские казаки, поморы, чалдоны. И русская интеллигенция, к которой относились Ахматова, Пунин, Гумилев, была особым субэтносом. Они были не хуже и не лучше, скажем, семьи рабочих Смирновых — соседей по коммуналке, их быт мало отличался от пролетарского, а род занятий того же Гумилева — и подавно. Но они вели себя иначе, их представления о дурном и хорошем, о ценном и бесполезном, их стереотипы поведения, наконец, различались. Это были разные русские, другие русские. Конституция 1936 года уравняла советских граждан в правах, а сменив фамилию, уехав в другой город, можно было избежать преследований, но свой оставался своим, чужой — чужим. Ахматова не ссорилась с трамвайными или троллейбусными пассажирами, но пассажиры-пролетарии легко узнавали бывшую дворянку. Эмма Герштейн вспоминает интересную историю, которую услышала от Ахматовой:

«Году в 1936-м Анна Андреевна совершила с Пильняком экзотическую поездку в открытой машине из Ленинграда в Москву. <…> Где-то под Тверью с ними случилась небольшая авария, пришлось остановиться и чинить машину. Сбежались колхозники. И сама легковая машина, и костюм Пильняка обнаруживали в нем советского барина. Это вызвало вражду. Одна баба всю силу своего негодования обратила на Ахматову. „Это — дворянка, — угрожающе выкрикивала она, — не видите, что ли?“»[48].

Неприязнь к «простым людям» сохранялась у Гумилева еще много лет. Зимой 1944-го на Киевском вокзале Гумилев, отводя в сторону встретивших его Ирину Николаевну Томашевскую и Николая Ивановича Харджиева, мимоходом бросит: «Подальше от богоносца». «Интеллигентный человек — это человек, слабо образованный и сострадающий народу. Я образован хорошо и народу не сострадаю», — говорил он Михаилу Ардову уже после возвращения из своего последнего лагеря.

Представление о неравенстве людей Гумилев сохранил на многие годы: «В нашем распоряжении оказались нивелир и карты, палатка и спальные мешки с раскладушками, машина с шофером Федотычем и примус со стряпухой Клавой», — рассказывал Гумилев в своей популярной книге «Открытие Хазарии» о материально-техническом обеспечении Астраханской археологической экспедиции 1960 года.

Представления о неравенстве, как ни странно, не отразились на собственно научных взглядах Гумилева. Вопреки распространенному мнению, пассионарная теория этногенеза не противопоставляет «элиту» и «народ», «героев» и «толпу», ведь большая часть пассионариев находится как раз в «толпе». Историю делают народы. Уже в семидесятые годы, заочно полемизируя с Карлом Ясперсом, Гумилев напишет: «Аристотель — гений, но кто его знал при жизни? Небольшая кучка снобов и правдоискателей <…> десятки людей, а скорее — единицы. А основа населения, два миллиона эллинов?! Беотийские крестьяне, этолийские разбойники, ионийские торгаши, спартанские воины, аркадские пастухи? Да им было и некогда, и незачем! А ведь свободу Эллады отстаивали они, Персию завоевали и диадохов поддерживали они. Торговлю со Скифией вели они. И природу Пелопоннеса исказили тоже они. И представьте, не читая Аристотеля!»[49]

ДРУЗЬЯ ГУМИЛЕВА

Ахматова и в самом деле была дворянкой, но Лев Гумилев, живи он в царской России, не принадлежал бы к дворянскому сословию. Личное дворянство (за службу) было у его деда Степана Яковлевича, ни сын, ни внук его унаследовать не могли.

В январе 1912 года старший брат Николая Степановича, Дмитрий Степанович Гумилев, подал в сенат прошение о признании его потомственным дворянином, но получил отказ. Дворянство Ахматовой ко Льву не могло перейти, ребенок наследовал сословие отца, а не матери. Но Лев Николаевич, как и Николай Степанович в свое время, охотно приписывал себе дворянство: «Я дворянин», — будет он повторять до конца жизни. Да и в глазах других людей Гумилев-младший был «дворянином», «контриком», «бывшим», «барином».

