Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лучше не бывает - Айрис Мердок на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Просто желчь разлилась. Где Минго?

Минго — крупный лохматый серый пес, явно имевший в числе предков пуделя, всегда находился у ног Теодора, когда тот завтракал или пил чай в постели. Кейт и Октавиену это давало неистощимый повод для шуток об отношениях между Теодором и Минго.

— Сейчас приведем его, дядя Тео! — закричал Эдвард.

После короткой возни Минго был извлечен из-за чугунной печки, которая продолжала занимать большую часть кухни возле плиты, хотя на ней уже давно не стряпали и топить ее было неэкономно. Теодор, взяв поднос, начал подниматься по лестнице впереди близнецов, которые, исполняя придуманные ими самими ритуалы, тащили пса, при этом его глупая, улыбающаяся морда торчала из-под локтя Эдварда, мохнатые лапы волочились по полу, а толстый, как колбаса, хвост вилял, то и дело задирая пестрый подол Генриеттиного платьица.

Теодор, старший брат Октавиена, по характеру — ипохондрик, ничем теперь не занимавшийся, служил когда-то инженером в Дели. Все знали, что он был вынужден покинуть Индию из-за какой-то таинственной истории, но в чем заключалась эта тайна, никто не знал. Никто не знал также, любит ли он на самом деле своего брата, нескрываемое презрение к которому он демонстрировал, но окружающие старались, по общему согласию, не замечать этого. Он был высокий, худой, наполовину облысевший и поседевший человек с выпуклым лбом, изборожденным иероглифами морщин, и проницательным взглядом умных задумчивых глаз.

— Пола, тебе обязательно читать за столом? — спросила Мэри.

Пола Биран, мать близнецов, была поглощена книгой. Воспитание своих детей она полностью доверила Мэри, и в подобные моменты казалась едва ли не их ровесницей. Пола развелась с Ричардом Бираном больше двух лет назад. У самой Мэри за спиной были многие годы вдовства.

— Извини, — сказала Пола, закрывая своего Лукреция. Она преподавала в местной школе греческий и латынь.

Мэри придавала большое значение их совместным трапезам. Это было время общения, ритуального, почти духовного единения. Человеческая речь и соприсутствие залечивали те раны и царапины, от которых одна только Мэри, с ее обостренной и неустанной чувствительностью, страдала, стараясь восстановить гармонию, к которой тоже только она одна и стремилась. В эти минуты Мэри обладала никем не оспариваемой властью. И если экономка воплощала собой коллективное бессознательное, то Мэри — коллективный разум. Повторяемость завтрака, обеда, чая и ужина вносила элементы порядка в ситуацию, которая, по ощущению Мэри, всегда балансировала на грани, может быть и приятной, но неотвратимой анархии.

Сквозь большие, увенчанные причудливыми викторианскими башенками окна, сквозь их чугунный переплет светило горячее солнце, отбрасывая зеленоватые тени от кустиков жимолости с одной стороны и вистарии — с другой. Оно сделало заметными пятна на клетчатой красно-белой скатерти, хлебные крошки, кофейные зерна и человеческие волосы на плитках пола. Близнецы уже закончили пить чай, Тео унес свой в спальню, Пирс еще не спускался, Кейт, как обычно, запаздывала, Мэри, Пола и Кейзи чаевничали втроем.

— Она опять заимела новую машину, — сказала Кейзи.

— Я бы просила вас называть имена тех, о ком вы говорите, а не называть всех «она».

— Моя сестра.

Большую часть жизни Кейзи пожрала забота о захворавшей матери, которую она, впрочем, иначе как «старая сука» не называла, и она была не в состоянии простить сестру, избегнувшую той же участи и нашедшую богатого мужа. Краснолицая, с головой в кудряшках, плотная Кейзи часто вдруг принималась рыдать у телевизора, когда там показывали что-нибудь печальное, вызывая у Мэри деятельное и взволнованное сострадание.

