Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: За рекой, за речкой - Алексей Петрович Иванов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Когда начали сужать брюхо стога, вершить, Генка потной спиной почувствовал свежий верховой ветерок.

Кузьмич еще наддал.

Ветерок утих, снова стало душно, но вдруг потянул так, что громко залепетала высокая осина в ближайшем леске. Генка глянул на нее. Листья горели ярко-зеленым огнем — за осиной подымалась темная синева.

С беременем сена на плече, как муравей, появилась Маруська. Сбросив его, зыркнула на стог и пролаяла:

— До коих пор ты, батя, будешь пригревать этого..?

Генку как варом обдало. Маруська материлась редко, но если взлает, то уж и укусит. Генка выпустил грабли из рук. Они юркнули со стога, шмякнулись оземь колодкой. Колодка отскочила от граблевища. Кузьмич будто ничего не видел и не слышал, только ровнехонько, вполголоса, сказал:

— Не бери в голову, Генька. Не бери. Шлея под хвост попала.

Но Маруська тоже услышала, и ее прорвало:

— Жилься тут… а он будет на стогу прохлаждаться… Перевидала я на своем веку таких работничков… Повесили хомут на шею… Я те устрою сладкую жисть, я те устрою…

Генка тихо сполз со стога и, не разбирая дороги, побрел по делянке.

* * *

Чтобы выйти к дороге через болотину, надо миновать пожни, где убирала сено артель. Генка боялся попасться на глаза кому-либо из колхозников. Стыд-то какой — прогнали с покоса. Он считал себя мужчиной, хозяином в доме. О доме же в его деревне судили по хозяину. К болотине он пробирался не тропинкой, утоптанной посередине пожни а вдоль опушки. И если на глаза попадались бабьи сарафаны и кофты, то он готов был обернуться мышью — лишь бы не увидели его…

На болотине — шум ельника, мрак, запах мха и гнили. Ноги приклеивались к иссиня-черной, влажной даже в такой зной земле, мятой-перемятой сотнями ног. Глаза его натолкнулись на хорошо пропечатанный след, в елочку, литого сапога. Каблук был откушен другим отпечатком — кирзача с копеечками-вмятинами на подошве. Генку словно дернуло от догадки. Это утром он, идя за Маруськой, наступил на ее след, но не смял, только коснулся.

Он остервенело затоптался на этой ненавистной елочке и плясал до тех пор, пока не смешал с грязью все то, что оставалось в этом лесу от Маруськи. Потом вдруг догадался, что утром по этой дороге прошло после них еще несколько десятков пар ног, обутых и в литые и в кирзовые сапоги, и что, значит, он не те следы топтал. И он заплакал.

Лес ярко вспыхнул, гулко лопнуло небо и пролилось. По лицу потекли ручейки, он их слизывал, они были солеными, и он не разбирал, что слизывал: слезы или дождь, потому что и дождь был соленым от пота, много раз увлажнявшего лицо и высыхавшего там, на покосе. Он не стал прятаться под елкой. Не потому, что боялся, — как бы в елку не ударила молния и не убила его, а потому, что ему, плачущему, с расслабленными, наконец, нервами, было все равно: течет или не течет за воротник, между лопатками, до поясницы вода, прилипают или не прилипают к коленкам брюки, чавкает или не чавкает в кирзачах.

Генка не помнил, как по скользкой грязи прошел болотину, как вылез на первый боровой бугор. Здесь он наткнулся на оставленный дядей Колей до вечера трактор с тележкой и сел под эту тележку. Земля была укрыта толстым слоем бурых иголок. Моют его дожди, засыпают снега, а он по-прежнему держится добротной попоной и только снизу прикипает к земле и так же незаметно становится землей. Генка покусывает эти рыжие иголки. Они давно умерли, но пахнет смолой, во рту остается живой горьковатый привкус. Генка перебирает новые — замечает, что не может найти иголку саму по себе, иголку-сироту.

