Тема иссякла, мы сходили за пятой бутылкой портвейна, потом вернулись к деревьям и Бенджамину Франклину.
Близился закат, в полном соответствии с законами вечности земля остывала, и с Монтгомери–стрит, словно стая пингвинов, возвращались офисные девушки. Они бросали на нас мимолетные взгляды и ставили отметку: пьяницы.
Художники заговорили о том, что неплохо бы отправиться на зиму в психушку. Они сказали, что там тепло, телевизоры, чистые простыни, мягкие кровати, соус для гамбургеров с картофельным пюре, раз в неделю танцы с поварихами, сухая одежда, безопасные бритвы и симпатичные сестрички–практикантки.
Да–да, психушку определенно ждет большое будущее. Зиму, проведенную в ней, ни в коем случае нельзя считать потерянным временем.
РУЧЕЙ ТОМА МАРТИНА
Однажды утром я шел из Стилхеда вдоль реки Кламат — большой, мрачной и тупой, как динозавр. Ручей Тома Мартина — холодный чистый проток — вытекает из каньона, и впадает сначала в кулверт под автотрассой, потом в Кламат.
В небольшую запруду, образовавшуюся там, где ручей вытекает из кулверта, я забросил поплавок и подсек девятидюймовую форель. Очень красивая рыба сорвалась с крючка над самой водой.
Ручей тек по дну непролазного каньона, заросшего ядовитым сумахом, но я все равно решил подняться по течению — мне очень нравился вид и звук этого ручья.
Имя тоже.
Ручей Тома Мартина.
Хорошо называть ручьи в честь людей, а потом брести по берегу, разглядывая все, что они знают, умеют и на что претендуют.
Но этот ручей оказался настоящим сучьим сыном. Я получил по полной программе: колючки, заросли сумаха, ни единой заводи, чтобы забросить удочку, а каньон местами становился настолько узким, что ручей превращался в струю из водопроводного крана. Доходило до того, что я зависал на месте, не зная, куда поставить ногу.
Нужно быть сантехником, чтобы ловить рыбу в этом ручье.
После той первой форели я остался в одиночестве. Но тогда я этого не знал.
РЫБАЛКА НА КРАЮ
Два кладбища лежали бок о бок по сторонам двух небольших холмов, между ними тек Кладбищенский ручей — медленный, торжественный, как похоронная процессия в жаркий день, с отличной форелью.
Смерть не возражала, чтобы я ловил в ручье рыбу.
На одном кладбище росли деревья, политая из ручья трава весь год сохраняла зелень и свежесть Питера Пэна[11] у могил высились мраморные надгробия, памятники и склепы.
Другое кладбище предназначалось для бедных: деревья на нем не росли, а трава за лето становилась бурой, как спущенные автомобильные шины, и тихо ждала, когда поздней осенью появится наконец механик–дождь.
Мертвым беднякам не ставили роскошных памятников. Надгробиями им служили деревянные таблички, похожие на горбушки черствого хлеба.
На некоторых могилах стояли стеклянные и консервные банки с полевыми цветами:
Пройдет время, и, подобно сонному повару привокзального буфета, разбивающему яйца о край сковородки, непогода позаботится об их деревянных именах. Между тем, богатые имена надолго останутся в мраморе, как надписи на бутылках с дорогим коньяком, или, словно кони, унесутся причудливой дорогой прямиком на небо.
Обычно я ловил рыбу в Кладбищенском ручье в сумерки, когда открывались шлюзы, и появлялось много хорошей форели. Мне не мешало ничего, кроме нищеты смерти.
Однажды, собираясь домой и отмывая в ручье форель, я вдруг представил, что иду по бедному кладбищу, подбираю траву, стеклянные и консервные банки, таблички, завявшие цветы, жуков, сорняки, прах, потом прихожу домой, зажимаю плоскогубцами крючок, цепляю к нему слепленную из всего этого добра наживку, выхожу во двор, и, забросив привязанный к леске крючок высоко в небо, смотрю, как оно летит за облака и пропадает в вечерних звездах.
МОРЕ И МОРЕПЛАВАТЕЛЬ
Хозяин книжного магазина не был колдуном. Он не имел ничего общего с трехногим вороном на одуванчиковом холме.
Естественно, он был еврей, отставной торговый моряк, торпедированный когда–то в Северной Атлантике и плывущий теперь по волнам, дожидаясь, пока смерть о нем не вспомнит. У него имелись: молодая жена, инфаркт, фольксваген и дом в округе Марин. Он любил книги Джорджа Оруэлла[12] Ричарда Олдингтона[13]и Эдмунда Уилсона[14]
Школу жизни он прошел в шестнадцать лет сперва у Достоевского, потом у проституток Нового Орлеана.
Книжный магазин представлял собой старую автостоянку для кладбищ. Тысячи погостов выстроились там рядами, словно машины. Большинство книг не переиздавали много лет, они никому не были нужны: люди, когда–то читавшие их, либо умерли, либо забыли, что в них написано, и по органическим законам музыки книги вновь обрели девственность. Они несли на себе древние значки копирайта, словно возрожденную невинность.
Я приходил в магазин вечерами после того, как потерял работу — в том ужасном 1959 году.
В глубине располагалась кухня, где в медной джезве хозяин варил крепкий турецкий кофе. Я пил кофе, читал старые книги и ждал, когда закончится год. Над кухней была небольшая комнатка.