— Какой марки? — спросила Пола. Она все еще была мыслями вся в Лукреции, прикидывая, не будет ли для школьников на экзамене слишком труден отрывок из него.

— «Триумф», или что-то в этом духе. Некоторым такие нравятся. Поездки на Коста Брава, и все такое.

— А мы сегодня опять видели ту же самую летающую тарелку, — объявила Генриетта, вернувшись с Монрозом, котом Барбары. Близнецы часто делали подобное утверждение.

— Серьезно? — спросила Мэри. — Генриетта, пожалуйста, не надо ставить Монроза на стол.

Монроз был крупным, кофейного цвета, полосатым животным с золотистыми глазами, совершенно квадратным туловищем, с прямыми ногами, чья упорная глубокая погруженность в себя постоянно возбуждала между детьми яростные споры относительно его умственных способностей. Они постоянно предпринимали проверку интеллекта Монроза, но к окончательным выводам так и не пришли, поскольку близнецы были наклонны считать, что взаимодействие с человеческой расой не является признаком большого ума. У Монроза был один несомненный талант — он мог простым волевым усилием заставить свою прилизанную шерстку вдруг встопорщиться, так что из гладкого полосатого куба всегда мог превратиться по желанию в пушистый шар. Дети говорили: «Монроз превращается в птичку».

— Только не спрашивайте меня, откуда у них деньги, — сказала Кейзи, — а то сделаетесь социалисткой.

— Но вы ведь социалистка, Кейзи, — сказала Мэри. Они все, конечно, придерживались социалистических убеждений. Но только Кейзи открыто заявляла об этом.

— Я и не отрекаюсь, я только хотела сказать, что этого было бы достаточно, чтобы и вы стали ею.

— А вы знаете, какая птица самая большая на свете? — спросил Эдвард, проталкиваясь между Мэри и своей сестрой.

— Нет. Какая?

— Казуар. Он ест папуасов. Он их убивает своими ногами.

— А я думаю, кондор еще больше, — заметила Генриетта.

— Это зависит от того, что ты берешь во внимание — размах крыльев или вес, — рассудил Эдвард.

— А про альбатроса забыли? — спросила Пола. Она уже была готова вступить с детьми в серьезную полемику, неизменно относясь к ним как к взрослым разумным людям.

— Размах крыльев у него больше, — сказал Эдвард, — но тело меньше. Знаете, какую большую грудную кость нам пришлось бы иметь, если бы мы могли летать? Мэри, знаете, какая была бы нам нужна здоровая грудная кость, если бы мы захотели летать?

— Я не знаю, — сказала Мэри, — какая?

— Четырнадцать футов шириной.

— Правда? Только представить!

— Что касается кондора… — начала Пола.

— Осторожней, Генриетта, — сказала Мэри Генриетте, пытавшейся стукнуть брата по лицу лапой Монроза.

— Спокойно, когти не выпущены, — ответила Генриетта.

— На его месте я бы их выпустила, — заметила Кейзи. — Когда я была в твоем возрасте, нас учили, что нельзя мучить животных.

— Нужно что-то решать с камнями, — сказала Мэри. — Мы все время спотыкаемся о них. Не можете вы отобрать те, которые вам особенно дороги, а остальные вынести во двор?

Идея сортировки камней сразу же захватила близнецов. Они бросили кота, усевшись на полу возле кучи камней, и принялись спорить о достоинстве каждого из них.

— Тео навещал Вилли? — спросила Пола.

— Нет, я предложила ему, но он только рассмеялся и сказал, что он не сторож Вилли.

Вилли Кост был ученым, эмигрантом, он жил в поместье Октавиена, в бунгало под названием Трескомб-коттедж — чуть выше в гору от Трескомб-хауса. Вилли страдал от меланхолии, что очень беспокоило экономку.

— Я думаю, они опять поссорились. Они прямо как дети. Ты к нему заходила?