Все они, даже мертвые, скреплены парами. Иголок-троек тоже нет… Да, да… Кузьмич и Маруська… Он, Генка, третий… Конечно, Маруська давно задумала избавиться от него, только ждала подходящей минуты спустить собак. Маруська упряма, ее не объедешь на кривой. Зря он перед ней — мелким бисером, когда хватался за задние концы носилок. Это ей в руки лишний козырь: не понятно ей, что ли, что Генка вроде бы винится перед нею. А коли так, то ей-то и бог велел считать его виноватым. Конечно, ее бесило, что вот, дескать, сопляк, а работает, чтобы брат в люди выходил и чтобы потом ему, Генке, он помогал в люди выходить, а я, дескать, Маруська, ломи эту чертову работу и не знай просвета.

Дождь уже не выбивает барабанной дроби по железному дну кузова, а глухо шумит и булькает — в тележке, наверно, может теперь нырять воробей. И под тележкой хвоя пропитывается сыростью. Генка начинает дрожать, рубаха и штаны, приклеиваясь к телу, обжигают холодом. Он меняет место и нечаянно прислоняется к резиновому скату.

— Во, дурак-то, раньше не догадался.

Скат теплый, как лежанка печи, на нем можно согреться и высушить рубаху. Жалко, что штаны останутся мокрыми — ни зад, ни коленки к колесу не пристроишь.

Маленькая радость заслоняет большую беду. Генка теперь уже просто так, без горького повода, думает о Кузьмиче.

Кузьмич не отказывал в помощи. Но… Трудно сказать о нем, какой он: хороший или плохой… Скорей всего — н и к а к о й. Да вот тебе история с фуганком…

Как-то Генка задумал сделать себе фуганок. Если бы он представлял, что эта работа не раз, два — и готово, то и старенький рубанок был бы по-прежнему мил. Пошел спросить совета у Кузьмича.

— Не, Генька, не сгоношить те фуганка, — сказал Кузьмич и скрылся в чулане. Вернулся — в руках готовая колодка для фуганка.

— На вот, бери.

— Сейчас посмотрю, как дырка продолблена и — раз плюнуть, — сказал Генка.

— Ты не смотри, а бери.

— Как — бери?

— Так и бери.

— Прямо насовсем?

— Насовсем.

Ясно, что было с Генкой. Он ласкал этот волшебный четырехгранник. Колодка была длинной, с отполированной до блеска подошвой, с фигурной, сразу прикипевшей к ладони ручкой. Через десяток минут, вставив стамеску, Генка пробовал инструмент. Тот вольно ходил по сосновой клепке и, гоня тончайшую, широкую стружку, словно пел: Ку-узь-мич, Кузь-ми-ич.

— Батькин струмент разоряешь! — всполошилась Филиппиха, увидав фуганок в руках сына. — Я второй год думаю, кто к нему ноги приделал… Ты, значит, стащил?

— Ты что, мам? Кузьмич отдал. Насовсем!

— Кузьмич?! Вон оно что, — Филиппиха села на чурбак. — Такие ручки Филипп только умел точить. Вишь, рисунок-то какой…

— Брось ты, мам. Стал бы Кузьмич показывать, если б…

Мать усмехнулась.

— Стар Кузьмич стал. Память-то подводит. Али нахапал столько, что не упомнит, у кого что… Надо ведь докатиться — дарить тому, у кого украл.

Дело прошлое. Генка плохо поверил матери, — может, обмишурилась.

Теперь-то он наверняка знает, что мать не обмишурилась. В памяти, будто берестяные поплавки невода, один за другим, выстраиваясь рядком, всплывали «подарки» Кузьмича.

