Русский штрафник вермахта
Генрих Эрлих
Es sein dritter Angriff
Это была его третья атака. Тогда он еще считал атаки. Эти стремительные переходы из царства живых в царство мертвых. Когда сидишь, сжавшись, как в материнской утробе, в окопе, обхватив голову руками, чтобы не слышать страшный грохот, несущийся из внешнего мира, глухие звуки взрывов, свист осколков. И приказа офицера, бросающего тебя в эту мясорубку. Ты его и не слышишь, но чьи-то сильные руки грубо хватают тебя за воротник шинели, встряхивают, суют в руки винтовку, поддают коленом под зад — и ты вылетаешь из спасительной щели в открытый мир. Ты ползешь на коленях, потом заставляешь себя подняться, делаешь первые неуверенные шаги и вот уже бежишь, громко крича. Сначала — от ужаса, потом — чтобы подбодрить себя, затем — чтобы испугать невидимого противника. Ты физически ощущаешь, как мимо проносятся пули. Не твоя, не твоя, не твоя… И ты нажимаешь на курок, потому что надо хоть как-то ответить тем, кто стреляет в тебя. Вокруг тебя падают люди, вздымая напоследок руки к небу, а ты все бежишь, бежишь навстречу собственной смерти. И незаметно переходишь грань, отделяющую живых от мертвых. Ты еще бежишь, но ты уже не живой. Ты не думаешь, ты не способен думать. Ты сгусток бездушной материи. Ты автомат, совершающий положенные механические движения. Ты мертвая лягушка, конвульсивно дергающаяся под действием электрического тока. И вот ты уже не двигаешься. Тишина. Покой. Ты открываешь глаза, удивленно оглядываешься вокруг, видишь белесое небо, земляную, всю в полосах, стену перед собой, людей в грязных серых шинелях, привалившихся рядом с тобой к стенке окопа, тяжело дышащих, видишь кровь, сочащуюся из ран, ощущаешь свое тело, целое и невредимое, и наконец осознаешь, что ты еще на этой земле, что ты не умер. Или умер и родился заново. Бог даровал тебе еще одну жизнь.
Юрген Вольф в бога не верил. В своей первой жизни, длившейся без малого двадцать два года, он прекрасно обходился без бога. Он даже не задумывался о его существовании, ведь все старшие, и родители, и учителя, и мастера на заводе, уверенно говорили, что бога нет. А вот во второй жизни задумался. Тем более что была она очень долгой, целых двадцать два дня. Немецкая армия отступала, оставляя Ржевский выступ. Говорилось, что это плановое отступление, сокращение линии фронта, отход на заранее подготовленную и, как водится, несокрушимую «линию Буйвола». Но после сталинградской катастрофы в это верилось с трудом. И вообще, всякие оборонительные линии да валы были до сих пор уделом противника, наши же части их победоносно сокрушали или обходили. Итак, десятки дивизий отступали, лишь их 570-й испытательный батальон двигался против течения. Они должны были прикрыть отход войск. Подставить свою грудь под русские штыки и так сдержать напор иванов. Пусть ценой собственной жизни.
Их жизни ценились дешево. Ведь они были — штрафники. Привезли в телячьих вагонах из тренировочного лагеря в Польше, выгрузили на безымянной станции под Вязьмой и погнали по глубокому снегу на убой. За два дня они прошли никак не меньше восьмидесяти километров с полной выкладкой, посреди ночи вышли на позиции какой-то пехотной дивизии, кое-как окопавшейся, едва успели вздремнуть четыре часа — и в бой. Командование решило изобразить активное противодействие, поэтому их бросили в контратаку. Иванов они остановили, или отбросили, или те сами отошли, кто же разберет. Как бы то ни было, иваны их какое-то время не беспокоили. Они собрали раненых, погрузили их на телеги и отправили в тыл. Потом собрали убитых, почти восемьдесят человек, и кое-как похоронили, взрывая промерзшую землю толовыми шашками, засыпая неглубокие могилы смесью земли и снега и водружая сверху кривые кресты из березы. Несколько дней на их участке царила кладбищенская тишина. Именно тогда, глядя на белые кресты, Юрген впервые и задумался о боге.
Ничего, конечно, не надумал. К вере может привести только чудо. И это чудо ему было явлено — ему была дарована третья жизнь. Дело было так Командование решило, что нечего штрафникам прохлаждаться в тишине, и поспешило заткнуть ими очередную дыру. Опять суточный марш по грязному месиву разбитых дорог и набухшему влагой мартовскому снегу. Опять в спешке отрытые позиции и продуваемые ветром палатки, в которых не то что обсохнуть, согреться невозможно. И хорошо укрепленная высота, которую им надлежало взять. Собственно, высотой этот холмик мог бы именоваться где-нибудь под Ростоком, и господствовал он разве что над огибающей его дорогой, без всяких на то оснований называемой автобаном. Но других холмиков, равно как и дорог, в округе не просматривалось, поэтому военные и вцепились в этот прыщ. Сначала русские, во время отступления в 41-м. Плоскую вершину холмика увенчали бетонным дотом с четырьмя амбразурами для пушек, направленными в сторону дороги. Устроили несколько блиндажей с двухметровым накатом. Опоясали все это двумя линиями окопов с выдвинутыми далеко вперед бетонированными пулеметными гнездами, окутали в три ряда колючей проволокой, которая в этой стране была в переизбытке, напихали мин и вырыли подобие противотанкового рва, потому что иначе наши танки взлетели бы наверх, не закашлявшись, и все бы там отутюжили. А так застряли на три недели. Потом пришел черед немцев отстаивать ту же позицию. Восстановили ее загодя, укрепили порушенный дот, блиндажи изнутри обшили досками и оклеили бумажными обоями, подправили окопы и ходы сообщения, понаделали нужников, положили спирали Бруно вместо изодранной и проржавевшей колючей проволоки. Но этого оказалось недостаточно, иваны как-то удивительно быстро высоту захватили. Выжившие в том штурме с ужасом в голосе рассказывали, что иваны перли стеной, не считаясь с потерями и чуть ли не без оружия, чтобы голыми руками душить немецких солдат и разрывать их на части. Юрген этим рассказам не верил. У страха глаза велики, да и надо было оборонявшимся как-то объяснить, почему они вдруг оставили такую прекрасную позицию. И почему за три дня не смогли вернуть ее обратно. Лишь долбили прямой наводкой из пушек и закидывали минами из минометов, а вперед не совались. Как будто нарочно их дожидались. Дождались. И не дав толком отдышаться, бросились в атаку.
От этого боя, в отличие от первого, в памяти Юргена остались кое-какие детали. Бесконечно долгий бег по открытому пространству. Вдруг ожившее пулеметное гнездо, казалось бы надежно похороненное под комьями вздыбленной снарядными взрывами земли. Веер пуль, скосивший всех, бежавших слева от него, но почему-то не захвативший его и лишь обдавший лицо горячим ветерком. Последнее, что открылось его взгляду, был разверзнутый зев противотанкового рва с покатыми, размытыми прошлогодними дождями стенками. Ров походил на гигантскую братскую могилу. Юрген отпрянул назад и покатился вниз по склону. После этого — полный провал в памяти.