— Нет, — сказала Мэри. — У меня не было ни минуты. Я посылала Пирса, и он сказал, что с Вилли все в порядке. А ты?

— Нет, — сказала Пола. — Я тоже была занята весь день.

Мэри почувствовала облегчение. Ей казалось, что она персонально отвечает за Вилли Коста, как будто он был ее собственностью, считалось, что именно она всегда должна знать, что с ним происходит. Ей надо будет зайти к нему завтра.

— Хорошо, что Дьюкейн приезжает, — сказала Пола, — он благотворно влияет на Вилли.

— Дьюкейн приезжает? — спросила Мэри. — Я бы хотела, чтобы меня хоть иногда ставили в известность хоть о чем-то!

— Я думаю, вы отдаете себе отчет, что комната еще не готова? — сказала Кейзи.

— Просто Кейт думала, что это настолько обычно, что и говорить не о чем.

Джон Дьюкейн, друг и коллега Октавиена, часто приезжал к ним на выходные.

— Кейзи, вы ведь будете так любезны и уберете комнату после чая?

— Конечно, я уберу, выберу минутку. Раз вы считаете, что это нужно сделать, я сделаю.

В это мгновение в кухню вошла Кейт Грей, за ней по пятам следовал Минго. И сразу же будто пронзительный звездный луч просиял над комнатой и собрал воедино все разъединенное до этого момента вокруг центра — Кейт. Мэри, как бы пронзенная этим силовым лучом, видела, как улыбнулось умное, смахивавшее на собачью мордочку, лицо Полы, и почувствовала, как ее собственное лицо поворачивается навстречу и улыбается, а волосы откидываются назад. Минго лаял. Монроз прыгнул на стол. Кейзи добавила кипятку в чайник, близнецы, разрушив тщательно выстроенные ими же ряды камней, защебетали, стараясь ухватить коричневыми от песка руками пояс полосатого платья Кейт.

Круглое яркое лицо Кейт светилось в путанице ее золотых волос, всем уделяя частицу своего блеска. С ее появлением стали особенно заметны миниатюрность, ухоженность и аккуратность двух других дам — Мэри, с ее прической, забранной в узел, похожую на викторианскую гувернантку, и Полы — с остреньким личиком и коротко подстриженными каштановыми волосами. Кейт, сама неопределимая по природе, всем своим существом — шумом, жаром, светом, выгодно подчеркивала индивидуальность и неповторимость других. Кейт слегка заикалась, в ее речи слышался легкий ирландский акцент.

— Октавиен не приедет сегодня.

— О, дорогая, — сказала Мэри, — ради Барби он должен бы приехать.

— Да, но, увы. Что-то случилось у него на работе.

— Что случилось?

— Какой-то парень застрелился.

— Господи Боже, — воскликнула Пола, — застрелился — прямо на работе, ты хочешь сказать?

— Да. Это ужасно.

— Кто он? — спросила Пола.

— Не знаю.

— Как его звали?

— Не сообразила спросить. Кто-то, кого мы не знаем.

— Бедный парень, — сказала Пола, — мне бы хотелось все же знать, как его звали.

— Зачем? — спросил Эдвард, экспериментировавший с сухожилием цыплячьей ножки.

— Легче представить кого-то, если ты знаешь его имя.

— Почему? — спросила Генриетта, рассекая другую ножку кухонным ножом.

— Это хороший вопрос, — ответила Пола. — Платон говорит, что мы можем представить нечто, и тогда оно становится достижимым для нашей мысли, как бы далеко от нас ни находилось.

— Ты права, что подумала о нем, — сказала Кейт. — Как ты права! Ты меня пристыдила. Я чувствую угрызения совести, ведь я думала только об Октавиене и Барбаре.

— Почему он убил себя?

— Пойду приберу комнату Дьюкейна, — сказала Мэри, обращаясь к Кейзи.

— Нет, это не ваша обязанность, — сказал Кейзи.

Они поднялись и вышли из кухни.