Бабьим летом, сразу же после Успенья или Александрова дня, деревенские высыпают на огороды копать картошку. Колхоз выделяет лошадь с плугом поочередно наезжать борозды. Проехав у себя, Кузьмич заворачивает на соседний, Генкин, огород и разваливает две-три борозды. Генка знает, что плуг острием надо пускать не по середке борозды, а чуть левее, чтобы не попортить гнезда. Так делает Кузьмич на своем огороде. На Генкином будто забывает про эту немудреную науку. Лемех выворачивает резаную, иссиня-белую на черной земле картошку. Мать — «спасибо-спасибо», а в другой раз откажется от его помощи.

Надо прочистить боров печной трубы — Кузьмич вроде бы с превеликой охотой измажется сажей, но потом на чердаке не досчитаешься какой-нибудь необходимой в хозяйстве вещи.

Не слепой Кузьмич — видит, как Генка радуется у столярного и плотничьего рукомесла. Кузьмич зовет к себе потесать, постругать, попилить. Да зря ведь зовет. Лужайку у пчельника охраняют пчелы. Они признают только хозяина. Неспроста Кузьмич свое добро бережет у пчельника.

Да что тут говорить. И сегодняшнее яснее ясного стало. Взять-то Генку в свою компанию он взял. Но ведь и Маруську не осадил, когда та удила закусила. Промолчал не потому, что вроде бы как под Маруськиным каблуком….

Теперь уж понятно: на бочку меда — ведерко дегтя. Мед выставляет — вроде бы добро делает. Но скрепя сердце. А дегтя плеснет, будто по ошибке, на самом деле — от души.

Зачем же, зачем же так? Что там такое в Кузьмиче сидит и им понукает? Откуда знать это Генке…

Генка не заметил, как кончился дождь. Он очнулся от барабанной дроби — сосны под ветром стряхивали с себя дождевую ношу на железное дно тележки. Дробь была громка и чиста — ливнем вымыло весь сор из кузова.

Генка двинул к дому. Дорогой не пошел. Во-первых, потому, что она напоминала о Маруське. Во-вторых, дорога, проложенная по давнишней лесниковой просеке, прямая, что кнутом стегнуто, просматривалась далеко и казалась без конца. Лучше идти тропинками в бору, по краям пожен, по берегу реки. У каждой тропочки свои приметы. Отсчитывай их да отсчитывай — и не заметишь, как подойдешь к деревне.

К своей избе он подходил крадучись, задами. Утром под его ногами картофельная ботва рвалась и разлеталась в стороны, а сейчас она тянула ноги назад, от дома. Из-под подошв летела пыль — туча здесь прошла стороной, ни каплей не задев пересохшую землю. На двери висел замок. Генка отомкнул его без ключа — не замок, а пугало, давно уж сломан.

— Где же ты, мамка? Куда, безногая, унеслась? — в растерянности бормочет Генка, шныряя по избе. Кинулся в сени, шаркнул в сумраке рукой по стене, где висела запасная коса. Косы не оказалось.

Генка побежал мимо старой кузницы в лес, где прятались крохотные бросовые полянки с жидкой травой. Первая полянка была скошена и убрана, на другой торчала копешка, третья стояла со свежей кошениной. Генка с ног сбился — матери нигде не было. Попробовал крикнуть — сорвался голос.

Бросился по другой тропке в сторону деревни.

…Мать стояла на коленках, локтями упираясь в беремя с сеном. Глянула на сына, всполошилась, хотела встать, да не смогла.

— Не пугайся, Генька. Выломай-ка лучше палку.

Пока Генка возился с неподатливым ивняком, немного успокоился и решил сразу же все рассказать.

— Мам, знаешь, почему я рано сегодня?

— Знаю, сынок. Я утром тебе кричала, чтоб вернулся. Да не услыхал, поди. Как сердце чуяло…

Будто сто пудов с Генки свалилось. Он не может переносить материнских слез и попреков.

— Погоди, мам, я сейчас… С развилкой выломаю. Как костыль батькин.