Правда, Лев легко сходился с простыми людьми в экспедициях, а потом и в лагере. На Хамар-Дабане Гумилев, пусть и окончивший курсы коллекторов, был «на подхвате». Его положение мало чем отличалось от положения простого рабочего или конюха, что Льва тогда вовсе не тяготило. С одним из своих тогдашних товарищей, сибиряком Савелием Прохоровичем Батраковым, Гумилев много лет спустя встретится в одном из пересыльных лагерей.

И все-таки Гумилев предпочитал другую компанию: Николай Давиденков — сын академика, Аксель Бекман — сын потомственного почетного гражданина, Анна Дашкова — дочь офицера. В одном из писем к ней Лев дал свой московский адрес — адрес Мандельштамов: «Москва, Нащокинский пер., № 5, кв. 26, Мандельштам» — и прокомментировал: «По одной этой фамилии можете себе представить, сколь счастлив я, находясь в гуще „порядочной“ литературы».

Уже на первом курсе Гумилев стал посещать квартиру Василия Васильевича Струве, где познакомился с востоковедом-старшекурсником Теодором Шумовским. Доброжелательный Струве у себя дома читал студентам лекции по истории Древнего Востока. Шумовский в 1938 году станет для Гумилева «товарищем по несчастью», а Струве впоследствии не раз будет помогать молодому Льву и защищать его по мере сил.

Интересно, что среди друзей Гумилева в тридцатые оказались не только гуманитарии, но и, например, биологи, хотя сам Гумилев еще не интересовался естествознанием. В 1933 году Гумилев познакомился с Борисом Сергеевичем Кузиным, московским биологом. Кузин был серьезным ученым и высокообразованным человеком. Любитель хорошей поэзии, он читал Гёте и Горация в оригинале, дружил с Мандельштамом. Отправляясь в научную экспедицию, Кузин брал с собой новый сборник Пастернака.

В ноябре 1935 года Гумилев поселился в комнате Акселя-Отто Бекмана на Фонтанке, дом 149, квартира 14. Хозяин комнаты учился на физико-математическом факультете, а позднее работал референтом-переводчиком в аппарате Академии наук СССР. Что сблизило этих людей? Вероятно, ответом служит портрет Николая Гумилева, что висел на стене холостяцкой комнаты. Портрет принадлежал Акселю Бекману, видимо, он настолько любил стихи Николая Степановича, что не боялся держать на видном месте портрет «врага революции». В тридцатые за такое могли и арестовать. Иду Наппельбаум, ученицу Николая Степановича, некогда посещавшую его студию «Звучащая раковина», за хранение портрета Гумилева осудили на четыре года лагерей.

Бекман должен был импонировать Льву, а самому Акселю студент-историк был интересен как сын любимого поэта.

Комната Бекмана произвела на Эмму Герштейн дурное впечатление. Она даже сожалела, что не поехала в этот день(10 февраля 1937)к одинокой тогда Ахматовой, «вместо того, чтобы проводить время с Левой в этой гадкой комнате». Особенно не понравилась шкура, на которой спал Лев. Гумилев уверял свою московскую подругу, что шкуру он чистил каждый день, но она не поверила. Гумилев и Бекман жили в страшной бедности, едва ли не делили последнюю рубашку и уж точно делили трапезу — в ящике комода нашлось полтора обеденных прибора — две ржавые вилки и ржавый нож. К счастью, в комнате Бекмана Гумилев, по-видимому, проводил не так уж много времени. Он вообще не был домоседом. Лето проводил в экспедициях, навещал московских знакомых, Ардовых, Клычковых, Герштейн, подолгу останавливался у них. И все-таки эта комнатка была его «домом» вплоть до ареста в марте 1938-го.

Своим лучшим другом молодой Лев называл «Николку», Николая Давиденкова, студента-биолога. «Николка» часто бывал у Ахматовой в Фонтанном доме, читал ей свои стихи.