Ленивое солнце, чей уходящий свет уже скользил по фронтону дома, бросало длинные прямоугольные дрожащие золотые пятна на выцветшие в цветочек обои большого, выложенного плиткой холла, служившего по выходным столовой. Входная дверь была широко распахнута, позволяя слышать далекую кукушку, а над заросшим травой гравием дороги, над подстриженной покатой лужайкой и высокой, цвета малины со сливками, изгородью спиреи вздымалось море — серебристо-голубое, слишком нежное и прозрачное, чтобы его отлив можно было назвать металлическим. Скорее оно напоминало плотную серебряную бумагу, прихотливо поднимаясь и опускаясь под белесым голубоватым блеском зрелого лета. И пыльное золото солнца, и эфирная прозрачность моря говорили о наступающем вечере. Обе женщины поднимались по белой лестнице, Кейзи тяжело и неловко, Мэри — стремительно, на самом верху они заспорили о чем-то. Мэри послала Кейзи в свободную комнатку, а сама направилась к комнате Барбары.

Мэри Клоудир и ее сын Пирс уже почти четыре года жили в Трескомбе. Отец Мэри, придавленный жизнью человек, был младшим клерком в страховой компании, он и нежная, слабая мать Мэри умерли одновременно от воспаления легких, оставив свое единственное дитя, тогда девяти лет от роду, на попечение пожилой и нуждающейся тетки. Но Мэри все же с помощью стипендии удалось успешно закончить учебу, во время которой она и встретила Кейт. Кейт восхищалась Мэри и почти инстинктивно заботилась о ней. Они стали верными подругами. Гораздо позднее, когда Мэри оказалась бездомной бедной вдовой в самом низу социальной лестницы, Кейт предложила ей переехать и пожить у них. Мэри после многих сомнений решила попробовать. И она осталась. Кейт и Октавиен наслаждались благополучием и глубоким чувством превосходства благодаря своему высокому общественному статусу. Мэри, будучи обездоленной, иногда впадая в романтизм, называла себя изгоем, хотя в то же время она ценила те преимущества, которыми обладали ее друзья, и готова была пользоваться их поддержкой. Но, разумеется, она не приняла бы их милосердия, если бы они оба не обладали в полной мере природной добротой, это свойство находило даже физическое выражение в их округлости — в крупной круглой и лысой голове Октавиена, с ее шелковой золотистой тонзурой, в пухлом лице Кейт, в пушистом шаре ее мягких русых волос. Им обоим свойственно было беззаботное великодушие, правда, что-то в них наводило на мысль о необычных грешниках, которые чудесным образом решили стать праведными. Их брак был счастливым, и они оба прилагали все усилия к тому, чтобы все вокруг тоже были счастливы. Мысль о том, что она сама в высшей степени нужна им, не волновала Мэри. Она вела дом, она следила за детьми, она всегда оказывалась там, где нуждались в ее помощи. Но она знала, что их благодеяния — неизмеримо больше.

Присутствие с недавнего времени в доме Полы с ее лисьей мордочкой поначалу смущало Мэри. Пола была ее подругой по колледжу, с Кейт она познакомилась, приехав после своего развода погостить у подруги. «Все готовы приютить разведенную женщину», — говорила Пола. Мэри пригласила ее, и Кейт была очарована ею. Кейт предложила Поле остаться с ними на неопределенное время. Октавиен придумал шутку насчет гарема, и дело было решено. Пола была старшей и почитаемой подругой студенческих лет. Мэри опасалась, что в постоянном общении Пола может стать непереносимой, и, кроме того, она боялась, что начнет ревновать. Пола была бескомпромиссной особой, порой Мэри казалось, что ее можно упрекнуть в бессознательной наклонности к ханжеству. Сила и ясность всего ее существа, педантичная аккуратность и правдивость как будто бы уличали посредственность и беспорядочность Мэри, которые она сама считала своими врожденными недостатками. Твердое, ледяное достоинство было присуще Поле, развод не изменил ее — что послужило его причиной, Мэри было неизвестно, однако все знали, что Ричард Биран не пропускает ни одной юбки. Само собой разумеется, и даже чересчур очевидно, что Кейт и Пола «обожали» Мэри. Мэри, с ее нервной ясностью сознания, предчувствовала, что они потянутся друг к другу, и в первые месяцы пребывания Полы в доме чувствовала порой острые приступы неприязни. Но, в конце концов, холодность и отстраненность Полы, ее подчеркнутая добродетель успокоили нервы Мэри и даже давали ей энергию, в которой она нуждалась, чтобы видеть вещи такими, каковы они на самом деле. Вскоре она пришла к выводу, что бояться нечего. Взаимная симпатия Кейт и Полы не представляла для нее опасности. От нее ничего не таили, не строили козней. Примирившись с этим, она даже стала испытывать особое удовольствие от их существования втроем, от которого зависели и другие.