И он легко метнулся в лес. Словно кто-то невидимый помог ему почти сразу облюбовать сухостоину. Хорошую сухостоину, не толстую и не тонкую, со стволом, разделившимся ухватом на два одинаковых сука. Генка с корнем вывернул ее, потом ловко обломил комель, как раз в таком месте, чтобы костыль пришелся матери в самую пору. Пока обламывал, решил, что надо распустить беремя, а вожжами, крест-накрест обмотать развилку. Подмышке будет мягко и удобно.

— Очень хороший костыль. Лучше батькиного, — похвалила мать, примерив его под левую руку, когда Генка помог ей подняться. Правую руку ее он положил себе через плечо, сжал на груди запястье. И они пошли.

Оказалось, что мать он уже перерос — ему приходилось сгибаться до уровня костыля. Спина скоро заныла, но Генка крепился, лишь бы матери легче было волочить ноги, а на вопросы ее отвечал:

— Чего мне сделается-то? Ничего не сделается.

Когда мать начинала задыхаться, а лоб ее покрывался капельками пота, Генка усаживал ее на пенек или бугорок. Сам разваливался рядом на траве и думал, что не от хорошей жизни обезножевшая мать пошла косить по шелепнягу, что и косит-то, оказывается, уже не первый день. И скрывала. Тогда еще, наверно, когда решилась попытать счастья, поняла, чем кончится Генкина работа в Трестунах.

Так, с остановками, черепашьим шагом, дотащились до дому. Генка усадил мать в постель, положил ей под спину три подушки. Тут же, у кровати, они похлебали щей, поели ржаных колобушек.

Потом Генка до самого вечера, как белка в колесе, крутился по разным хозяйственным делам.

И Алину доил сам. Давно уж Алина подпускает его без материных кофты и платка. Молодец, корова! Молока она дает меньше, чем самые удойные коровы в деревне, зато у нее не молоки, а сливки. Несколько раз, правда, она хлестнула Генку хвостом. Но не специально же — отбивалась от прилетевших за нею с пастбища слепней. А так ничего.

— Вымя-то подмыл? — спросила мать, когда он уже цедил молоко по кринкам.

— Подмыл, мам, подмыл, — ответил Генка.

Подмыть он заленился. Только протер мокрой тряпкой соски да низ вымени.

* * *

На том конце деревни затарахтел и смолк трактор. У Генки в руках крутнулся сковородник, сковорода грохнулась ребром на кирпичи, рассыпалась соль, только что прокаленная на огне. Горячая соль должна высосать из материного позвоночника болезнь.

— Что там у тебя?

— Ничего. Сейчас вот соль принесу.

— Иди, сынок, посумерничаем. Слышишь, артель с покоса вернулась…

Генка, словно боясь один на один остаться с рассыпанной солью, быстро и кое-как собрал ее в мешочек и принес матери.

— Завтра за фельдшерицей надо ехать, — говорит он.

Мать вроде бы не слышит.

— Расскажи-кось, что там стряслось, — просит мать.

Он рассказал.

— Не суди, Геня, Маруську строго. Она — больной человек.

— Вот те раз! — недоумевает Генка. — За двоих может работать, а больная.

— Сердцем она больна.

— Сердечница, что ли? — по-прежнему не доходит до Генки.

— Дай-кось еще рушник. Жжет что-то.

Мать с трудом ворочается, под нею похрустывает матрац, набитый соломой.

— Конечно, не кто-нибудь, а Кузьмич в тюрьме сидел… Да только тюрьма-то не его. — Маруську сломала. Старшая в семье. Агафья-то много не наработает. Так, по дому, обстирать да залатать. Маруська иголки в руках держать не умеет. Дюже тонкий для нее струмент. Для нее — колун с топором да вилы с косой. Сызмальства, все десять лет, горбатилась. Молодые бабы и девки вечером — наряд из сундука да с прялкой на посиделки. Маруська — навоз на скотном дворе чистить. Все стороной прошло, окромя работы. Думала, придет батька, тогда и жисть свою устроит. Успеет, поди. Где там!.. Как колхозная лошадь: хомут с нее сымешь, а она без хомута и шеи держать не умеет. Так и Маруська.