Короткая жизнь Николая Давиденкова необычна. В 1938-м Давиденкова, как и Гумилева, арестуют, но ему поначалу повезет больше, чем Льву. По словам Чуковской, суд оправдает Давиденкова и он вернется на свободу, однако в университете восстановиться не сможет. Правда, Теодор Шумовский в своих воспоминаниях приводит другие сведения: Давиденков был осужден на десять лет. В октябре 1938-го Шумовский и Гумилев встретились с ним в пересыльной тюрьме на Константиновской, 6, а на пересылку мог попасть только осужденный. Видимо, Давиденков обжаловал приговор и был освобожден. В 1939 году Давиденкова призовут в армию и он примет участие в польском «освободительном походе». В июне 1941-го Давиденков попадет в немецкий плен, но сможет бежать в Англию и будет воевать с немцами на Западном фронте. Однако в 1945-м судьба, так долго оберегавшая Николая Давиденкова, ему изменила — он оказался в советском лагере (суд приговорил его к расстрелу, который заменили на 25 лет лагерей). Последним достоверным известием о Николае стало письмо, которое в мае 1950-го получила от него Лидия Корнеевна Чуковская. В этом письме Николай отправил «на волю» и свое последнее стихотворение:

Не надо чистого белья, Не открывайте дверь! Должно быть, в самом деле я Заклятый дикий зверь! Не знаю, как мне с вами быть И как вас величать: По-птичьи петь, по-волчьи выть, Реветь или рычать?..[50]

Очевидно, в январе 1937 года или несколько ранее Гумилев познакомился со своим единокровным братом, младшим сыном Николая Гумилева, Орестом Высотским.

Орест поступил в ленинградский вуз одновременно с Гумилевым, но, в отличие от брата-гуманитария, он выбрал Лесотехническую академию. Орест был женат, в том же 1934-м у него родилась дочка Ия. Долгое время Орест и Лев ничего не знали друг о друге, более того, мать Ореста, Ольга Николаевна Высотская, ничего не знала о Леве, как не знала и Ахматова об Оресте.

Своим знакомством братья обязаны Палладе Гросс, у которой Орест тогда снимал жилье.

Паллада Олимпиевна Гросс (она же Старынкевич, Богданова-Бельская, графиня Берг, Дерюжинская, Педди-Кабецкая) — существо, необычное даже для Серебряного века, а уж как она умудрилась выжить в Советском Союзе, перенести Гражданскую войну, блокаду, большой террор и окончить свои дни восьмидесятилетней старухой — неразрешимая загадка мироздания. Палладе посвящали стихи, Паллада стала прототипом для героинь М. Кузмина (Полина в «Плавающих-путешествующих»), О. Морозовой (Диана Олимпиевна в «Одной судьбе»), В. Милашевского (Паллада Скуратова в книге «Вчера, позавчера. Воспоминания художника»).

«Когда Паллада шла по улице — прохожие оборачивались. Как было не обернуться? Петербург, зима, вечер. Падает снег, зажигаются фонари. На обыкновенных улицах обыкновенная толпа. И вдруг… Вдруг в этой серой толпе странное, пестрое, точно свалившееся откуда-то существо. Откуда? Из Мексики? С венецианского карнавала? С Марса, может быть? На плечах накидка — ярко-малиновая или ядовито-зеленая. Из-под нее торчат какие-то шелка, кружева, цветы. Переливаются всеми огнями бусы. На ногах позвякивают браслеты. И все это, как облаком, окутано резким, приторным запахом „Астриса“» (Георгий Иванов, «Прекрасный принц»).

Вот эта Паллада и решила познакомить братьев. Видимо, она рассказала Высотским о Леве и дала им адрес Ахматовой.