Квартет детей тоже хорошо спелся. Все они теперь ходили в школу. Пирс — в Брайнстон, близнецы — в Бидейлз, а Барбара — в La Résidence в Швейцарии. Их присутствие, их отсутствие зависели от дней недели, и это делало существование Мэри, благодаря меняющейся атмосфере, чередующимся, как клетки шахматной доски. Когда дети уезжали, Кейт нередко проводила часть недели в лондонском доме Греев. Но чаще она улетала куда-нибудь вместе с Октавиеном, знавшим расписание самолетов, как другие — поездов. Их приезд на выходные изменял все в доме, привнося в него тайну супружества. Его узы Кейт и Октавиен несли с энтузиазмом и очарованием, как некую царственность. Пола и Мэри тогда сразу превращались в женщин без мужчин. Они смеялись шуткам Октавиена насчет гарема, и по ночам сквозь толстые стены до них доносилось бесконечное, текущее как река, перешептывание супругов. Когда дети приезжали в конце недели, в доме становилось веселее, в нем исчезала отчужденность и появлялась анархия. Но и детей изменила новая ситуация, Барбара внезапно стала «общим ребенком», ее положение стало и привилегированным, особым, а в чем-то переменилось к худшему, но другие дети принимали это как должное, не задумываясь. Присутствие мужчин — Октавиена и позднее Джона Дьюкейна (дядю Тео мужчиной почему-то никто не считал) заставляло детей быть если не более дисциплинированными, то, во всяком случае, более сознательными и последовательными.

В целом, Мэри Клоудир была вполне удовлетворена. По крайней мере, она сознательно упивалась тем нервным и темным смятением, которое жило в глубине ее души. Алистер Клоудир умер, когда Пирс был еще младенцем, оставив жену без гроша. Мэри, в свое время бросившей университет ради замужества, было трудно найти работу. Она стала машинисткой. Пирс получил стипендию в школе, где учился его отец. Все устроилось, но Мэри никогда так и не простила судьбу, так жестоко обошедшуюся с Алистером. Дух, вселившийся в нее, был сардоническим, саркастическим, узким. Она научилась жить без надежд и просто катилась по накатанной колее. Кейт, даже не догадываясь о глубокой внутренней боли Мэри, тем не менее наполовину вылечила ее. Кейт, вечно и безрассудно счастливая, заразила и Мэри стремлением к счастью, передав ей заряд своего электричества, пробуждавшего надежду. Демонстративное проявление чувств Кейт подстегнули и Мэри. Блаженный, дающий счастье жить эгоизм и огромное самодовольство, проявляемые Кейт и ее мужем, пробудили в Мэри определенный гедонизм, пусть и робкий по сравнению с ними, но для Мэри он стал спасительной благодатью. Во всем остальном она ясно отдавала себе отчет о том, что ранит ее, и научилась жить с этим.