В себя он пришел уже на полянке в лесу, далеко за линией немецких окопов. Он сидел на снегу, привалившись спиной к толстой березе. Над ним, цепляясь на голые ветви, проплывали клубы дыма с желтоватыми и темно-серыми прожилками. Вдруг задул ветер, погнавший дым в сторону затихающего грохота боя. И открылось ярко-голубое небо с взбирающимся к зениту золотым солнцем. И ветер донес бодрящий аромат пробуждающейся от зимней спячки земли, сдобренный легким йодным привкусом — приветом от далекого Балтийского моря. Юрген глубоко втянул воздух. И еще раз, и еще, водя носом из стороны в сторону. Да, вот он, еще один источник сладостного запаха. Чуть поодаль, укрывшись за кустами орешника, мирно дымила трубой полевая кухня, а в ее утробе допревал гороховый суп. С копченой свиной грудинкой, определил Юрген. Новая жизнь была прекрасной!
Чудом новой жизни Юрген наслаждался очень долго — больше пятисот минут. В ней был и красочный солнечный закат, и нежный рассвет, и вкусная еда, и тепло шнапса, согревающего душу, и шоколад на десерт, и веселый разговор с вновь обретенными друзьями, и вселяющая надежду старая солдатская песня — «Вслед за декабрем всегда приходит снова май», — и блаженный сон.
Это был лучший день его жизни. Это была его лучшая жизнь. И вот она подходила к концу. Он перекрестился, обхватил правой рукой дуло винтовки, поставил левую ногу на уступ окопа, посмотрел направо, налево, увидел только взлетающие вверх тела своих товарищей и разъяренное, с выпученными глазами и распахнутым ртом лицо фельдфебеля, глубоко вздохнул, пружинисто качнулся и перелетел через бруствер. Левая рука, которой он опирался на бруствер, проскользнула в грязи, поэтому он плюхнулся боком, перекатился на спину, на живот. Под ним было что-то жесткое. Винтовка, догадался он, уперся в нее двумя руками, оторвал тело от земли, которая издала чмокающий звук, как прощальный поцелуй. Только не стоять на месте, как мишень на стрельбище, промелькнула мысль. Он подхватился и побежал вперед, вслед за другими солдатами его отделения. Винтовку он не перехватил, так и держал ее, как заступ, в опущенных вниз руках, лишь слегка развернув в сторону противника. Правая рука в перчатке шарила по прикладу в поисках курка, да так ничего и не нашла. Напитавшиеся водой и грязью полы шинели тяжело били по коленям.
Он все ждал, когда же застрекочут пулеметы, но они молчали. Видно, артиллеристы с утра хорошо отработали. А винтовочные выстрелы, разрозненные и негромкие, которыми их встречала высота, казались нестрашными. Да и как попасть в бегущего человека, если он петляет как заяц или вот как он, Юрген. Только случайно! А случай — это бог. А бог милостив.
Они уже почти добежали до противотанкового рва, когда выстрелы вдруг прекратились. Надо рвом возникла тщедушная фигурка, взмахнула рукой с зажатым в ней пистолетом, казавшимся издалека игрушечным, что-то крикнула неожиданно громким голосом, и вслед за этим изо рва вывалила дикая орда в куцых пузатых куртках и шапках-ушанках и устремилась на них, поблескивая штыками и издавая громкие крики, куда более слаженные и устрашающие, чем недавние винтовочные выстрелы.
Зрелище не для новобранцев. Бежавший чуть впереди Юргена немолодой, интеллигентного вида солдат тихо ойкнул, приостановил бег, повернул голову назад, к спасительным окопам. В глазах его был ужас, быстро сменившийся смертной тоской. Не боец. Не жилец. Юрген же, наоборот, впервые за свою недолгую военную карьеру пришел в себя, страх, застилавший сознание, испарился, чувства обострились, взгляд стал быстрым, цепким, мгновенно оценивающим, ватные ноги налились пружинящей силой, руки уверенно перехватили винтовку. Он, наконец, попал в свою, привычную стихию. Не было больше слепой, бездушной смерти, несущейся из недосягаемой дали на невидимых свинцовых кусочках, смерти, которой не заговорить, опасности, которой не предугадать, удара, от которого не увернуться. Была схватка стенка на стенку: мы и они — люди против людей, схватка, в которой все решают твоя ловкость, быстрота, сила. В припортовом районе, в котором вырос Юрген, такие стычки случались постоянно. Вот и блеск вражеских штыков его нисколько не испугал, а то он в порту ножей не насмотрелся!
В начале такой схватки противника не выбираешь. На кого вынесло, тот и твой. Юргену достался жилистый верткий мужчина лет тридцати со злым взглядом, злым на весь мир. Это Юрген оценил в первую очередь. Еще отметил густую темную щетину на щеках, отвык он уже от вида небритых физиономий, у них с этим было строго. Ворот гимнастерки был расстегнут, в просвете шейным платком синела затейливая вязь татуировки, подбиравшейся к самому горлу. Этот тип органично смотрелся бы в трущобах Гамбурга, но не в армии, не в Красной армии. Противник ощерил зубы, блеснув железными фиксами, быстро провел кончиком языка по губам и резко выбросил вперед винтовку. Не солдат, еще раз подумал Юрген, легко отведя своей винтовкой штык, направленный ему в живот. Воровской удар, снизу вверх, так бьют ножом. Уж он-то знал, как надо бить штыком. Их этим в тренировочном лагере задолбили. Хуже была только маршировка на плацу. Но там хоть все время вперед двигаешься, а в штык-штудиях болтаешься туда-сюда как болванчик — два шага вперед, выпад, два шага назад, опять два шага вперед, выпад, два шага назад, и так до тех пор, пока не пробьешь дырищу с голову в груди набитого соломой манекена. Голова думала, а тело тем временем делало. Руки подняли винтовку вверх, прижав приклад к правой стороне груди, правая нога напряглась, длинный шаг левой, колено полусогнуто, резкий выпад руками, акцентированный удар в грудь — в общем, вот так, готово! А, черт, штыка-то и нет. Но удар все равно вышел на славу, противник свалился на землю, винтовку выронил, левой рукой схватился за ушибленное ребро, а правой шарит у голенища сапога, откуда торчит рукоятка ножа. Нет, врешь! Юрген врезал ему ногой по голове. Дерись они на брусчатке или на хорошо утоптанном пустыре, тут бы и схватке конец, вырубил бы он субчика наверняка и надолго. А тут пока выдрал сапог из грязи, да еще намокшая пола шинели погасила удар, так что вышел он слабеньким, юшку из носу противнику пустил и на спину его опрокинул, только и всего. Еще хуже, что опорная нога в грязи пошла, и Юрген сам на пятую точку бухнулся. Поднимался он непростительно медленно, противник успел и очухаться, и на ноги вскочить. В вытянутой вперед руке нож, а сам покачивается из стороны в сторону, но не от слабости, удар метит. Юрген ткнул несколько раз в его сторону винтовкой, удерживая на расстоянии и прикидывая, как его лучше достать. Мысль о том, что можно выстрелить, даже не пришла ему на ум.