Прячась за китайской ширмой, она наблюдала сверху за тем, что делалось в магазине. В комнате стояла кушетка, стеклянный шкаф с китайскими безделушками, стол и три кресла. Еще там был крохотный туалет, привязанный к комнате, как часы на цепочке.
Однажды вечером я сидел в магазине и листал книгу, формой напоминавшую цветочную чашу. Страницы книги были чистыми, как капли джина, и первая из них читала саму себя:
Подошел хозяин и, положив руку мне на плечо, спросил:
— Вы хотели бы сейчас женщину? — голос звучал очень мягко.
— Нет, — ответил я.
— Вы неправы, — возразил он, не говоря больше ни слова, вышел из магазина и остановил на улице совершенно постороннюю пару, мужчину и женщину. Он проговорил с ними несколько минут. Я не слышал, о чем. Потом он указал сквозь витрину на меня. Женщина кивнула, мужчина тоже.
Они вошли в магазин.
Я был сбит с толку. Я не мог уйти — они загораживали единственную дверь, поэтому решил подняться наверх и спрятаться в туалете. Я поспешно вскочил и побежал к лестнице — они пошли за мной.
Я слышал, как они поднимались по ступенькам.
Очень долго я ждал чего–то в туалете, они все это время ждали меня в комнате. Они молчали. Когда я вышел, женщина лежала на кушетке голая, а мужчина сидел в кресле, держа на коленях шляпу.
— Не обращай на него внимания, — сказала женщина. — Ему это безразлично. Он богатый. У него 3,859 «роллс–ройсов». — Она была очень красивой — тело походило на чистую горную речку из кожи и мускулов, бьющуюся над камнями из костей и невидимых нервов.
— Иди ко мне, — сказала она, — войди в меня, мы Водолеи, и я тебя люблю.
Я взглянул на сидевшего в кресле мужчину. Он не улыбался и не выказывал недовольства.
Я снял башмаки и одежду. Мужчина не произнес ни слова.
Тело девушки еле заметно плескалось от берега к берегу.
Что еще я мог сделать, если мое собственное тело превратилось в птиц, что расселись на телефонном проводе, растянутом на весь мир и укрытом мягкими облаками.
Я лег с ней рядом.
Было так, словно нескончаемая 59–я секунда превратилась наконец в минуту и от этого немного смутилась.
— Хорошо, — сказала девушка и поцеловала меня в щеку.
Мужчина по–прежнему сидел молча, не двигаясь и не выпуская из себя ни единой эмоции. Я подумал, что он действительно богат и что у него на самом деле 3,859 «роллс–ройсов».
Все кончилось, девушка оделась и ушла вместе с мужчиной. Когда они спускались по лестнице, я наконец услышал его голос.
— Ужинать пойдем к Эрни?
— Не знаю, — сказала девушка. — Рано думать об ужине.
Потом хлопнула дверь. Я оделся и спустился вниз. Тело было легким и расслабленным, как аккомпанемент для авангардной музыкальной пьесы.
Хозяин книжного магазина сидел у прилавка за письменным столом.
— Я вам скажу, что произошло наверху, — сказал он мягким голосом, не имеющим никакого отношения к трехногому ворону на одуванчиковом холме.
— Что? — спросил я.
— Вы сражались в Испании. Вы были молодым коммунистом из Кливленда, Огайо. Она — художницей. Еврейкой из Нью–Йорка, которой казалось, что Гражданская война — это новоорлеанский Марди–Гра[16] разыгранный среди греческих статуй.
Вы познакомились, когда она писала портрет погибшего анархиста. Она попросила вас встать рядом и сделать вид, будто это вы только что его убили. Вы ударили ее по щеке и произнесли слова, которые мне стыдно сейчас повторить.
Вы полюбили друг друга.
Пока вы были на фронте, она прочла «Анатомию меланхолии»[17]и 349 раз нарисовала лимон.
Ваша любовь была скорее духовной. В постели ни вы, ни она ни разу не почувствовали себя миллионерами.
Когда пала Барселона, вы вместе с ней улетели в Англию и сели на пароход до Нью–Йорка. Ваша любовь осталась в Испании. Это был всего–навсего военный роман. И вы, и она любили лишь себя, любивших друг друга на испанской войне. Посреди Атлантики все стало иначе, и с каждым днем вы все больше походили на людей, потерявших друг друга.
Волны Атлантики напоминали мертвых чаек, которые тянули бревна своей артиллерии от одного горизонта к другому.
Корабль воткнулся в Америку, вы расстались, не произнеся ни слова, и с тех пор ни разу друг друга не видели. Недавно мне сказали, что вы до сих пор живете в Филадельфии.
— Значит, это по–вашему произошло наверху? — спросил я.
— Частично, — сказал он. — Да, только частично.
Он достал трубку, набил табаком и поднес спичку.
— Хотите, расскажу, что еще произошло наверху? — спросил он.
— Расскажите.
— Вы пересекли границу Мексики, — сказал он. — На лошади вы въехали в маленький поселок. Люди знали вас и боялись. Они знали, что из пистолета, который висел сейчас у вас на поясе, вы застрелили очень много народу. Поселок был настолько мал, что в нем не нашлось даже священника.
Крестьяне, увидев вас, ушли из поселка. Грубые люди, они не хотели иметь с вами ничего общего. Крестьяне ушли.
Вы стали самым сильным мужчиной в округе.
Вас соблазнила тринадцатилетняя девочка, вы жили с ней в глиняной хижине, не занимаясь ничем, кроме любви.