— Да как же так, мам? — удивляется Генка. — Ты в десять раз больше работы переломала. Но ведь не стала, как Маруська…

— Может, и стала б, да со счастьем не разминулась. Володьку подымала, Филиппа ждала. Героя, защитника. А она на людях стыдилась, что батька ейный не на фронте, а там… И злобило ее. Забот-то у меня, конечно, поболе было. Да ведь сладкие заботы.

Вышло так, что не Генка — маленький, но хозяин в доме, успокаивал мать, что он собирался делать, а наоборот, она его — обласкивала своими воспоминаниями, которые, как фонариком, подсветились два или три раза кстати сказанной присказкой — один горюет, а артель воюет.

* * *

Генка долго не спал, время от времени перевертывая прохладной стороной подушку. Под самым куполом полога то врозь, то вместе гудели два комара. Один — тоненько, второй — бомбовозом, видно, успел напиться Генкиной крови.

Что-то завтра будет? Должно же быть хорошее. Обязательно ведь должно! Как же иначе? Иначе уж и нельзя. Потому что некуда…

Генка вспомнил свои праздники, которые кончились несколько дней назад. Сейчас он праздниками считает работу в общей артели, когда косили на силос и на сено луга у деревни, когда стали ездить на широкие пожни. Отмахивать-то приходилось не меньше, чем в Трестунах. Зато светло на душе было. Его приняли без разговоров, а если и спрашивал кто из любопытства, сколько ему лет, и он отвечал, что тринадцать, не верили. Он, длинный, жилистый, выглядел на пятнадцать-шестнадцать. Потом с первого прокоса поняли, что он их не объест. Одна баба посмотрела на него в первый день, сказала:

— Гляди-кось, замах-то Филиппихин.

Ему нравилось, что колхозники мать уважают. Жалко только: обезножела нынче мамка, а то бы вдвоем-то им и черт не брат. Не знали бы горя.

Вообще здесь никто ни на кого не смотрел косо. Сколько кто ни наработает, каждый получал равную долю из пятой части сена, заготовленного для колхозных ферм. Здесь, ясное дело, были какие-то свои, не только нынешние расчеты. Вот, к примеру, дед, которого все, и стар и млад, зовут дядей Кирюшкой. Ему лет семьдесят. Лицо у него черней и морщинистей сушеной груши, ноги кривые, еле слушаются. А он с первого дня вместе со всеми. И коса у него есть, маленькая острая «шестерка». Однако он ею не косит. Он совсем не косит, только бьет косы. Генка не слышал, чтобы его кто-то попрекнул или обозвал за глаза нахлебником. Наоборот, только и слышишь — дядя Кирюшка, дядя Кирюшка. Раньше-то он, наверно, был лихой косарь и не боялся переработать на общей пожне. Он жив сейчас благодарной людской памятью. Может быть, из-за матери так дружелюбно относились и к Генке. Дядя Кирюшка — славный старик. И косы отбивать мастак из мастаков. Его молоток стучит с утра до вечера, в разных концах сенокоса. Как он только успевает на своих дряхлых ногах?!

— Умыкался, сынок? — спросит дядя Кирюшка. — На-кось пока мою.

А сам пристроится где-нибудь на чурбаке и застучит. Лезьво после его работы — как лобзик, коса будто сама косит. Он заберет свою «шестерку» и пойдет предлагать следующему.

Все идут прокос в прокос. Все на виду, и никому нет охоты схалтурить или ударить в грязь лицом. Зная Маруську, побаиваются ее. Она, как всегда, пойдет рвать и метать — береги ноги. Поймет, что больше других наработала, рассвирепеет, а поделать с собой ничего не может. По-другому работать она не умеет. Косу дяде Кирюшке она бить не дает. И он к ней не подходит.



Поделиться книгой:

На главную
Назад