И в этот момент на его голову обрушился сзади страшный удар. Такое ощущение, что толстой доской или металлическим прутом. Но это дома, а тут, конечно, прикладом врезали, со всего размаху. Хорошо, что каска на голове, она и спасла, вон как звенит, и в ушах звенит, и в голове, ужасно звенит, до потери памяти. Юрген медленно оседал на землю. «Неправильная стенка на стенку, — мелькнула мысль, — в правильной сзади не бьют». Он уже лежал на земле, бессильно раскинув руки в стороны, и затуманившимся взором смотрел на своего противника, оседлавшего его и вскинувшего вверх руку с ножом, чтобы добить окончательно. И тут вдруг на груди противника образовались одна за другой три дырочки, выплюнув на лицо Юргена три кровавых сгустка. Юрген брезгливо повернул голову в сторону, и тут же в его щеку уперлась оловянная пуговица от ватника и навалилась огромная тяжесть. «Неправильная стенка на стенку, — мелькнула последняя мысль, — в правильной из автоматов не пуляют. Вот ведь гад, он же в меня мог попасть». Юрген провалился в беспамятство.
Er war schlechter Soldat
Это был плохой солдат. Нет, не так. Даже плохой солдат все же солдат, его можно приспособить к какому-нибудь полезному делу в обороне, им можно заткнуть какую-нибудь дыру, он создает необходимую массу при атаке. А этот Вольф был просто несолдат. От таких в армии один вред и никакой пользы. Они органически не способны подчиняться приказам, соблюдать дисциплину и тем самым разлагающе действуют на коллектив. Они не желают овладевать военными навыками, даже из чувства самосохранения, и своей безалаберностью и ленью подают другим солдатам дурной пример. И ведь все это не от природной тупости, с такими в немецкой армии умеют справляться, система веками отработана, из любого деревенского чурбана за полгода делают образцового солдата: айн-цвай-драй, шагом марш, левой-правой, на изготовку-пли, беги-коли, упал-отжался, вольно. Нет, тут другое, тут полное отсутствие тевтонского духа и немецкой законопослушности, того, что делает любого немца хорошим солдатом, просто — солдатом. А этот Вольф — несолдат, недочеловек, нечего его и жалеть.
Такую вот эпитафию Юргену Вольфу составил майор Ганс Фрике, командир 570-го батальона, наблюдавший за атакой третьей роты своего батальона. Еще две роты стояли наготове, чтобы накатиться второй волной. Высоту необходимо было взять, взять сегодня же. Взять и отогнать иванов, окопавшихся за дорогой. Это была важнейшая рокадная дорога, по которой перебрасывались военные грузы и армейские подразделения в тылу отступающей армии. Ее, конечно, придется оставить, но это должно было произойти в соответствии с планами Верховного командования через две недели, когда основные силы займут позиции на «линии Буйвола». Но до этого момента дорога должна была функционировать, иначе все планы шли псу под хвост. Иваны тоже понимали это, потому и продрались напрямик, по бездорожью, сквозь болота, обозначенные на картах как непроходимые. Но это они летом и осенью непроходимые, а после русских морозов они еще как проходимы, особенно если пешком да на лошадях.
Их тут не ждали — и от неожиданности преступно легко отдали стратегическую высоту. Тут-то сразу и стала ясна важность дороги. По ней быстро перебросили подкрепления, но взять обратно высоту не смогли. Лишь обложили ее подковой, упирающейся концами в дорогу, бомбардировали высоту да огнем с флангов удерживали на расстоянии основные силы иванов, не давая им возможности перебросить на высоту живую силу и боеприпасы. Зато подкрепления прибывали к основной группировке, которая опасно разрасталась. Еще немного, и ее отсюда уже никакими силами не выбьешь. Тем более что с подводом новых сил тоже возникли проблемы. Командование сообщило, что к месту боя срочно перебрасываются два моторизированных батальона, усиленные артиллерийским дивизионом, уже и мотоциклист примчался с сообщением, что колонна находится всего в пятнадцати километрах с юга и движется в их сторону. Как вдруг донеслись глухие хлопки, которые опытный слух майора Фрике определил как взрывы заложенной в землю взрывчатки, затем непрерывный гул от множества крупнокалиберных пулеметов, несколько артиллерийских выстрелов — 75-й калибр, наши пушки, отметил майор, — а потом тишина. Тишина, в которой затем бесследно сгинула посланная к месту событий разведгруппа на мотоциклах.
Такие вот невеселые мысли мучили майора Фрике, а тут еще этот проклятый Юрген Вольф все время почему-то попадался на глаза и приходил на ум. Вот ведь странное дело: майор при всей его добросовестности не мог удержать в памяти имена всех унтер-офицеров своего батальона, ведь было их под сотню, а с началом боевых действий менялись они довольно часто. Но имя никудышного солдата запало накрепко. Возможно, потому, что он служил олицетворением всего того, что майор не любил в штатских или в заносчивой, самоуверенной современной молодежи, родившейся после Великой войны и ничего не знавшей о предательстве в тылу, унижении Версальского мира, холуйской политике руководителей Веймарской республики и пятнадцати годах прозябания в голоде и разрухе. Не знавшей и не желавшей знать. Но скорее причина была в том, что этого Вольфа майор выбрал сам, выбрал — и ошибся.
Дело было так В августе 1942 года майора Фрике назначили командиром вновь формируемого 570-го испытательного батальона. Он о таких раньше и не слышал, поэтому после энергичного и бодрого «Слушаюсь, господин генерал!» позволил себе уточнить, что же это такое. Штрафники, последовал короткий ответ, осужденные военнослужащие, желающие искупить свою вину и пройти испытание фронтом. Любой другой на месте Фрике от такого назначения приуныл бы. Но он ему даже обрадовался. Это было долгожданное повышение, на которое он по своему запредельному возрасту уже не надеялся. Как все прекрасно начиналось весной восемнадцатого года, когда он в новеньких лейтенантских погонах, с горящими от юношеского энтузиазма глазами прибыл на Западный фронт. Но потом все пошло прахом, и вот почти через четверть века он всего лишь майор и командир роты, что вдвойне обидно, потому что не по званию. И молодые и шустрые обходят его тем временем в чинах и званиях, и ладно бы за дело, а то ведь зачастую лишь благодаря партийному значку.