Мэри прошла по коридору верхнего этажа, наблюдая за близнецами, устроившимися на лужайке перед домом. Они занялись придуманной ими особой игрой. У близнецов было немало своих собственных игр, придуманных ими для себя, и хотя Мэри много раз видела эти игры, она никак не могла понять правила, лежащие в их основе. Ей казалось порой, что по сути своей эти игры были математическими. Как будто внутри этих замечательных детей были встроенные компьютеры, и они не подозревали, что у других-то их нет. Большинство игр назывались коротко и неинформативно: «Палки» или «Перья». Сейчас на лужайке, разметив ее бечевкой на прямоугольники и треугольники, они играли в игру под названием «Благородный мышь», никто не мог понять, почему она так названа.

Дверь в комнату Барбары была открыта, и Мэри увидела через нее своего сына, его профиль — с выражением глубокой погруженности в себя, он наклонился над столом, стоявшим под окном, и напряженно рассматривал сквозь очки в роговой оправе нечто лежащее на нем. Пирс — смуглый, с каштановыми волосами и карими глазами, обладал очень длинным и прямым носом, который придавал его пухлому и бледному лицу что-то животное. У многих людей возникало полубессознательное желание похлопать его по лбу и носу, будто пони, даже у его учителей появлялся иногда такой импульс. Взгляд его был серьезный и вдумчивый, и это, в соединении с педантически медленной речью, придавало ему облик интеллектуала. Но, будучи действительно умным, он ленился в школе и был далек от всякой учености. Подойдя ближе и оставаясь все еще незамеченной, Мэри увидела, что Пирс выложил на столе затейливый рисунок из сотен ракушек, закрученных спиралью: маленькие в центре, покрупнее — снаружи. Заканчивая края орнамента, он время от времени наклонялся, выбирая новую ракушку из груды, лежащей у ног.

Пирс почувствовал, что мать смотрит на него, и медленно повернул к ней лицо. Он почти никогда не делал быстрых движений. Он посмотрел на нее без улыбки, почти мрачно. Он был похож на загнанное в угол, но не испуганное, а опасное и уверенное в себе животное. И Мэри посмотрела на себя как бы со стороны: худая темноволосая женщина, мать, символ прошлого, прошлого ее сына, как будто она была призраком. В эту же минуту на нее накатила волна жадной любви к сыну и ослепляющей жалости, она не могла понять, кого ей жалко — его или себя. В следующий момент, как бы не зная, что сказать, она оглядела уютную комнату Барбары, такую прибранную и пустую, но уже ожидающую хозяйку. Инстинктивно почуяв уязвимость сына, она поняла всю неуместность его ракушечного рисунка, который отражал покой мыслей сына о Барбаре, но никак не соответствовал той сумятице, что вот-вот воцарится, как с некоторым ужасом предчувствовала Мэри, с ее приездом. Тщательная работа с ракушками, показалось ей, так типична для Пирса — такое медленное и самоуглубленное, не требующее рассуждений занятие.

Вдруг раздался крик со стороны лужайки, звук машины, проезжающей по гравию, и восторженный лай Минго. Пирс не сразу двинулся с места. Он встретился глазами со встревоженным взглядом матери, а когда она повернулась, неторопливо пошел за ней по лестничной площадке.