Знакомство состоялось — Ахматова тут же нашла у Ореста черты Николая Гумилева, а Лева был очень рад, что у него, оказывается, есть самый настоящий брат. Орест не раз ночевал в квартире Бекмана и Гумилева, на Фонтанке, 149. Довольный Лев называл Ореста «Brother». Позднее Высотский с женой поселились в общежитии Лесотехнической академии в Ломанском переулке, но братья продолжали встречаться. Они проводили время в пивной, где и читали друг другу стихи. Возможно, сидели в пивной на канале Грибоедова, там начинается действие сказки Льва Гумилева «Посещение Асмодея», или же посещали немецкие пивные Васильевского острова, известные нам по «Петербургским зимам» Георгия Иванова:

«Если в Петербурге особенный туман, то самый „особенный“ он вечерами на Васильевском острове… На пересечении проспектов Большого, Малого и Среднего — пивные. <…> пивные замечательные. Устроили их немцы в 80-х годах с расчетом на солидных и спокойных клиентов — немцев тоже. Солидные мраморные столики, увесистые пивные кружки, фаянсовые подставки под них с надписями вроде: Morgenstunde hat Gold im Munde (Немецкая пословица, соответствующая русской „Кто рано встает, тому Бог подает“. — С. Б.). На стенах кафелями выложены сцены из „Фауста“, в стеклянной горке — посуда для торжественных случаев. <…> Теперь в этих „Эдельвейсах“ и „Рейнах“ собираются по вечерам отребья петербургской богемы… Зеркальные, исцарапанные надписями стены сияют немытым блеском, жирная белая пена ползет по толстому стеклу».

Во времена Льва Гумилева стены пивных украсили любимыми народом картинами Шишкина и новыми лозунгами: «Лицам в нетрезвом виде ничего не подается» и «Пей, но знай меру. В пьяном угаре ты можешь обнять своего классового врага».

Орест Высотский унаследовал от матери благоразумную осторожность, он носил ее фамилию (хотя знал, кто его отец), а отчество «Николаевич» получил не от Гумилева, а от своего дяди, Николая Николаевича. В 1938-м Ореста Высотского арестуют, но год спустя выпустят. Его фамилия не напоминала о страшном родстве, не тянула его камнем на дно, да и жить Орест старался подальше от столиц, от скорого на расправу начальства, благо лесотехническое образование этому способствовало. Работал он в леспромхозах, дослужился до директора, затем руководил мебельной фабрикой, защитил диссертацию и даже преподавал в Политехническом институте Кишинева.

Первым человеком рабоче-крестьянского происхождения, с которым подружился Гумилев, был археолог Михаил Илларионович Артамонов. В 1935 году Гумилев под руководством Артамонова участвовал в Манычской экспедиции. На следующий год Гумилев уже за свой счет отправится в экспедицию Артамонова на раскопки хазарской крепости Саркел. К этому времени определился круг научных интересов Гумилева.

«МОЙ ПРЕДОК БЫЛ ТАТАРИН КОСОГЛАЗЫЙ…»

Русский филолог Александр Михайлович Панченко, друг Льва Гумилева, считал его интерес к Востоку «своего рода семейным увлечением». Но Николай Степанович, строго говоря, интересовался не Востоком, а экзотикой далеких стран и далеких эпох. Как и положено русскому культурному человеку своей эпохи, он был европейцем по образованию и воспитанию, он писал о конкистадорах, а не о нойонах и багатурах, столь любезных сердцу его сына. Интерес Гумилева-старшего к Центральной Азии был самым поверхностным:

Мне снятся королевские алмазы И весь в крови широкий ятаган. …Мой предок был татарин косоглазый, Свирепый гунн…

Стихи-то хороши, но ни гунны, ни татары не вооружались турецкими ятаганами. Лев унаследовал у отца память и творческое воображение, а истории азиатских кочевников тот вообще не знал.

Сложнее с Ахматовой. Эмма Герштейн находила в ней даже не увлечение, а «органическое тяготение» к Востоку. В Казани говорили, будто Ахматова — «настоящая татарская писательница», а узбеки в Ташкенте сожалели, что Анна Андреевна носит «татарскую» фамилию Ахматова, а не узбекскую «Ахметова». Но восточной лести верить нельзя, а Эмма Герштейн мало что знала о Востоке.