Штрафники его тоже нисколько не пугали. Армия, конечно, не гражданка с ее расхлябанностью и уголовщиной, но и в армии без правонарушений не обходится, особенно в военное время, когда призывают всех кого ни попадя, а времени для воспитательной работы не хватает. Да и старослужащие, случается, в разные истории попадают, тоже люди. Даже и унтера, и офицеры. Для мелких правонарушений есть гауптвахта, для крупных — суд, тюрьма, лагерь. Но штрафник штрафнику рознь. Есть симулянты, самострелы, дезертиры, паникеры, которые своими словами и действиями подрывают боеспособность части. Этим вход в испытательный батальон закрыт, так его, по крайней мере, уверили. Как и тем, кто осужден больше чем на три месяца. Три месяца — срок небольшой. Значит, с одной стороны, и правонарушение относительно небольшое. А с другой — не успел человек развратиться в тюрьме и забыть армейские порядки. И почти наверняка на фронте был. Да с такими парнями он о-го-го какую воинскую часть создаст, ее еще в пример всем ставить будут и поручать самые ответственные задания. А солдаты будут жилы рвать, чтобы испытание достойно пройти и прощение родины заслужить.
Но что окончательно примирило майора Фрике с новым назначением, так это слова о том, что испытание будет — фронтом. Он был убежден, что во время войны место каждого настоящего солдата на фронте, и с ужасом думал о том, что его могут списать в начальники какого-нибудь заштатного тылового гарнизона или призывного пункта.
Поначалу все шло даже лучше, чем он ожидал. Майор Фрике едва успел осмотреться в польском местечке Скерневице, которое было определено базой для формирующегося батальона, как прибыли пять офицеров, пятнадцать унтер-офицеров и пятьдесят один солдат, образовавшие штаб батальона. Все четко и в точном соответствии с приказом главнокомандующего сухопутными войсками генерал-фельдмаршала Браухича. Затем прибыли военнослужащие для трех будущих рот — двенадцать офицеров, восемьдесят два унтер-офицера (тут был недобор в два человека) и пятнадцать солдат. Этим солдатам отводилась важная роль — они должны были находиться в отделениях и изнутри контролировать штрафников. Своим уставным персоналом Фрике остался доволен — большая часть военнослужащих принимала участие в боевых действиях на Восточном фронте, они были способны увлечь за собой и при необходимости обуздать семь сотен штрафников.
Чем Фрике был не совсем доволен, так это казармами, выделенными для батальона. И тесны, и до полигона путь неблизкий. А ведь он намеревался всерьез заняться тактическими занятиями! Пусть будущее пополнение составляли не желторотые новобранцы, а бывалые солдаты, отработка командных действий пойдет им только на пользу и сплотит коллектив. И он добился перевода батальона в окрестности города Томашов-Мац, где еще в начале века, перед Великой войной, располагался русский полевой лагерь с хорошим полигоном. Вот только казармы там были давно разрушены, но это не остановило майора. Прибывающих штрафников он направил на строительство бараков, это было их первым командным действием и одновременно трудотерапией, самым эффективным способом лечения вывихов сознания.
К чему был совершенно не готов майор Фрике, так это к тому, что в полевых арестантских подразделениях и полевых штрафных лагерях не найдется достаточного количества военнослужащих, подходящих для службы в испытательном батальоне. Военная юстиция трудилась не покладая рук, постепенно понижая планку требований и одновременно занимаясь словесной эквилибристикой, переводя «трудновоспитуемых» в разряд «невоспитанных», а «абсолютно неисправимых» превращая в просто «неисправимых». Задачу исправления «неисправимых» возлагали на него, майора Фрике, или на смерть, на которую их пошлет опять же он, майор Фрике.
Последнее пополнение, почти две сотни человек, прибыло из Хойберга, где располагался лагерь 999-х испытательных батальонов. Их еще называли иногда «африканскими», потому что они предназначались для боевых действий в Северной Африке. Но у майора Фрике нашлись для них и другие определения. «Человеческие отбросы, штатская шушера, гнилые интеллигенты» — это были самые мягкие выражения, которые крутились у него на языке, когда он разглядывал неровно стоявшие шеренги этих горе-солдат в мешковато сидевшей форме, сдвинутых на затылок пилотках и — о, боже! — через одного в очках. «Направо! Шагом марш на вокзал!» — хотел скомандовать майор Фрике. Но вместо этого он сам четко повернулся кругом и, печатая шаг, направился в свой кабинет, писать рапорт. «Я лучше отправлюсь на фронт с неполной штатной численностью, чем приму этот контингент, который при малейшей опасности подорвет боеспособность вверенной мне части», — выстукивал он двумя пальцами на пишущей машинке. Он яростно вырвал листы из машинки, размашисто подписал, передал делопроизводителю, приказал: «В управление кадров Резервной армии, немедленно, срочно!» Охолонув, он позвонил по телефону полковнику Хейму, своему давнему фронтовому другу, который возглавлял отдел в том самом управлении кадров.
— Прекрасно понимаю тебя, — сказал тот, выслушав жалобы Фрике, — контингент никуда не годный, разве что в строительные части. Враги народного сообщества, бывшие социал-демократы и коммунисты, а может быть, и не бывшие, гомосексуалисты, умственно неполноценные, уголовные элементы, все — ранее признанные недостойными нести военную службу, но теперь призванные восполнить наши потери на фронте.
— Вот и восполняли бы в Африке, — бухнул Фрике.
— Те, что направлены в твой батальон, признаны медицинской комиссией негодными к службе в жарком климате, — сказал Хейм.
— А к русской зиме, выходит, годны? — ехидно спросил Фрике.
— Это как врачи решат. Полагаю, они должны пройти у тебя повторное медицинское освидетельствование. Или я что-то путаю? — раздумчиво протянул Хейм.
— Никак нет, герр полковник! — радостно воскликнул Фрике после небольшой паузы. — Должны, обязательно должны! — и добавил, со слезой в голосе: — Спасибо! Ты настоящий друг!
— Только ты не переусердствуй, — озабоченно сказал Хейм, — скольких-то придется оставить, процентов двадцать — двадцать пять. Но никак не меньше пятнадцати.
— Слушаюсь, герр полковник! Пятнадцать процентов! — четко ответил Фрике и поспешил свернуть разговор.
Он вернулся на плац, где новобранцы зябко ежились под начавшимся дождиком, сеявшем как из сита. «Не любите жару, помокните под дождем. То ли еще будет!» — мстительно подумал Фрике.
— Смир-на! — запоздало крикнул дежурный унтер-офицер.
Новобранцы изобразили нечто, отдаленно похожее на стойку «смирно». Фрике молча шел вдоль шеренги, вглядываясь в лица, глаза. Ишь, в очках, а пуговицы на кителе болтаются на ниточках, пришить не может, социал-демократ, наверно. А этот стоит набычившись, в глазах ненависть — коммунист. Ты глазками-то маслеными не поводи, я не по этой части. Ну и дебил! В какой деревне такого выкопали? А это что за фрукт? Взгляд наглый, кривая ухмылочка, фигура расслабленная. За что сидел, парень?