«Мама, это было так здорово, в самолете потрясно кормили и предлагали мне шампанское, нет, Мэри, не трогай мой чемодан, скажи ей, мама, только взгляни на хвост Минго, он вертится как пропеллер, спокойней, Минго, ты сделаешь больно Монрозу своими большими лапами, Монроз узнал меня, правда, куда же ушел дядя Тео, я его и разглядеть не успела, Эдвард не тащи меня за юбку, она совсем новая, Генриетта, я купила тебе в Женеве миленькое платье, Вилли в порядке, надеюсь, я привезла для него чудесный бинокль, я провезла его контрабандой, не побоялась, смело, ведь правда, я всем привезла подарки laisse moi donc, Pierce, que tu m’embêtes,[1] мама, я ездила верхом каждый день и сильно улучшила свой французский, я все время репетировала, я играла на флейте в концерте, и посмотрите, как я загорела, ведь загорела, а для тебя, мама, я купила кружева, для Мэри брошь, для папы часы, Генриетта, подержи Монроза, осторожней с чемоданом — в нем итальянское стекло, положи его на кровать, если тебе нетрудно, Мэри, о, какое счастье быть, наконец, дома, если бы папа был здесь, все кажется таким чудесным, я прогуляюсь и повидаюсь с Вилли, зачем эти ракушки на моем столе, просто выброси их, ой, они раскиданы по всему полу, Кейзи, я бы хотела, чтобы ты увела близнецов из моей комнаты, остальные чемоданы можно положить на стол, вот так, спасибо, мама, ты знаешь, я ходила на танцы, это было так здорово, мы все должны были одеться в черное и белое, а потом я летала на вертолете, я так испугалась, это совсем другое дело, чем самолет…»

3

Джон Дьюкейн посмотрел в глаза Джессики Берд. Они медленно наполнились слезами. Дьюкейн отвел взгляд в сторону, вниз. Он не расстался с ней тогда, когда должен был сделать это. Тогда это было бы губительно для него. Он расстается с ней сейчас, когда это уже не только не мучительно, а даже приносит некоторое облегчение. Нужно было расстаться с ней тогда. Но факт оставался фактом, теперь-то он точно должен расстаться с ней. Эта мысль помогла ему стойко перенести ее слезы.

Он огляделся, стараясь не видеть ее заплаканного страдающего лица. Мысленно он был уже далеко от этой комнаты, странность которой сейчас бросилась ему в глаза — комната Джессики своей строгостью напоминала каюту. Никаких разбросанных по-домашнему книг или бумаг, говорящих о своем жильце, — чистые суровые цвета и формы ничего общего не имели с человеческим уютом и беспорядком. Если считать мебель предметами, сделанными специально для того, чтобы человеку было удобно сидеть, лежать, писать, класть на них что-нибудь, то в комнате Джессики вообще не было мебели — только поверхности и плоскости. Даже стул, на котором сейчас сидел Дьюкейн, единственный стул в этой комнате, представлял собой наклонную плоскость, совершенно не считающуюся с изгибами человеческого тела. Даже кровать, лежа в которой они однажды ужасно ссорились, была похожа на гладильную доску. На пластмассовых полках, безличных, как стойки кофейных баров, лежали странные предметы, которые Джессика находила или сама делала — они не имели ни прикладного значения, ни декоративного. По ночам она обшаривала мусорные баки, отыскивала разный выброшенный хлам, приносила в дом кирпичи, куски черепицы, деревяшки, куски проволоки. Иногда она позволяла этим вещам оставаться самими собой, иногда делала из них другие вещи. По способу, бесконечно совершенствуемому ею в ванной, несмотря на постоянно засоряющиеся трубы, Джессика из размокшей бумажной массы с еле видимыми буквами создавала изящные, легкие, как перышко, математические объекты, а когда они высыхали, раскрашивала изнутри. Эти непонятные предметы, выстроенные в непостижимом порядке, часто казались Дьюкейну проявлением какой-то высшей идеи, которую он не мог вообразить. Они не предназначались для медитации и в какой-то момент были уничтожены.

Джессика преподавала в начальной школе рисование и английский. Ей было двадцать восемь, а выглядела на восемнадцать. Дьюкейну, с его круглыми голубыми глазами, крючковатым носом и пробивающейся сединой, было сорок три, и выглядел он на сорок три. Они встретились на вечеринке. Они влюбились друг в друга, и это их самих очень удивило. Джессика — бледная, тоненькая, в мини-юбке. Ее длинные рыжие с каштановым оттенком волосы были распущены по плечам, или она собирала их в хвостик, вплетая в него ленточки. Она казалась Дьюкейну абсолютно загадочной и, конечно, была совершенно не в его вкусе. Она казалась ему поразительно талантливой и в то же время поражала полным отсутствием интеллекта — сочетание, не встречавшееся ему ранее. Она принадлежала к расе молодых, чуждость которых он чувствовал и не пытался приблизиться к ним. Им было интересно разгадывать друг друга, и некоторое время они были счастливы. Дьюкейн дарил ей книги, которые она и не думала читать, украшения, которые она не носила, и маленькие дорогие objets d’art,[2] которые среди ее диких безделушек производили отстраненно сюрреалистическое впечатление. Напрасно пытался он уговорить ее работать в более долговечном материале. Она находила его вкус безнадежно испорченным, а самого его — очаровательным и бесконечно старым.