Связь с европейской культурой для Ахматовой органична и непрерывна, что рядом с этой связью несколько ориентальных образов, украсивших часть ташкентских стихотворений? И многое ли значат переводы китайских и корейских поэтов, которыми она занималась для заработка? Ахматова была русским поэтом. Ее воспитание, интересы, вкусы, круг чтения — все было русским и европейским. Исайе Берлину даже бросилось в глаза ее западничество: «Пастернак и Ахматова тешили себя странными иллюзиями о художественно богатой, интеллектуальной западной культуре, идеальном творческом мире, и стремились к общению с ним». А что Восток?

Восток еще лежал непознанным пространством И громыхал вдали, как грозный вражий стан…

(А. Ахматова, «На смоленском кладбище»)

Правда, ей нравилась семейная легенда: «Моего предка хана Ахмата убил ночью в его шатре подкупленный русский убийца, и этим, как повествует Карамзин, кончилось на Руси монгольское иго. <…> Этот Ахмат, как известно, был чингизидом». Другой раз она написала, будто ее прабабушка была «чингизидкой, татарской княжной». На самом же деле, считает биограф, прабабушка Анны Андреевны, «Прасковья Федосеевна Ахматова была, конечно, не татарской княжной, а русской дворянкой. Ахматовы — старинный дворянский род, происходивший, наверное, от служилых татар, но давным-давно обрусевший»[51].

Осторожные биографы, правда, оговариваются: происхождение от чингизидов подтвердить нечем, но его нельзя и отрицать. В. Черных и С. Коваленко не решились развенчать легенду, ведь «мать Прасковьи Федосеевны — Анна Яковлевна до замужества носила фамилию Чегодаева и, по всей вероятности, происходила из рода татарских князей Чегодаевых»[52]. Эта русская княжеская фамилия напоминает имя хранителя Ясы, второго сына Чингисхана — Чагатая, хотя никаких доказательств, подтвердивших бы связь Чегодаевых и тем более Горенко с чингизидами, нет и они вряд ли когда-либо найдутся. Да и княжеская фамилия, вероятнее всего, происходит всего лишь от этнонима чагатаи — так называли смешанное тюрко-таджикское население долин Кашкадарьи и Сурхандарьи, что в современном Юго-Западном Узбекистане.

Гумилев же легенду о предках-чингизидах любил и не раз воспроизводил, по всей видимости, не без удовольствия. Даже на допросе он будет рассказывать следователю: «Ахматовы — князья из рода чингизидов, принявших православную веру и получивших фамилию Ахматовы».

Интересно, что другую «ахматовскую» легенду, о предках-греках, Лев Николаевич не упоминал ни разу.

Если даже поверить в татарское происхождение Гумилева, то его любовь к степям и степнякам не обусловлена генетически. Сотни дворянских фамилий имели татарские корни, но потомки тюркских и монгольских головорезов, некогда предложивших свою саблю московскому великому князю, были нормальными русскими европейцами. Скажем, Феликса Юсупова, потомка знаменитого татарского полководца Едигея, служившего самому Тамерлану, ориентальное происхождение не толкнуло ни к евразийству, ни к востоковедению.

Когда Гумилев полюбил историю Центральной Азии? Когда и почему он стал тюркофилом и монголофилом? В Бежецке татары не жили, а в доступных маленькому Леве библиотеках не было книг по истории и этнографии Центральной Азии. Сам Гумилев позднее рассказывал, как перенес любовь к литературным индейцам, героям Купера и Майна Рида, на «евразийских индейцев» — тюрок, половцев, монголов. Но что это нам дает? Миллионы советских детей любили Чингачгука, Оцеолуи других романтических героев североамериканских прерий. Но они не знали и не стремились узнать о Тонъюкуке, Есугей-Багатуре или Субудай-Багатуре.