Так майор Фрике впервые встретился с Юргеном Вольфом. Увидел и тут же забыл, никак не выделил из толпы, потому что в тот момент интересовало его лишь общее впечатление. Его он выразил в короткой речи, произнесенной перед строем. Начал он как фюрер, тихо, задушевно, раздумчиво.
— Я задаюсь одним вопросом: какому умнику пришло в голову прислать в ударную часть, готовящуюся к выполнению специальных боевых заданий на Восточном фронте, толпу хиляков, не нюхавших пороху и зараженных вредоносными идеями и пагубными привычками? И не нахожу ответа! — голос пошел вверх, наливаясь рокотом. — Неужели кто-нибудь всерьез мог полагать, что из вас можно сделать отличных бойцов для Восточного фронта? Нет, и еще раз нет! Во всяком случае, не в моей части! — прогрохотал Фрике и, повернувшись спиной в строю, сделал два шага прочь, но тут же резко повернулся и истерически выкрикнул: — Через две недели вы вылетите отсюда, не будь я майор Фрике!
В ответ раздались размеренные хлопки. Аплодировал невысокий молодой парень, стоявший на левом фланге. Он расслабленно хлопал в ладоши и кривил рот в наглой усмешке.
— Два наряда вне очереди! — таков был первый приказ майора Фрике рядовому Вольфу.
Целую неделю три командира рот изучали личные дела прибывших военнослужащих, а врачи, прислушиваясь к их рекомендациям, находили у кандидатов навылет неизлечимые хронические заболевания, делавшие их негодными к строевой службе на Восточном фронте. Так отсеяли три четверти призывников. Окончательный выбор предстояло сделать майору Фрике, который твердо вознамерился уменьшить количество остающихся до предписанных пятнадцати процентов — приказ есть приказ, даже если он дан в форме дружеской рекомендации. К делу он подошел не формально и, не ограничившись изучением личных дел, переговорил с каждым из кандидатов, как ни противно ему это было.
Дошел черед и до Юргена Вольфа. На фоне остальных призывников его ладная, крепко сбитая фигура произвела на майора Фрике благоприятное впечатление.
— Голубой? — спросил он.
Голубыми в Германии презрительно называли людей, признанных недостойными нести военную службу, о чем свидетельствовало выдаваемое им специальное удостоверение вышеозначенного нежного цвета. Собственно, все прибывшее в батальон пополнение было сплошь голубым, и майор Фрике задавал этот вопрос каждому заходившему в кабинет лишь для того, чтобы услышать, как тот будет отвечать. Рядовой Вольф ответил так:
— Был.
Лаконичный и прямой, без длинных объяснений и уверток ответ понравился Фрике. Он заглянул в содержащуюся в деле психологическую характеристику новобранца. Немец, уклоняющийся от воинской службы, был в глазах майора морально ущербной личностью. В этом он был полностью солидарен с психиатрами. Те разработали сложную систему классификации психических отклонений военнослужащих, которые выявляли с помощью разных тестов. Перед Фрике в тот день уже прошли «нравственно неполноценные, не способные к усовершенствованию люди с проявлением психопатических дефектов; морально нездоровые; люди необузданных инстинктов; сексуальные извращенцы; нравственно безупречные, благонравные, но слабовольные психопаты, мечтатели, фантазеры, боящиеся жизни, которые неспособны вынести суровую действительность; невротики с психическими подавленными состояниями и непроизвольными импульсами к бегству от действительности (и из части, добавлял Фрике); благонравные люди с интеллектуальными дефектами, иногда слабоумные, которые не могут ни воспринимать окружающую их среду, ни отдавать отчета о собственных деяниях, которые действуют исходя из момента, следуют за интуицией, а потому подчас пребывают в конфликте с законами; и, наконец, действительно трудновоспитуемые, с глубоко вжившимися ошибочными жизненными установками, которые мешают нормальной деятельности части». Вольф был отнесен к самой безобидной группе психопатов: «обманутые и дезориентированные элементы, которые могут прятать внутри добрую волю, могут наставляться на правильный путь небольшими искусными воспитательными методами». Искусством воспитания майор Фрике владел, по собственному мнению, в совершенстве.
— Кто вас обманул и дезориентировал? — спросил он.
— Жизнь, — по-прежнему коротко ответил Вольф.
— За что были осуждены? — спросил Фрике. На этот раз ответ был чуть более развернутым:
— Врезал одному гаду. А он оказался членом партии.
— А если бы знали, что перед вами член национал-социалистической немецкой рабочей партии, то свершили бы противоправное действие? — поинтересовался Фрике.
— Врезал бы два раза, — ответил Вольф. Фрике преклонялся перед фюрером, который возродил немецкий военный дух и славу Германии с ее главной опорой — Вермахтом. Но функционеров национал-социалистической партии недолюбливал, особенно когда эти болтуны приезжали в его часть, выступали с нудными пропагандистскими речами и пытались давать ему дилетантские советы по управлению частью или, что стократно хуже, по ведению боевых действий. Так что у Фрике тоже иногда руки чесались, и он на мгновение проникся симпатией к этому парню. Но не желая показывать ее, уткнулся в личное дело. Вольфу исполнился двадцать один год, минус два года отсидки, получалось девятнадцать лет, которые приходились на польскую и французскую кампании.
— Почему не были призваны в армию? — спросил Фрике.
— Работал на оборонном предприятии, — ответил Вольф.
Фрике посмотрел на его руки. Рабочие руки, заключил он, но все равно странно, тоже мне — ценный кадр! И еще одна странность была в этом парне — Фрике никак не мог определить его выговор, слишком мягкий даже для Силезии. Он вновь обратился к личному делу. Странность прояснилась: фольксдойче, Гданьск, польское влияние. И в языке, и в поведении — шляхетские вольности раскачали врожденную немецкую склонность к порядку. «Ну, это мы восстановим, — подумал Фрике, — парень неглуп, нетруслив и физически крепок, из него выйдет хороший солдат». И он поставил резолюцию: зачислить. И — ошибся.
Вольф упорно не желал превращаться в хорошего солдата. Он кое-как выполнял все необходимые упражнения, выказывал апатию и равнодушие, не проявлял инициативу, нарушал дисциплину, за что постоянно подвергался дисциплинарным взысканиям, и держался особняком, не желая крепить дух в коллективе. Самым ужасным прегрешением в глазах майора Фрике было то, что новобранец «не старался». Рвение в армии сродни прилежанию в школе. Учительская линейка всегда минует тупицу с крепкой задницей, но опустится на руки умного лоботряса. Майор Фрике находил в рядовом Вольфе все официально утвержденные признаки трудновоспитуемого военнослужащего: ленивый, небрежный, неопрятный, протестующий, упрямый, анти-и асоциальный, жестокий, необузданный элемент, лжец и мошенник. Согласно параграфу, место таким — в исправительном учреждении. Но Вольф и так в нем находился. И Фрике ничего не мог с ним поделать. Известная армейская присказка — дальше фронта не пошлют — в испытательном батальоне превратилась в следующую: дальше гауптвахты не сошлют. Вольф был ее частым обитателем. И направляясь туда, он не проявлял никаких эмоций, даже присущая ему кривая усмешка оказалась следствием шрама на нижней губе.