Хотя Дьюкейн и не вполне сознавал это, его нервная неопределенная чувственность нуждалась в некоем усложненном интеллектуальном ободрении, в своего рода игре, на которую Джессика была неспособна. Его глубокий пуританизм мешал завести долгий роман. По своему темпераменту он вообще не годился в любовники, он знал это. Его похождения были не частыми и очень короткими. Рассудком он винил себя в том, что удерживает около себя молодую привлекательную девушку, не имея намерения на ней жениться. Дьюкейн стремился к простой жизни, он не терпел тайн и чувства вины. Со временем, когда радость новизны сошла на нет, ее эстетические пристрастия стали казаться ему скорее вздорными, чем очаровательными, и он уже думал о ней не как о редком и экзотическом животном, а как об эксцентричной молодой англичанке, к тому же не такой уж юной, которой скоро суждено превратиться в часто встречающийся тип — эксцентричной англичанки средних лет. Ему стало стыдно, что он не находит в себе силы прекратить этот роман, а лучше было бы и вообще в это не впутываться. И вот тогда, восемнадцать месяцев назад, он решил, что должен расстаться с ней. Но он дал ей растрогать себя слезами и согласился, что хотя они не могут больше быть любовниками, но останутся друзьями и будут встречаться так же часто, как раньше. Ему было легко пойти на это, потому что он еще был слегка влюблен в нее.

Возможно, в его страсти таилось больше хитрости, чем он сам предполагал, потому что, освободившись от чувства вины, он снова нашел ее чарующей, он как будто заново испытал восторг первых взглядов и прикосновений и почти убедил себя, что у него появился ребенок, друг. Но постепенно он с огорчением понял, что она не разделяет этой новоприобретенной свободы. Он не мог дать ей свободу. Она все еще была влюблена в него и вела себя так, будто оставалась его любовницей. Ее жизнь делилась на периоды его присутствия, отсутствия, снова присутствия, на ожидание его, созерцание его, снова ожидания. Она смотрела на него влюбленными глазами, старясь приглушить свою любовь. Инстинктивно боясь снова пробудить в нем чувство вины, она очень осторожно притрагивалась к нему — легкими невесомыми касаниями, — как бы стараясь забрать часть его сущности, как драгоценное лекарство, чтобы стойко вынести потом пустоту его отсутствия. Весь мир для нее заключался в нем. Он догадался о мучительной интенсивности ее страдания, которое порой она не могла скрыть от его взора. Он стал бояться визитов к ней, чтобы избежать этой роковой муки. Они оба стали пугливыми, раздражительными, постоянно ссорились. Наконец, Дьюкейн решил, что остался один выход, пусть и жестокий — расстаться навсегда. Он осознал это с полной ясностью. Но как только он попытался объяснить ей свое решение, они опять оказались в знакомой запутанной атмосфере жалости и страсти.

— Что я такого сделала?

— Ничего.

— Тогда почему все не может идти по-прежнему, почему ты вдруг заговорил об этом?

— Я все обдумал. Это в корне неверная ситуация.

— Что же тут неверного? Я просто люблю тебя.

— В этом-то и беда.

— В мире так мало любви. Зачем ты хочешь убить мою?

— Не так все просто, Джессика. Я не могу принять твою любовь.

— Не понимаю — почему.



Поделиться книгой:

На главную
Назад