В последнем классе школы Гумилев читал «Историю Древнего Востока» Бориса Александровича Тураева. Но классическая монография Тураева посвящена истории Египта, Ассирии, Вавилона, Персии. Тураев был одним из первых русских египтологов, кочевники Центральной Азии в сферу его научных интересов не входили.

Эмма Герштейн приписывает увлечение Гумилева историей Центральной Азии влиянию евразийцев. Их сочинения он будто мог бы найти в библиотеке Пунина: «Это было в 1934 г. <…> я помню, как он называл имя кн. Трубецкого в связи с жизнью этого мыслителя в Праге и постигшими его там бедами из-за прихода нацистов».

Увы, Эмма Герштейн явно переносит на 1934-й какой-то поздний, конца пятидесятых годов, разговор с Гумилевым. В 1934 году нацисты еще не пришли ни в Прагу, ни в Вену, где провел последние годы жизни князь Трубецкой. Несчастья постигли Николая Сергеевича Трубецкого в 1938-м, после аншлюса. Гумилев в это время сидел в Крестах и о несчастьях великого лингвиста и евразийца понятия не имел, равно как о его существовании. О Трубецком Гумилев узнает только в начале 1958 года из письма Петра Николаевича Савицкого.

Правда, уже в университетские годы Гумилев прочтет книгу Николая Толля «Скифы и гунны», изданную в Праге в 1928 году. В приложении к ней была статья Савицкого «О задачах кочевниковедения (Почему скифы и гунны должны быть интересны для русского?)». Но окружающие заметили интерес Гумилева к монголам еще за несколько лет до университета, а значит, и до знакомства со статьей Савицкого. Первое свидетельство относится к июню 1931 года, ко времени его Прибайкальской экспедиции. На перегоне между Иркутском и Слюдянкой какой-то пожилой бурят положил голову на колени Анне Дашковой. Но восемнадцатилетний Лев заступился не за подругу, а за бурята: «Оставьте его, пусть спит. Аборигенов нужно уважать, ведь они потомки монголов…»

Значит, Гумилев интересовался монголами еще раньше. И действительно, в предисловии к своему эссе «Из истории Евразии» Гумилев пишет, что собирал материалы «о деяниях хуннов, тюрок, хазар и монголов» с 1930 года.

Интерес Гумилева к степнякам, видимо, был природным, его нельзя объяснить ни воспитанием, ни влиянием окружения, ни прочитанными книгами. Герштейн утверждает, что уже «в молодости он поражал сходством с азиатским типом — и чертами лица, и движеньями, и характером». Правда, это сходство появилось, по всей видимости, не сразу. С какого-то времени Гумилев начинает сознательно подражать татарам, что примечательно, ведь он обычно не следил за собственной внешностью. Летом 1935-го Гумилев в экспедиции отрастил «татарские» усы — «тонкие, спускающиеся по углам рта». Весной того же 1935 года Анна Ахматова в тревоге говорила Эмме Герштейн: «Лева так безумно, так страстно хочет <…> уехать в Монголию».

Приступить к основательному изучению истории евразийских кочевников Гумилев смог только в университете. Об этом он рассказал своему ученику Вячеславу Ермолаеву: «Я увидел, что аборигены евразийской степи также мужественны, верны слову, наивны, как и коренные жители североамериканских прерий и лесов Канады. Но больше всего меня поразило другое. Отношение цивилизованных европейцев к индейцам ничем не отличалось от их отношения к тюркам и монголам. И те и другие считались равно „дикими“, отсталыми народами, лишенными права на уважение к их самобытности. Господи, — подумал я, — да за что же им такие немилости? Но моя попытка разобраться в вопросе столкнулась с немалыми сложностями. Целостной истории тюрок и монголов просто не было. Тогда-то я решил заняться этой темой сам»[53].

МОЛОДОЙ ВОСТОКОВЕД

Русские востоковеды изучали тюркскую и монгольскую этнографию, историю и филологию уже больше ста лет, а Ленинград тридцатых годов оставался главным центром советского востоковедения. Правда, в 1934 году восточного факультета в Ленинградском университете не было (его восстановят только в 1944-м), а тюркология и монголоведение были сосредоточены в Институте востоковедения АН СССР.