Вольфа не исправил даже фронт. Он оказался еще и труслив — всегда в последних рядах! Так что, увидев в бинокль гибель Вольфа, майор Фрике испытал даже какое-то облегчение. И смог наконец полностью сосредоточиться на атаке третьей роты своего батальона. Поначалу все шло отлично. Его артиллеристы прекрасно поработали, подавив пулеметные гнезда противника. Разрозненный винтовочный огонь не мог нанести наступавшим большого урона. Чего не ожидал Фрике, так это контратаки иванов. Сам бы он никогда не отдал такого приказа, это был самоубийственный шаг, признак отчаяния — чувства, недостойного германского офицера. Отчаяние придало атаке ярость и силу, иваны опрокинули немцев и погнали их вниз по склону. Майор Фрике спокойно наблюдал за этим. Иваны бежали навстречу собственной смерти, под огонь немецких пулеметов. А с теми, кто выживет и сумеет вернуться в укрытие противотанкового рва, разделаются минометы. После этого свежие первая и вторая роты завершат дело.
Es war schlechter Schutz
Это было плохое укрытие. Юрген Вольф лежал, свернувшись калачиком, на дне воронки от взрыва артиллерийского снаряда и всем телом ощущал, как над ним со свистом проносятся пулеметные пули и минометные осколки. Воронка была неглубокой, и Юрген никак не мог отделаться от ощущения, что какая-то часть его тела выдается наружу. Тело отвечало вышеозначенной повышенной чувствительностью.
А ведь еще несколько минут назад Юрген был рад и этому укрытию. Когда он пришел в себя, то инстинктивно сбросил навалившееся на его грудь и голову тело русского и глубоко вдохнул, и еще раз, и еще, разгоняя туман в голове. И в этот момент иван вдруг встрепенулся и бросился на него. Так показалось Юргену. Лишь спустя несколько мгновений он сообразил, что тело бросила на него очередь из крупнокалиберного пулемета, бившего из их окопов. «Не хватало еще погибнуть от немецкой пули», — подумал он и тут заметил поблизости эту воронку. Он перекатился в нее и затаился на дне. Как оказалось, очень вовремя, потому что заухали минометы и в небе над ним стали зависать мины, чтобы броситься коршунами вниз, на него, на него, на него.
А ведь всего в нескольких шагах был противотанковый ров, такой глубокий. Юргену почему-то казалось, что глубина — залог надежной защиты. И его неудержимо потянуло укрыться в этой надежной глубине. Он уловил ритм минометного обстрела и, едва отгремели разрывы очередного залпа, быстро вскочил на ноги, сжался в комок и стреканул в сторону рва. На пятом шаге он споткнулся о кочку и полетел рыбкой, выставив вперед руки, готовый нырнуть в ров. И тут на его пути возникло неожиданное препятствие, возникло буквально из-под земли, что-то большое и темное, а перед ним, чуть впереди, было что-то длинное, прямое и тонкое. Ныряние вдруг обернулось другим физическим упражнением. Юрген схватился обеими руками за это длинное и тонкое, как за гимнастическую перекладину, и крутанул «солнце».
Das war ein Gewehr
Это была винтовка. А винтовка была в руках русского солдата. Ров не казался тому надежным укрытием, он скорее представлялся верной могилой, потому что немцы гвоздили из минометов именно по рву и делали это очень прицельно. Изо рва надо было линять по-быстрому, но куда? Было два хода сообщения, которые они прорыли от своих окопов ко рву и по которым еще ночью, в ожидании неизбежной немецкой атаки, пробрались в ров. Но до этих ходов сообщения поди доберись. Надо рвом с внутренней стороны — размытый, покатый валик, на нем враз срежут. Так что только вперед, в сторону немецких окопов, там в десятке шагов, как успел заприметить солдат во время неудачной контратаки, была глубокая воронка, в ней можно было схорониться.
Едва отсвистели осколки после очередного разрыва, солдат схватил старинную, еще прошлого века, винтовку и быстро взобрался на верх рва. И тут на него бросился немец — откуда и взялся?! Вцепился обеими руками в винтовку и, ловко перевернувшись, перелетел через голову солдата, увлекая его за собой, назад, на дно рва. Солдат только и успел, что чуть развернуться и сгруппироваться, а то бы и костей не собрал. А так приземлился более или менее мягко и даже винтовку из рук не выпустил.
Но и фриц оказался не промах — вцепился намертво, первым вскочил на ноги и стал тянуть винтовку на себя, пытаясь вырвать и тем самым помогая встать солдату. А уж как поднялся, так пришло его время. Был иван на голову выше немца и килограмм на пятнадцать тяжелее, так что мотал он его как хотел, и вверх-вниз, и из стороны в сторону, но винтовку так и не высвободил. Более того, немец как-то ухитрился ногами за землю зацепиться и даже попытался свой давешний фокус повторить: рванул ивана на себя, кувыркнулся на спину, намереваясь перебросить противника через себя, чтобы, завершив движение, сверху оказаться. Да не по его вышло. Приемчик получился нечеткий, а возможно, силенок у немца не хватило, как бы то ни было, иван сверху оказался. Давит винтовкой на грудь и понемножку к горлу ее продвигает, чтобы придавить немца наверняка.
А тот все сопротивляется, руками винтовку по-прежнему крепко держит и ногами по земле елозит. Вдруг замер, напрягся и толкнул вверх винтовку вместе с противником, как штангу из положения лежа. Для немца это рекордный вес был, а иван вытянутые вверх руки легко назад отбросил. А так как оба продолжали винтовку крепко держать, то лежали они теперь лицом к лицу, смешивая дыхание, у одного преимущественно луковое, у другого — чесночное, брызгая друг на друга слюной и норовя противнику лбом в нос ударить и оттого постоянно сталкиваясь лбами. Того и гляди вцепятся зубами в нос, а то и в горло. Иван первым винтовку бросил и, чуть приподнявшись, схватил противника за горло. Тот ударил его винтовкой по спине и вскользь по голове, но ивану это — что слону дробинка, даже и не почувствовал, только крепче руки на горле смыкает, подбираясь большими пальцами к кадыку.