После смерти академика Владимирцова (1934) крупнейшими советскими монголоведами были Николай Николаевич Поппе и Сергей Андреевич Козин. Поппе, знаменитый исследователь алтайских (тюрко-монгольских) языков, уже в тридцать шесть лет стал членом-корреспондентом Академии наук — случай, редкий для гуманитария. Козин в начале двадцатых занимал пост советника при Богдо-гэгэне, «живом боге», воплощении Даранаты и правителе независимой Монголии. В мировую историю науки Козин войдет как исследователь и переводчик «Сокровенного сказания» — важнейшего источника по истории монголов и биографии Чингисхана. И Поппе и Козин свободно говорили по-монгольски, а Козин монгольский к тому же преподавал. Но с Поппе Гумилев, на свое счастье, знаком не был, иначе ему на следствии 1949-го предъявили бы еще одно обвинение. В 1942 году Николай Николаевич перешел к немцам, а после войны попал в США, где и продолжил свою блистательную научную карьеру. Козин будет научным руководителем Гумилева в аспирантуре Института востоковедения, но это случится уже после войны, а в университетские годы они, видимо, не были знакомы.

Тюркские языки преподавал Сергей Ефимович Малов, старый русский востоковед, ученый с мировым именем, получивший звание профессора еще в 1917 году. Много лет он занимался языками, историей, культурой и этнографией тюркских народов России и Китая.

Айдер Куркчи — единственный из биографов Гумилева, кто рассказал о его знакомстве с Маловым[54]. Но мемуары Куркчи доверия не вызывают, слишком много в них грубых ошибок, много недостоверных сведений. Куркчи перепутал экспедиции и «отправил» Гумилева в Таджикистан в 1931 году, когда тот был еще на Хамар-Дабане. Куркчи утверждает, будто Гумилев работал на Памире каким-то «научным подручным» (?), хотя Гумилев трудился в Гиссарской долине, в долине Вахша и на Дангаре. Вопреки словам Куркчи, Гумилев в Таджикистане с исмаилитскими пирами не встречался, а познакомился он с учеником пира, но не на Памире, а в лагере, много лет спустя.

Если бы Гумилев и в самом деле был хорошо знаком с Маловым, он непременно бы рассказал об этом в интервью. Не включил Гумилев Малова и в список своих учителей, который открывает монографию «Древние тюрки». Разумеется, он много и охотно ссылается на Малова, ведь тот, в числе прочего, прочитал, перевел и опубликовал орхонтские надписи древних тюрок — важнейший источник, без которого монография Гумилева потеряла бы очень много.

Сам Гумилев охотно рассказывал об университетском знакомстве только с одним тюркологом, учеником Малова, — с Александром Натановичем Бернштамом. К Бернштаму Гумилева привел кто-то из преподавателей, возможно — Кюнер или Якубовский. Сфера научных интересов Бернштама была ближе всего к интересам Гумилева. Александр Натанович написал кандидатскую диссертацию как раз по истории тюрок VI–VIII веков, но и после защиты (1934) продолжал заниматься этой темой. Бернштам вел археологические раскопки в Средней Азии, изучал все те же тюркские надписи, публиковал статьи по истории древних тюрок и их соседей (тюргешей, уйгуров). Уже после войны выйдет его монография «Социально-экономический строй орхоно-енисейских тюрок VI–VIII вв.» (М. — Л., 1946), расширенная и переработанная кандидатская. Казалось бы, Бернштам должен стать научным руководителем Гумилева.