Das war ende
Это был конец. Второй за какой-то час-другой. «Что-то твои жизни становятся все короче и короче, — промелькнула мысль, — скоро и вздохнуть за жизнь не успеешь». А вздохнуть ой как хотелось, в сущности, ничего больше не хотелось, только вздохнуть. Юрген выпустил ненужную винтовку и вцепился руками в железные клешни, сдавливавшие его горло. И еще быстрее ногами заелозил, вызвав тем самым победный рык противника.
Тот подумал, что немец принялся исполнять танец удавленника, но до этого было далеко, никак не меньше минуты. А Юрген просто пытался выпутать ноги из длинных пол шинели. Третий раз за день она подводила его. Первый — когда помешала ему добить ударом ноги противника по время атаки, второй — когда, наступив на нее, он смазал верный приемчик, и вот теперь — третий. А на другой чаше весов были бессчетные разы, когда ему строго указывали на то, что надо подогнать шинель по росту, и унтер, и ротный, и сам командир батальона майор Фрике, а он сопротивлялся, упорно сопротивлялся, до гауптвахты. Больше он не будет сопротивляться никогда, все будет делать как прикажут начальники, только пусть сейчас разлепятся наконец полы этой чертовой шинели. Обет не остался неуслышанным. Юрген вдруг почувствовал, что его ноги свободны, и он врезал коленом своему противнику, собрал все свои последние силы и врезал в самое болезненное для мужчины место, между раскинутыми в стороны ногами. И сразу ослабла хватка, и противник с диким криком подскочил вверх. А Юрген подтянул ноги коленями к своему животу и уперся подошвами сапог в живот противника, напряг ноги, и откуда только силы взялись, ведь только что, казалось, израсходовал последние, ан нет, нашлись, и он пружинисто распрямил ноги и далеко отбросил противника, к противоположной стенке рва.
— У, сука! — крикнул тот, лежа на боку и зажимая руками пах.
— Что, получил, гад! — хрипло крикнул в ответ Юрген.
Иван обалдело замотал головой, потом сел, привалившись спиной к стенке рва и изумленно глядя на Юргена. Тот тоже сел, стянул перчатку и принялся массировать горло. Горло, понятное дело, болело, но было что-то еще, непонятное, какое-то странное, давно забытое ощущение в голосовых связках.
— Ты что, русский, что ли? — спросил, наконец, иван.
К тому моменту и Юрген разобрался в своих ощущениях. Надо же! Крикнул в запале по-русски. Сколько лет ни одного слова не сказал, даже в мыслях, и вот на тебе!
— Нет, немец, — сказал он, — русский немец.
— А зовут как?
— Юрген.
— А-а, Юрий, — так расслышал иван, — действительно наше имя. А я — Павел.
— Рад познакомиться, Пауль. А меня в детстве Юркой кликали, — сказал Юрген, вновь привыкая к русской речи.
И в этот момент раздался вой мин. Боги войны как будто нарочно сделали перерыв в обстреле, чтобы дать возможность двум противникам решить их спор в прямой мужской рукопашной схватке, но увидев, что дело кончилось ничьей и перемирием, вознамерились покарать отступников.
Юрген с Павлом бросились ничком на дно рва. Как капля ртути, сокращая поверхность, собирается в шар, так и они свернулись клубками, подтянув колени к животу и закрыв голову руками. И постепенно, незаметно для себя, неосознанно придвинулись друг к другу, сомкнулись спинами, прикрывая телом недавнего противника собственные тылы. Возможно, из-за этого Юрген ощутил чувство относительной безопасности, и оно помогло ему справиться с безотчетным страхом, впервые за время боевых действий. Он вдруг обрел спокойствие, фаталистическое спокойствие: чему быть, того не миновать, а глядишь, и обойдется, обстрел рано или поздно закончится, живы будем — не помрем! И убегая мыслью от грохота разрывов, он погрузился в воспоминания.
Das war kein seiner Krieg
Это была не его война. Не та война, в которой победить или погибнуть. Он не хотел никого побеждать. Тем более он не хотел умирать.
Он не был трусом. Ни в детстве, когда бросался с кручи вниз головой в воды самой большой реки Европы. Ни в юности, прошедшей в портовых городах, в самых бандитских районах, где рукопашные схватки между противоборствующими группировками были обычным делом. Там он никогда не прятался за чужие спины.
Он не был слабаком. Дело было даже не в накачанных мышцах, а в спокойной уверенности в своих силах, в том, что в схватке один на один он может одолеть любого противника, победить его если не силой — попадались ему противники и посильнее его, то — ловкостью, хитростью, выносливостью.
И он не был пацифистом. Да и как ему быть пацифистом, если отец его был военным и старший брат поступил в военное училище. Он боготворил и того, и другого и с детства старался подражать им во всем. Военная карьера ему была на роду написана, она не миновала бы его, как и война, и он с готовностью пошел бы на войну, потому что раньше всех других правил впитал главное: высшая обязанность мужчины — защищать свою родину от напавшего врага.
Вот только с родиной и, соответственно, с врагом вышла неувязка. Так получилось.
Родился Юрген на берегу Волги в селе Ивановка, что в семидесяти километрах севернее Саратова. Поселение это основал еще в конце восемнадцатого века немец по имени Иоганн, по нему оно и получило название Иоганндорф, это уж губернские власти перекрестили позже в Ивановку. Но Ивановка как была, так и осталась сплошь немецкой. С немецким языком в домах и на улицах, с протестантской кирхой, с немецкими чистотой и порядком. Что, впрочем, нисколько не мешало жителям села считать Россию своей родиной, и отнюдь не второй, а при поездках в город, да зачастую и в разговорах между собой, именовать себя на русский манер: Федор Иванович, Владимир Яковлевич, Павел Николаевич. Вот и Юргена с детства Юркой кликали.
Власти, в свою очередь, считали поволжских немцев своими самыми законопослушными верноподданными, настолько послушными и верными, что их даже поголовно призывали в армию во время Первой мировой войны, которую все в то время называли германской. Призвали и отца Юргена. Сам Вольф-старший называл ту войну не германской, а империалистической, но это было единственной уступкой его немецким корням. Воевал он на Западном фронте, и воевал, судя по всему, хорошо: заработал две Георгиевские медали за храбрость, выбился в унтер-офицеры и получил еще одного Георгия, на этот раз крест. О той войне Вольф-старший рассказывал часто и с гордостью. Юргену больше всего нравился рассказ о бароне Унгерне, который, окруженный немецкими войсками, в ответ на предложение сдаться поднял свой батальон в штыковую атаку с криком: «Смотрите, как погибает русский офицер!» Иногда, правда, батальон превращался в казачью сотню, которая устремлялась лавой за лихим есаулом, но это лишь добавляло красочных подробностей.
Барон Унгерн тогда не погиб, но в дальнейшем их с Вольфом-старшим жизненные пути диаметрально разошлись. Унгерн стал одним из самых яростных участников Белого движения, воевал в степях Монголии, выдвинул идею реставрации монархии в границах империи Чингисхана и был расстрелян большевиками в 1921 году. А Вольф-старший еще до октябрьского переворота 1917 года примкнул к большевикам, потому что они обещали мир и землю. Так он плавно перетек из одной войны в другую и воевал еще три года на полях Гражданской, но уже не на Западном фронте, а все больше в Сибири. Землей он тоже не насладится, потому что вернулся в родную деревню лишь ненадолго, чтобы заделать своей жене Марте сына Юргена, который и родился все в том же 1921 году.
О той, второй войне Вольф-старший никогда ничего не рассказывал. Как и о своей службе в Москве в последующие годы. Как бы то ни было, во время своих довольно редких приездов в родную деревню к семье он был всегда обряжен в военную форму, а старики говорили о нем и с ним с большим уважением.
Несмотря на долгие разлуки с отцом и даже с матерью, которая какое-то время, года три, жила в Москве с отцом и лишь изредка присылала письма, Юрген сохранил о своем детстве наилучшие воспоминания. Отличное было детство, безбедное, светлое, радостное, веселое! Родни много, и всяк его приласкать готов. А еще старшие брат с сестрой, они, погодки, родились перед самой войной. Брат и в поход возьмет, и на рыбалку, и на велосипеде своем прокатит на зависть соседским пацанам, а сестра тайком от матери и бабок зашьет изорванную во время разных проказ одежду. Немножко завидовал Юрген лишь пионерам, у них было еще веселее, они ходили строем, как военные, с песнями, флагом и барабаном, и вообще они всей дружиной во главе с вожатым чего только не затевали и все им позволялось. Не то что Юргену с его приятелями-одногодками. Вы, говорили, еще маленькие. Ничего так не желал Юрген, как быстрее вырасти и красный пионерский галстук на шею повязать. Пока же старался соблюдать все пионерские правила и вместе с приятелями отрабатывал салют. «К борьбе за счастье народа — будь готов!» — «Всегда готов!»
А еще для того хотел Юрген побыстрее вырасти, чтобы по вечерам из клуба не прогоняли. Общественный дом у них в деревне всегда был, но уже на памяти Юргена его расширили, сделали новую сцену, сшили белый экран, красными флагами украсили. Фильмы в клубе были старые, но зато свои, три бобины, невесть когда и как очутившиеся в деревне. С проектором было больше ясности, его в городе хотели на свалку выбросить, да дядюшка Аппель подхватил на лету, привез в деревню, разобрал до винтиков, что-то заменил, смазал, собрал, лучше нового заработал. Ленты были в сотне мест порваны и склеены, фильмы были без начала и конца и известны до последней черточки на каждом кадре, но жители деревни были готовы смотреть их вновь и вновь. Даже если удавалось раздобыть новую фильму, все равно на десерт старую крутили. В клубе каждые выходные что-нибудь интересное было. То песни поют под аккордеон, то фокусы показывают, то сцены разные представляют, из Гёте, из Шиллера. Иногда из района или из города лектор приезжал или агитатор, на их выступления тоже полный клуб собирался: если умный человек окажется — послушаем, если глупый — посмеемся.
И уж совсем веселая жизнь началась, когда колхоз организовали. Юргену тогда восемь лет было, понимать-то он мало что понимал, но картинки в памяти остались. Тем более что все это сложилось с долгожданным приездом отца. Старики долго пытали его о столичной придумке, даже ругались, да так, что на краю деревни слышно было, но потом успокоились и все разом в колхоз записались. Лошадей и коров в колхозное стадо отдали, даже и гусей. За гусей в доме отвечал Юрген, ему бы расстроиться, а он обрадовался. Не тому, что одной заботой меньше стало, а совсем наоборот. Раньше-то каждый за своими присматривал, а теперь он с приятелями всеми колхозными гусями командовал. То-то он был горд! Да и мужчины в деревне быстро оценили выгоду коллективного труда, а еще более — высокую производительность двух тракторов, которые им выделили как самому передовому колхозу в районе. Но все знали, что на самом деле это Вольф-старший замолвил, где надо, словечко за родную деревню, и за отсутствием отца изливали благодарность на Юргена.
В деревне не было ни кулаков-мироедов, ни голытьбы. Так, впрочем, были устроены все немецкие деревни, все работали приблизительно одинаково и жили, соответственно, так же, не сильно отличаясь от некоего среднего уровня. А в колхозе даже эти различия быстро нивелировались. Вот Гофманы, соседи Вольфов, жили, туго затянув пояса, все же восемь детей, мал мала меньше. Так им колхоз дал лес на пристройку для дома, железо для крыши и краску, чтобы эту крышу покрасить. Счастливые лица Генриха и Фридриха Гофманов, закадычных приятелей Юргена, были последней яркой картинкой его советского детства.
Потому что потом все в его жизни переменилось. Почему, зачем — он так и не понял до сих пор. Ему минуло одиннадцать, когда они с матерью уехали из родной деревни. Быстро собрались — и уехали. Сестра, незадолго до этого вышедшая замуж, растерянная, заплаканная, прощалась с ними так, как будто они расставались навсегда. А с братом, учившимся в танковом училище, Юрген вообще больше никогда не виделся. Они приехали в Москву и через несколько дней двинулись дальше. Никаких деталей этого путешествия в памяти не осталось — впечатлений он наелся до отвала еще на первой стадии. Он был подавлен скоропалительным отъездом, обескуражен быстро сменяющимися станциями и городами, растерян от скопища незнакомых людей вокруг и пуще всего боялся потеряться. Он ни на шаг не отходил от матери и даже в поезде все время сидел с ней рядом, уткнувшись лицом в ее жакетку.
Более или менее пришел в себя он в польском городе Гданьске. Все вокруг было чужим, незнакомым — город, люди, язык, даже отец, который встретил их на вокзале. И сам он предстал каким-то незнакомцем — в больших вокзальных окнах отражался запуганный, угрюмый, смотревший исподлобья мальчик, с ног до головы обряженный в чужую одежду, добротную, но не новую. Все, что напоминало о прежней жизни, было безжалостно выкинуто еще в Москве. Остались только воспоминания. Но и на них отец с матерью наложили жесткую узду: никогда и никому! А то плохо будет, и ему, и им, отцу с матерью. Так он поневоле стал малообщителен и скрытен.
Встреча и жизнь с отцом тоже принесли одни разочарования. Отец был совсем другим, не таким, каким он его помнил. Во время его приездов в деревню он излучал уверенность и силу, много шутил и смеялся в ответ на шутки односельчан, щеголял военной выправкой и военной формой, всегда как новенькой. Здесь же как-то стушевался, ходил чуть сутулясь и в своей простой рабочей одежде с надвинутой на лоб кепкой быстро сливался с толпой. Работал он грузчиком в порту, часто в вечернюю и ночную смены, и поэтому, вероятно, постоянно пребывал в угрюмом, раздраженном настроении. Мать тоже пошла работать, уборщицей в какое-то государственное учреждение.