Но их встреча окончилась катастрофой. Почти полвека спустя Гумилев будет так рассказывать о ней: «Александр Натанович Бернштам <…> начал разговор с предостережений, сказав, что самое вредное учение по этому вопросу сформулировано „евразийством“, теоретиками белоэмигрантского направления, которые говорят, будто настоящие евразийцы, то есть кочевники, отличались двумя качествами — военной храбростью и безусловной верностью. И на этих принципах, то есть на принципе своего геройства и принципе личной преданности, они создавали великие монархии. Я ответил, что мне это, как ни странно, очень нравится и мне кажется, что это сказано очень умно и дельно. В ответ я услышал: „У вас мозги набекрень. Очевидно, вы — такой же, как и они“. Сказав так, он пошел писать на меня донос. Вот с этого и началось мое знакомство с евразийством и с научным работником Бернштамом…»[55].

Трудно сказать, насколько рассказ Гумилева соответствовал истине, ведь даже в научных монографиях Лев Николаевич, случалось, мешал правду с фантазией, а в рассказе о своем давнем враге он вряд ли избежал натяжек. Несомненно одно: встреча Гумилева и Бернштама привела к ссоре, что неудивительно: оба, и молодой Гумилев, и Бернштам, были людьми чрезвычайно экспансивными и резкими.

И все-таки Гумилев нашел в ЛГУ и хороших преподавателей, и умных квалифицированных консультантов, которые помогли ему обучиться ремеслу историка. Помимо Кюнера и Якубовского, Гумилеву помогал Михаил Артамонов. Уже в тридцатые в руки Гумилева попали работы географа и путешественника Григория Ефимовича Грумм-Гржимайло, которого Лев будет считать своим предшественником. Сам Грумм-Гржимайло тогда доживал последние месяцы, его не станет в марте 1936-го. Правда, «Западную Монголию и Урянхайский край», главный, с точки зрения Гумилева, труд Грумм-Гржимайло, Лев Николаевич прочтет только в середине пятидесятых, в лагере.

Ранней специализации тогда не было, а занятия на первом-втором курсах не оставляли места для научной работы, но зимой 1935/36-го Гумилев, отчисленный из университета, начинает работу над своей статьей об удельно-лествичной системе Тюркского каганата. Это был первый шаг к диссертации. Первая статья Гумилева была его единственной научной работой, законченной до ареста в 1938-м. Среди прочего Гумилев доказывал, что организация политической власти в каганате напоминала удельно-лествичную систему, известную по истории Киевской Руси. Власть над государством принадлежала старшему в роду, а после его смерти переходила к младшим братьям, после смерти последнего из них — к сыну старшего брата и так далее.

В 1936 году, помимо истории тюркского каганата, у Гумилева появилось и новое увлечение.

Лето 1936-го — самое жаркое в первой половине XX века. В Москве столбик термометра преодолел отметку +37. Даже в обычно прохладных лесах Северной России и Урала пересыхали ручьи, мелели реки, горели торфяники. Облака не заслоняли землю от выжигающего все живое солнца, дым от горящих лесов окутывал города.

А как жили и работали тем летом археологи в донских степях, даже и представить трудно. А ведь работали. Летом 1936-го экспедиция Артамонова продолжала раскопки хазарской крепости Саркел. Тем летом Артамонов принял на работу бывшего (еще не восстановленного на истфаке) студента Гумилева, с которым познакомился годом ранее, когда вел раскопки в долине реки Маныч. Артамонов и заинтересовал Гумилева хазарской историей. Теодор Шумовский пишет, что в 1938-м в тюремной камере Гумилев читал своим «однодельцам» (Шумовскому, Ереховичу и другим) лекцию не о тюрках или монголах, а именно о хазарах.

Через несколько лет после войны Артамонов продолжит раскопки крепости и Гумилев вновь будет работать вместе со своим учителем практически до своего ареста в 1949 году. Артамонов завершит раскопки в 1951-м, а в 1952-м остатки Саркела окажутся на дне Цимлянского водохранилища. Интерес к Хазарии не пропадет у Гумилева и много лет спустя, он вернется к хазарам уже на рубеже пятидесятых и шестидесятых. Это будет славное возвращение, хотя оно и приведет в конце концов к совершенно неожиданным последствиям.



Поделиться книгой:

На главную
Назад